|
|||
Annotation 11 страницаОн слушал радио и понимал, что война близится к своему хаотичному завершению. Последовала капитуляция. Гитлер мертв. И Муссолини мертв. Затем две большие бомбы были сброшены на Японию, уничтожив целые города. Скоро солдаты потянутся домой – на кораблях, на поездах, – начнется великий исход через страны и континенты. Мир снова придет в движение, но на этот раз забыв о противостоянии. Подобно мигрирующим птицам, люди устремятся в родные края.
Осенью 1945 года Мария-Грация получила открытку с видом кирпичного фасада английского госпиталя. Открытка каким-то образом нашла ее, несмотря на то что в адресной строке стояло только: «Марии-Грации Эспозито, “Дом на краю ночи”, остров Кастелламаре». «Sto pensando a te», – было написано на ней. «Я думаю о тебе». Так она узнала, что Роберт жив. II Кончетта разбудила ее до рассвета. – Мария-Грация, выходи! – Голос эхом отдавался во дворике. Мария-Грация очнулась от странного сна, ей снились черные пещеры, падение. Она нашарила защелку на окне и высунула голову наружу: – Кончетта? – Мария-Грация! – завопила еще громче Кончетта. – Просыпайся! Прошел дождь, babbaluci[61] выползли. Если пойдем сейчас, соберем самых лучших! Мария-Грация оделась в потемках и спустилась по лестнице мимо фотографий братьев. В воздухе стояла пелена из крошечных капель. Девушка взяла два жестяных ведра, грязных с прошлого раза, когда они ходили собирать земляных улиток. Она знала, что они будут не одни, к ним присоединится семейство Маццу, которым в этом году не повезло с урожаем, крестьяне il conte, у которых не было работы. – Пойдем к разрушенным домам, – предложила Кончетта. – Там никто не ищет. Babbaluci прячутся в стенах. Я видела. Мария-Грация, пойдем же. Кончетта, которая никогда не уставала и всегда была в хорошем настроении, вприпрыжку бежала рядом с Марией-Грацией. На площади в сырых предрассветных сумерках уже собирались крестьяне. Кто-то ожидал агентов il conte – в надежде, что их наймут на поденную работу, но были тут и те, кто собрался по совершенно иной причине. Лица загадочные, в руках красные флаги, верховодил среди них Бепе. – Что они делают? – удивилась Кончетта. – Протестуют спозаранку, – ответила Мария-Грация. – Пойдем отсюда, бог с ними. Неприятности между крестьянами и il conte начались после того, как Бепе побывал в гостях у своего кузена в Палермо. Вечером после своего возвращения он взбежал по ступенькам на веранду бара с палермской газетой в руке и праведным гневом в сердце. – Приняты новые законы! – объявил он крестьянам и рыбакам, собравшимся за карточным столом. – Я только что узнал. Мне рассказал об этом мой кузен. Земельные реформы. Их проводят уже год или больше, а нам никто не сообщил. Но новый закон относится и к нам, как и ко всем в Италии! Отныне мы должны получать справедливую долю выращенных нами зерна и оливок, а не четверть, как нам предлагает il conte. А те из вас, кто не является арендатором, не должны стоять на площади по утрам и ждать, что им предложат работу, – с вами должны заключить договор. И любая земля, которую не используют, наша. Мы можем ее обрабатывать! Даже землю il conte, если он ее не использует! Крестьяне окружили Бепе, загалдели недоверчиво. Но газета, привезенная с материка, действительно подтверждала слова Бепе. Более того, утверждал Бепе, если новый закон не будет исполняться, с материка прибудут carabinieri и заставят il conte подчиниться, так сказал новый министр сельского хозяйства, который из коммунистов. – Да, – подтвердила Мария-Грация из-за барной стойки. – Об этом писали и сицилийские газеты, и другие, только в этом баре никто ничего, кроме La Gazzetta dello Sport, не читает. – Есть еще одна важная вещь, – сказал Бепе. – Прежде чем занимать землю, мы должны создать кооператив. – Что-что? – подозрительно спросил Маццу. – Я не буду ни с кем кооперироваться. – У нас должна быть своя организация, – пояснил Бепе. – Только и всего. Мы должны пойти и вместе занять землю. В этом случае правительство прислушается к нашим требованиям. И… – тут Бепе развернул проворно вынутое из-под пиджака красное полотнище, – мы понесем флаг коммунистической партии, воткнем на нашей земле шест и повесим на него флаг. Если подумать, тут полно неиспользуемой земли – охотничьи угодья il conte и тот каменистый участок на юге, с которым никто никогда не пытался что-то сделать. Когда-то это была общественная земля, – добавил он, и пара пожилых крестьян подтвердили, что это чистая правда. Постепенно Бепе обошел весь остров и каждому изложил свой план. В предыдущий год урожай выдался скудный, и половина острова оказалась в должниках у il conte и его агентов. В тот день, когда граф и его супруга уехали в свое поместье в Палермо, спасаясь от летней жары, Бепе наконец удалось уговорить крестьян выступить. В следующий понедельник мужчины в сопровождении своих жен, надевших на головы большие кастрюли, и шумной оравы ребятишек вышли требовать неиспользуемую землю il conte. Каменистое поле на юге острова, где до сих пор обитали только дикие козы и ящерицы, было поделено на полосы туго натянутой леской и засеяно озимой пшеницей. В обед верхом на осликах прибыли агенты il conte, вооруженные охотничьими ружьями. – Вы должны уйти с этой земли! Крестьяне подчинились, но, когда пшеница взошла, они тайком, ночами, приходили прореживать побеги. Никто не знал, что будет, когда жара спадет и il conte вернется из Палермо. Но сегодня крестьяне собрались снова, и нынче они потребовали неиспользуемые охотничьи угодья. Кончетта шла за ними какое-то время, привлеченная музыкой organetti, пока их пути не разошлись. Кончетта и Мария-Грация отправились вниз по голому склону, а колонна крестьян проследовала дальше по дороге, огоньки их сигарет мелькали в темноте, как светлячки. Вскоре музыка стихла, лишь шуршал сеющий в утренней мгле дождик. Продираясь через влажную траву и заросли чертополоха, Мария-Грация и Кончетта дошли до заброшенных домиков, где когда-то содержали ссыльных. И в самом деле, babbaluci тут было видимо-невидимо. Мария-Грация каждый раз испытывала жалость, бросая улитку в ведро, в то время как Кончетта ликующе считала: «Пятьдесят одна, пятьдесят две, пятьдесят три…» – Приготовим жаркое, – сказала Мария-Грация. – С оливковым маслом, дикой петрушкой, чесноком и чуточкой перца. Они работали рука об руку, молча, стараясь успеть собрать полные ведра, прежде чем взойдет солнце и наступит жара. – Мария-Грация, – сказала Кончетта, разглядывая собранных улиток, – как ты думаешь, что стало с синьором Робертом? Мария-Грация напряглась. – А почему ты спрашиваешь? – Ну, так. А все же, как ты думаешь, что с ним? – Я не знаю. Полагаю, он все еще в Англии. Я же показывала тебе открытку, которую он прислал. – Но в той открытке, – сказала Кончетта, – немного было написано, да и пришла она больше года назад. – Думаю, его плечо еще не зажило тогда, поэтому он так мало написал. – Но ты сама разве не можешь ему написать? Мария-Грация покачала головой. Год назад она уже писала в госпиталь. Ей не сообщили ничего нового. Пациент выбыл. Они не знали, куда он направился. Кончетта наблюдала, как улитка, словно в танце, то прячет, то показывает рожки. – А почему мы не можем поехать в Англию и найти его? На пароходе или на самолете. Мы с тобой, Мария-Грация? – Ой, Кончетта, ты представляешь, сколько это стоит? Много-много денег. Он наверняка сам приедет, как только сможет, я уверена в этом. Девочка вздохнула и переместилась к другой стене. Мария-Грация слышала, как она что-то бормочет себе под нос, разрывая землю. Кончетта явно собиралась поискать улиток помельче, attuppateddi, которые обитали на глубине дюйма под землей. – Не складывай attuppateddi вместе с babbaluci, – предупредила Мария-Грация. – Они передерутся, как в прошлый раз. И к тому же attuppateddi горчат, их надо день или два вымачивать в отрубях, чтобы избавиться от дурного привкуса. – Угу, – пробурчала Кончетта. Они трудились, пока солнце не поднялось над головой и все оставшиеся babbaluci не попрятались в щелях и ямках, а attuppateddi не зарылись еще глубже. Кончетта, у которой руки по локоть были выпачканы землей, бросила в ведро последнюю горсть улиток. – Можно я съем парочку прямо сейчас? – взмолилась она. – Я люблю сырых улиток. – Кончетта, подожди, пока мы их не приготовим. Мария-Грация распрямилась, подняла ведро и тут почувствовала, что сзади кто-то наблюдает за ними. Может быть, из-за того, что Кончетта только что про него спрашивала, или потому что она сотни раз представляла себе эту сцену, какой-то миг она была уверена, что это Роберт. Но в тени стоял мужчина в заграничном костюме не по размеру, с потрепанным фанерным чемоданом и лицом одного из ее братьев. – Флавио! – вскрикнула девушка. – Боже, это ты? – Мария-Грация, – сказал мужчина, похожий на ее брата. – Ох, Флавио. Это и вправду ты, а не твой призрак? – Ну конечно я. – Где же ты был? Нам сказали, что ты пропал в Северной Африке. – Ты не хочешь поздороваться со мной? Но когда она обняла его, он немного отстранился, не отвечая на ее объятия. – Ты ожидала увидеть кого-то другого. Когда ты обернулась и увидела меня, ты была разочарована. Мария-Грация вытерла слезы. – Да нет же. Это просто от неожиданности. Пойдем домой к маме и папе. – А где Аурелио и Туллио? Они уже вернулись? – Мы ничего о них не знаем. Она взяла его за руку и повела домой. Кончетта тащилась с двумя ведрами улиток позади. Когда они вошли в город, кое-кто из жителей, признав Флавио, здоровался, но никто не подошел к нему. Мария-Грация заговорила с преувеличенным энтузиазмом: – Я так рада – ты увидишь, здесь почти ничего не изменилось, – да, и еще у нас твоя медаль… Кончетта, не справившись с грузом, опустила ведра и закричала: – Эй! Мария-Грация обернулась: – Прости, cara, тебе тяжело. Дай-ка мне ведро. Флавио подхватил второе. – Что это? – спросил он, вздрогнув при виде копошащейся кучи. – Улитки. – Для еды? – Для чего же еще? По правде говоря, в последнее время на острове с едой туго. Но благодаря Господу и святой Агате у нас есть рыбаки. Я уверена, на Сицилии, вдали от моря, люди и похуже живут, чем мы здесь. Она не могла не заметить, когда он взялся за ручку ведра, что на правой кисти у него остались только большой и указательный пальцы. И почувствовала, что вот-вот расплачется. – Что произошло с твоей рукой? – А, это… – Он посмотрел на свою ладонь, потом повернул ее тыльной стороной, как будто видел впервые. – Отстрелили. Но тут нечего особенно рассказывать. Всю дорогу, пока они шли по главной улице, она старалась не смотреть на его руку. Ведь эти несчастные потерянные пальцы так ловко перебирали клавиши на трубе. Около дома Мария-Грация остановилась и опустила ведро на землю: – Дай я зайду первой. Подготовлю их. Флавио кивнул и замер, держа в руке ведро с улитками. Оставшись один, он позволил себе расслабиться, наслаждаясь легким ветерком, доносившим аромат бугенвиллей, убаюкивающий шелест волн и знакомую музыку приглушенных голосов из бара. Голос отца, голос матери. Потом его сестра сказала: – Он здесь. За дверью. Мой брат, он вернулся с войны. Он услышал, как мать закричала: – Туллио? Аурелио? – И только потом его имя: – Флавио? Флавио понял, что не будет снова счастлив на Кастелламаре.
После окончания войны на остров стали возвращаться молодые парни. Одни везли в чемоданах медали, другие, в плохо сидящей гражданской одежде, прибывали из далеких стран, от них пахло заграничным мылом и дешевым оливковым маслом для волос. Сразу после Рождества, когда presepe[62] с фигурами Мадонны, младенца Христа и согбенного святого Джузеппе в натуральную величину все еще стоял перед церковью, il conte получил известие, что его сын Андреа возвращается из лагеря для военнопленных в Индиане, у сына повреждено колено. На праздник Богоявления его мать прибыла в церковь, опираясь на руку il conte. Кармела рыдала перед статуей святой Агаты, заламывала руки и в голос благодарила святую. «Перед всеми, – сказала Джезуина, – как простая женщина». После этого дня немолодая уже Кармела поддалась годам и старела, как и все другие женщины: ходила в поношенной и немодной одежде, с изможденным лицом. Андреа еще находился в плену в Америке, хотя многие на острове получили письма и телеграммы со штампами Красного Креста и иностранными почтовыми марками, извещавшие о возвращении солдат. Но Пина и Амедео так ничего и не получили. Неожиданное возвращение Флавио стало не меньшим ударом для обитателей «Дома на краю ночи», чем известие о его исчезновении. Вернее, измятое письмо от Красного Креста было доставлено зятем Пьерино к дверям бара, через пару дней после приезда Флавио. Крик Пины разбудил всю площадь, испуганные иволги разлетелись с ветвей дерева, Амедео и Мария-Грация сломя голову понеслись к ней. Пина подумала, что это новости о других ее сыновьях, а это было всего лишь запоздавшее известие о Флавио. Мы рады сообщить вам, – говорилось в письме, – что ваш сын Флавио Эспозито связался с нами перед своим освобождением из лагеря для военнопленных в Лэнгдон-Прайори, Суррей, Англия. Находясь в Британии, он проходил лечение по поводу ампутации пальцев на правой руке и психологических проблем, вызванных последствиями службы в Северной Африке, в военном госпитале в Аддингтон-Парк, Кройдон, а также в военном госпитале в Бельмонте, Саттон. Лечение прошло успешно, и он находится в удовлетворительном состоянии, хотя и не может сам написать вам. Если вы пожелаете вложить обратным письмом сообщение для него, мы будем рады передать его. Письмо было трехмесячной давности. Флавио не рассказывал о том, что с ним произошло, и при упоминании о «психологических проблемах» замыкался, становился угрюмым и отказывался разговаривать вообще. – Ты думаешь, его мучили? – рыдала Пина по ночам в своей спальне. – Англичане – хорошие люди, – отвечал Амедео, который за всю жизнь встречал только одного англичанина, солдата Роберта. – Они должны были заботиться о Флавио. А сейчас он дома и поправится, вот увидишь. Здоровый морской воздух, семья, знакомые лица… Но, по правде говоря, Флавио не находил на острове ничего знакомого. После встречи на террасе он держался отчужденно, особенно по отношению к матери, будто та была навязчивой незнакомкой. Тогда он поднялся в свою комнату и обнаружил, что портрет il duce и его труба исчезли, зато на ночном столике лежат чужая бритва и помазок для бритья. Пина поспешила убрать все эти следы пребывания другого мужчины, застелила свежие простыни и отдернула пыльные занавески, но Флавио продолжал сидеть на краю кровати и рассматривать вещи, стоявшие на полках, как будто видел их впервые. Позже Пина вернула вещи Флавио на старые места – так, как он ставил их, уходя на войну. После того как Флавио пропал и пока не появился Роберт, бессонными ночами она множество раз заходила в спальни своих сыновей, рассматривая каждого оловянного солдатика и каждый школьный аттестат. Теперь труба Флавио в футляре покоилась на столе в ногах кровати, его любимые игрушечные солдатики и футбольные карточки заняли свои места на ночном столике, только портрет il duce остался лежать в ящике шкафа свернутым в трубочку. – Мама, ему уже двадцать три, – сказала Мария-Грация, наблюдая за матерью. Амедео откопал медаль Флавио из-под пальмы во дворе и вручил ее сыну. – Я могу отчистить следы земли, – сказал он. – Я закопал ее, чтобы она была в сохранности, вот и все. Флавио ничего не ответил. Он просто лег и заснул. И спал так крепко, что не просыпался больше недели. Все это время они старались не шуметь, как если бы какое-то дикое существо поселилось в комнате наверху. Пока Флавио пребывал в забытьи, Пина заняла позицию на террасе. Она не реагировала ни на гомон посетителей, ни на суету Марии-Грации, сновавшей с подносами и пытавшейся привлечь ее внимание. Просто сидела спиной ко всем и смотрела на море. В эти дни, глядя на одинокую фигуру матери, Мария-Грация начала осознавать, как Пина постарела. Ее коса, пусть все еще черная, поредела, потеряла былую густоту и блеск, плечи ссутулились, спина сгорбилась. Пина сидела, ожидая, когда ее сын проснется и спустится к ней. Мария-Грация предполагала, что брат захочет отныне сам распоряжаться в баре, и втайне уже приценивалась по газетам к билетам до Англии – могла же она отправиться искать Роберта и оставить бар на Флавио? Но билеты были безумно дороги – столько «Дом на краю ночи» зарабатывал за целый месяц. И даже если Флавио возьмется присматривать за баром, где и как искать Роберта в этой огромной и серой, как она думала, стране? И почему он не едет к ней? Вечерами после закрытия бара Пина неохотно отправлялась в постель, утром, еще до рассвета, вставала, умывалась холодной водой, одевалась во все лучшее и спускалась на террасу ждать, когда проснется ее сын. Иногда кот Мичетто, сделавшийся покладистым к старости, составлял ей компанию.
Во время суеты, связанной с возвращением мужчин, умерла Джезуина. Умерла тихо, во сне, со сложенными руками, сидя на своем обычном месте в углу бара около радиоприемника, так что никто сразу и не заметил, что она не дышит. Картежники продолжали играть в scopa, буднично стучали костяшками доминошники, шипела старая кофемашина. Когда Кончетта подошла к Джезуине, хлопнула по колену и крикнула «эй!», старуха даже не пошевелилась. – Она меня на обругала, – поразилась Кончетта и заорала во весь голос: – Что-то случилось! Вызвали Амедео. Он сел напротив старухи: – Синьора Джезуина. Старуха не отозвалась, на лице ее застыла тихая улыбка. К приоткрытым в улыбке губам поднесли зеркальце, оно не запотело.
Новость разнеслась по всему острову и повергла людей в искреннюю печаль. Джезуина была первой, кто умер после волны военных смертей, и ее кончина всколыхнула горечь всех ужасных потерь. Закрылись лавки, с полок шкафов достали траурные повязки, и те, кто оплакивал своих погибших за закрытыми дверями, те, кто как безумный колотил кулаками по подушкам, рыдал на полу в своих кухнях, втирая пепел в лицо, – все они вышли на улицу и предались горю, не пряча более пропитанные слезами платки и красные глаза. Джезуину в маленьком гробу похоронили на кладбище за виноградником Маццу. Со времен первых поселенцев-греков здесь хоронили всех жителей острова. Джезуине выделили место под единственным кладбищенским кипарисом. Там она пролежит двадцать один год, прежде чем ее выбеленные кости соберут и, сопровождая молитвой, переложат в белый альков в стене кладбища. Процессию возглавил отец Игнацио, который исполнял гимны, посвященные святой Агате. Горе жителей острова не имело границ. Под лучами закатного солнца во время похорон Джезуины они рыдали, рыдали и рыдали, и отец Игнацио знал, что они оплакивают не только Джезуину, но всех прочих умерших, всех, кто ушел навеки. Порой для горя нужен повод, и старый священник понимал это. Граф и его супруга посетили похороны и возложили красивый венок из бегоний на могилу Джезуины, которая помогла появлению на свет почти каждого из тех, кто ее теперь оплакивал, включая il conte. III Пока город прощался с Джезуиной, Флавио пробудился от летаргии. Он пошевелился, открыл глаза и почувствовал, что давящая военная усталость исчезла. Волосы его свалялись, во рту пересохло, мочевой пузырь ныл после слишком долгого сна. Минуло двенадцать часов с тех пор как он последний раз, очнувшись ненадолго, добрел до туалета. Он преодолел коридор и пустил струю в унитаз. Здесь он когда-то толкался со своими братьями, когда они вставали затемно, чтобы побрить отцовской бритвой свои детские подбородки и намаслить волосы, как это делал ссыльный поэт Марио Ваццо, и уже тогда они чувствовали, как им тесно на острове. Флавио распахнул окно в ванной и долго стоял и смотрел на улицу. Какая-то длинная процессия двигалась по извилистой дороге через поля. Что это? Фестиваль святой Агаты? Но нет, Святая Агата в июне, а сейчас осень, скоро зима. Наверное, очередной протест по поводу земель. Он провел кончиком указательного, уцелевшего, пальца по лицу. Ощущение нереальности происходящего не исчезло, он будто смотрел фильм. Все было как-то не так. Он почувствовал это в тот самый момент, когда, одетый в английскую одежду, выданную благотворительным фондом, с фанерным чемоданом под мышкой, выпрыгнул из рыбацкой лодки, доставившей его из Сиракузы. Флавио вернулся в постель, откинулся на подушки и еще раз вспомнил свою прогулку шаг за шагом, пытаясь испытать радость от возвращения домой. Вот он медленно поднялся на холм по своей старой детской тропинке через заросли опунций. В чемодане гремели лагерные пожитки: бритва, заржавевшая в английской сырости, английские игральные карты, английская Библия. Он не знал, что с ней делать: оставить ее казалось святотатством, а выбросить было немыслимо. Так что, когда его отпустили, он привез Библию с написанным на титульном листе адресом его тюремного лагеря на родной остров. Там, на чердаке, она и пролежала, собирая пыль следующие пятьдесят лет. Флавио не ожидал торжественной встречи в ратуше и ликования по поводу своего возвращения, но, поднявшись на холм и пройдя через облупленную арку, обозначавшую вход в город, он понял, что никто его здесь не ждет. Несколько ребятишек, подросших за время его отсутствия, завидев Флавио, кинулись врассыпную. Он заметил старого мэра Арканджело, который просто свернул в переулок со страдальческим выражением лица, словно не стоило им, экс-фашисту и бывшей звезде Balilla, встречаться. И тогда он побрел прочь от города, к разрушенным домам, пока внезапно не наткнулся на свою сестру – девушку с морщинкой поперек лба и уже без ортезов. Она отвела его в «Дом на краю ночи». Флавио обнаружил, что и там все переменилось, стало чужим. Мать высохла, отец превратился в старика с дребезжащим голосом. В тот момент память изменила ему. Куда подевались ножные ортезы сестры? Где котенок? Потом в своей спальне он наткнулся на вещи, принадлежавшие чужому мужчине. Его труба потускнела, портрет il duce исчез. И, прежде чем он успел вспомнить все, его сморил сон.
И вот Флавио пробудился. Надел рубашку и брюки, которые отыскал в пропахших нафталином ящиках комода, спустился на кухню, налил в стакан воды. Ту т же появилась мать, торопливо стуча каблуками своих старых директорских туфель. За ней – отец и сестра. – Что это была за процессия? – спросил Флавио. – Я видел из окна. – Похороны, – ответила мать. – Синьора Джезуина. Джезуина. Старушка, что присматривала за ним в детстве, угощала сладкой рикоттой и чистила ему фиги. На глаза вдруг навернулись слезы. Мать подошла к нему и потерла спину между лопаток. – Мой Флавио, – прошептала она. – Мой Флавио. Ты вернулся ко мне, мой мальчик. Он позволил ей убрать с его лба упавшую прядь волос. – Как там было, в лагере? – спросила она. – Как они с тобой обращались, эти inglesi? Что он мог ей ответить? Что кормили прилично, хоть пища была тяжелой, сплошные пудинги? Что обрядили его в черную робу с серым кругом на спине и на штанине, чтобы знать, куда целиться, если он вздумает бежать? Что они позволили ему работать на ферме? Но не сразу, сначала они считали его фашистом. Он же не мог изменить свои убеждения сразу. Тем не менее четверым пленным, включая Флавио, разрешили трудиться на большой ферме под присмотром сторожевых псов. Зимними промозглыми утрами они тащились туда через рощу, прихваченную инеем. Однажды на Рождество семья фермера усадила их за общий стол, и они ели жареного гуся с жареной картошкой и крошечной капустой, которую эти inglesi называли «брюссельской». Они смеялись, когда он морщился от мерзкого вкуса этой их капусты. Стоит ли рассказывать об этом матери? Как они надевали бумажные короны и пили горькое английское пиво? А госпиталь – стоит ли рассказывать ей о госпитале? Как он оказался в психиатрической палате, где ночью, когда выключали свет, с каждой койки неслись стоны и бормотание, каждая койка в темноте обращалась в остров плача. Какие из его воспоминаний стоило извлечь, отряхнуть от пыли и выставить на всеобщее обозрение? Он устал, он не знал, как поступить. – Неплохо обращались, – сказал Флавио. – Все было хорошо. Жажда все не утихала, и он залпом опрокинул в себя еще стакан воды. Мать забрала у него стакан и наполнила его снова, словно стремясь хоть чем-то ему помочь.
В те первые дни ему приходилось постоянно себя чем-то занимать, чтобы снова не погрузиться в летаргический сон. Флавио сказал сестре, что готов взять на себя управление баром, но на самом деле своей искалеченной рукой он с трудом мог удержать поднос и совсем не помнил, как готовить кофе и печь сладости. Да и знал ли он это когда-нибудь? Хлопоча в баре, Флавио только наполовину жил в настоящем, а другая его половина все еще пребывала на войне, которая продолжала высасывать из него силы. Воспоминания накатывали неожиданно. Он начинал расправлять простыни перед сном, а перед глазами возникала пустыня, ветер гнал песок. Или он поднимал руку, чтобы побриться, – и видел струйку крови. И тут же его скручивало болью, он снова видел, как хлещет кровь оттуда, где только что были пальцы. И снова стреляли со всех сторон, и надо было отступать. «Vai, vai!»[63] – закричал сержант. Флавио полз прочь, прижимая окровавленную руку к животу. Пальцы его остались там, их топтали английские сапоги. Боль накрыла его потом, несколько часов спустя. Стоя за стойкой бара и удерживая стакан, как крюком, большим и указательным пальцами и вытирая его здоровой рукой, он вдруг отчетливо слышал треск пулеметной очереди. Он резко оборачивался и понимал, что это всего лишь цикады включили свою послеполуденную песнь, а в окне – лишь безоблачная синь. Ему рассказали про англичанина по имени Роберт Карр. Он спал в его постели и, судя по печальным глазам сестры, в ее постели тоже. Вскоре после возвращения Флавио нашел под ночным столиком брошюрку «Руководство солдата по Сицилии», побывавшую в морской воде и с застрявшими между страниц несколькими светлыми волосками. Значит, англичанин знал то же, что и он: адский свет пустыни, фугас на верхушке дюны, грохот, дым. Англичанин через все это прошел. Из рассказов Флавио знал, что чужака встретили как героя, в то время как сам Флавио, с его искалеченной рукой и беспокойными глазами, похоже, был никому тут не нужен.
Андреа д’Исанту вернулся через две недели после Флавио. Il conte желал встретить сына куда торжественней, чем встречали других вернувшихся с войны солдат. Он приказал всем своим крестьянам явиться в воскресной одежде. Они выстроились вдоль аллеи, ведущей к вилле, с олеандровыми венками в руках. Его жена заказала деревенский оркестр. После войны численность оркестра значительно уменьшилась, на что сетовали музыканты, собравшись в баре выпить для храбрости. Мать уговорила Флавио присоединиться к ним. – Ну как я буду играть? – спросил он у матери, когда она насела на него. – У меня всего два пальца осталось. – Все равно играй, – убеждала она. – Играй как сможешь, левой рукой. Ты так хорошо играл, Флавио. Ты же видишь, оркестру нужны музыканты. Насколько Флавио помнил, мать никогда не любила его трубу, но все-таки послушался. Стоя перед виллой il conte среди пожилых музыкантов, потея в пиджаке, он смотрел, как в клубах пыли по дороге приближается графский автомобиль. На пассажирском месте сидел солдат, худой как жердь. Смотрел он прямо перед собой. Флавио имитировал игру на трубе и вдруг испытал странное чувство, будто его пальцы оживают, бегают по кнопкам, нажимают. Он даже скосил глаза на руку, но с ней ничего не изменилось. Но он чувствовал свои пальцы, чувствовал, как они играют на трубе. А тем временем между il conte и сыном назревала ссора. Граф в чем-то с жаром убеждал Андреа, а тот протестовал. – Я не буду! Не буду! – А затем последовал взрыв: – Я не позволю тебе делать из меня идиота, ты stronzo, figlio di puttana! «Мудак, шлюхин сын». Никто еще на острове Кастелламаре не позволял себе говорить такое родному отцу. Флавио был шокирован, но одновременно поступок Андреа д’Исанту вызвал у него восхищение. Андреа выскочил из авто, громко хлопнув дверью, и с возмущенным видом захромал по дорожке, опираясь на трость. Оркестр грянул первый куплет, как раз когда он проковылял мимо них и двинулся дальше – мимо крестьян, мимо слуг – и завернул за угол виллы. Торжественная встреча обернулась неловкостью. Il conte, заторопившийся за сыном, был жалок. Он замахал руками, приказывая музыкантам остановиться. Музыканты умолкли и принялись ждать в накаленной тишине, но никто к ним так и не вышел. В конце концов сконфуженный слуга вынес им кувшин limonata и полбутылки arancello. Выпив подношение прямо на солнцепеке, музыканты разошлись.
После незадавшейся торжественной встречи Андреа д’Исанту не покидал графскую виллу. Мать вызвала для него священника, а отец пригласил доктора с материка. Андреа отослал обоих прочь. – Переживает из-за поражения в войне, – объяснял Риццу, сидя в баре. – Этот парень, похоже, был истинным фашистом. Но Флавио удалось разглядеть глаза Андреа д’Исанту, прежде чем тот ушел, и он понимал, что правда состояла в другом. Когда сын il conte проходил мимо него, Флавио узнал этот взгляд: они были товарищами по несчастью, братьями, страдавшими одной постыдной болезнью.
|
|||
|