|
|||
Annotation 7 страницаК тому времени Мария-Грация уже могла пройти небольшое расстояние без ортезов. Она бочком приблизилась к лестнице, где обнаружила братьев, которые, прижавшись друг к дружке, точно сардины в банке, просунули головы сквозь перила и прислушивались. Флавио сердито глянул на сестру: – Звякнешь хоть раз своими железками и выдашь нас всех! – Но я без железок, – возразила Мария-Грация. – А вот ты кашляешь. – Можешь остаться, если обещаешь не шуметь, – позволил Туллио. Мария-Грация опустилась на колени возле Аурелио. Голоса родителей звучали то тише, то громче, но слов не разобрать. – Cazzo! – выругался Туллио. – В бар ушли. Смекнули, наверное, что мы подслушиваем. – Все из-за тебя! – накинулся на сестру Флавио. – Она тут ни при чем, – вступился Аурелио, самый добрый из братьев, и Мария-Грация почувствовала, как слезы благодарности выступили на глазах. Она любила братьев, но, сколько себя помнила, всегда любила намного сильнее, чем они ее. Даже Аурелио. Она вечно таскалась за ними хвостом, пытаясь привлечь их внимание и упрекая себя за это. Вот и теперь Мария-Грация заявила: – А я слышала, о чем они говорят. Мама считает, что это позорно, что il duce изменил правила и теперь на выборах можно голосовать только «за» или «против». Она так и сказала: позорно. Я сама слышала. Она сказала, что это не democrazia. – А что еще бывает, как кроме «за» и «против»? – набросился на нее Флавио. – «За» фашистов или «против», если они тебе не нравятся. Понятно, что il duce в этом доме не жалуют. Она поняла, что задела его чувства. Флавио завоевал немало призов за свою преданность Balilla. К тринадцати годам у ее среднего брата ломался голос и лицо было покрыто постыдным созвездием прыщей, но на сборищах Balilla он был самым точным стрелком и запевалой патриотических песен. Его приглашали на специальные собрания, где он играл на трубе, пока профессор Каллейя маршировал, а доктор Витале, призванный в качестве адъютанта il professore, бил в большой барабан. Пина притворялась, будто восхищается наградами Флавио, и прятала их потом в дальней комнате, где хранились коллекции древних черепков, собранные ее мужем. Но Флавио упорно приносил все новые награды. – Ну, может, ты и прав, – примирительно сказала Мария-Грация. Но Флавио только раздраженно махнул рукой. Брат был не в настроении весь вечер. Он пришел домой поздно, усталый и понурый. Его кашель мешал вести собрание, и il professore отослал его домой. Туллио прижался ухом к плиткам пола и сказал: – Тише вы. Мне кажется, я слышу еще один голос. – Да это ссыльный Марио опять клянчит работу. – Нет. Тсс. Это кто-то из соседей. И правда, кто бы это ни был, он говорил с местным акцентом, поскольку никто из северян не мог так безостановочно причитать, потоком, без пауз и без конца. – А, да это, наверное, старик Риццу, пришел напиться вместе с папой, – усмехнулся Флавио. – Ничего путного все равно не скажет. И в самом деле, спор прекратился, до них доносились только причитания. – Я думаю, это Бепе, племянник Риццу, – предположила Мария-Грация. – Не похоже на самого Риццу. Да и он должен сейчас сторожить виллу il conte. Но братья уже потеряли интерес к происходящему и вернулись в свои постели. Однако у Марии-Грации сон как рукой сняло. В не отягощенных оковами ногах она чувствовала некое электрическое покалывание, ощущение невероятной свободы. Наверное, так должны ощущаться нормальные ноги! Сидя на кровати, она услышала шаги отца, поднимавшегося по лестнице. Она ждала, что он зайдет к ней в комнату, чтобы надеть ночные ортезы, но его тень проследовала мимо двери. Вот он поднялся в комнатушку наверху, служившую ему кабинетом, задержался на минуту и бегом спустился вниз. Приоткрыв дверь, она увидела в щелочку, что в руках у отца докторский саквояж. Отец явно куда-то торопился. Странное ощущение силы вдруг покинуло ее, уступив место страху. Она поднялась, держась за занавески, и выглянула в окно. Та м в свете луны отец пересек двор и исчез. С минуту Мария-Грация стояла неподвижно, потом осторожно заковыляла вниз. Она не смогла бы объяснить, о чем думала, когда спускалась по ступенькам, шла под лунным светом по двору и открывала ворота. К тому времени отец был уже далеко. Чтобы не упасть на пологом склоне, она изо всех сил напрягала негнущиеся ноги. Она успевала только увидеть, как отец сворачивает в очередной проулок. Ей понадобились бесконечные минуты невероятных усилий, чтобы свернуть за ним и увидеть, как он исчезает снова. Только когда ноги начали подгибаться, она вспомнила, что не надела своих дневных ортезов, без которых ей было категорически запрещено ходить. Но Мария-Грация не издала ни звука, она преследовала своего отца бесшумно, точно ее кот Мичетто. Проулки были совсем узкими, она отталкивалась от стен руками. Миновала ряд лавок, фонтан, от которого вечно пахло тиной, даже летом, обошла церковь, у которой не за что было держаться, и чуть не упала. Ноги тряслись и пылали, точно в лихорадке. Но, на ее счастье, отец наконец остановился около хлипкого домишки, в котором жил рыбак Пьерино. Пьерино доводился им родственником, как объяснила ей однажды мать. Родство было настолько дальним, что они уже не помнили, кто кому и кем приходился. Иногда на Рождество они посылали друг другу бутылку limoncello или cassata[34], сопроводив записочкой с теплыми пожеланиями. Но Мария-Грация лишь однажды была в доме Пьерино. После мессы жена Пьерино, Агата, дочь булочника, зазвала ее в дом, чтобы помолиться за ее больные ноги, и Мария-Грация неохотно подставляла лоб сухим ладоням пожилой женщины под усыпляющее чтение «Аве Мария» и «Отче наш». Перед домом Пьерино натянул бельевые веревки, на которых сохли простыни, так что, пока женщины произносили молитвы в горячем воздухе верхней гостиной, казалось, паруса дома подхватывают попутный ветер, и солнце мелькало сквозь них – в точности будто и не дом это вовсе, а корабль. Но сегодня белье на веревках неподвижно обвисло, а ставни на окнах были закрыты. Отец направился к боковой двери. Прежде чем она успела его окликнуть, он уже вошел в дом, оставив за собой лишь шлейф аромата базилика, кустик которого задел на ходу. Оказавшись одна, Мария-Грация тотчас пожалела, что увязалась за ним. Она подтянулась, держась за подоконник, и заглянула в кухонное окно. Ног она уже совсем не чувствовала, но желание увидеть, что происходит внутри, было сильнее любых страхов. А увидела она горящие свечи, словно оплакивали покойника. В доме собрались люди, их имена она помнила довольно смутно, то были местные рыбаки и крестьяне. Вроде бы Маццу, Дакоста, Тераццу. На голом кухонном столе на спине лежал Пьерино. Волосы на его груди были залиты мазутом, как в тот вечер прошлым летом, когда мотор его лодки раскололся на две части и его залило моторным топливом. «Вылили на него двадцать ведер горячей воды, – жаловалась тогда его жена Агата, – а он все равно мазутом воняет. Я эту вонь по всему дому чую. Воняет даже моя готовка, мебель в гостиной, яйца моих кур!» Мария-Грация смогла разглядеть старушку в изголовье импровизированного ложа и младшую дочь Пьерино, Санта-Марию, стоявшую в ногах. А затем она увидела отца. То т стоял согнувшись, чтобы не задеть потолок. Кто-то включил лампочку. Подтеки на груди Пьерино заблестели, и Мария-Грация внезапно осознала, что никакой это не мазут, а кровь. Кто-то отхлестал его до крови. Отец заговорил. Сквозь стекло голос звучал глухо, но некоторые слова Мария-Грация разбирала. – Когда? – спросил отец. – Два часа назад, – ответила Агата. – Он голосовал «против», signor il dottore. Если бы только, милостью святой Агаты, он не вбил себе в голову голосовать «против». Отец принялся промывать грудь Пьерино прозрачной жидкостью и вынимать пинцетом из ран маленькие камешки, один за другим выкладывая их на тарелку. Грудь Пьерино тяжело вздымалась. Закончив, отец перебинтовал Пьерино. Рыбаки помогали ему: они поднимали тело Пьерино, словно сеть с полным уловом сардин, а после бережно клали обратно. – Кто это сделал? – спросил отец. Агата отвернулась, закрыв лицо руками. – Его принесли сюда и бросили в проулке, – раздался голос старика Риццу. – Синьора Агата услышала какой-то шум и вышла, подумав, что бродячие псы бедокурят. А вместо этого увидела своего мужа, которого бросили в грязь, как мешок со старьем. А те, кто это сделал, сбежали, figlio di puttana![35] Я послал графу прошение об увольнении – с меня довольно выходок его дружков и всей этой политики! – Это сделал il conte? Или Арканджело? В ответ неразборчиво раздалось: «Нет, нет, не il conte. Нет, не Арканджело». Пьерино очнулся, закашлялся и начал метаться, но отец продолжал накладывать повязку. После нескольких ужасных минут Пьерино затих. Дальше отец занялся головой Пьерино. Он обрил ему макушку, и стала видна рана, похожая на срез красного апельсина. Отец принялся орудовать иглой, и красный сок из раны оросил его руки. Пальцы Марии-Грации, вцепившиеся в подоконник, от ужаса свело судорогой. И тогда она принялась придумывать историю о том, что это вовсе не кровь на груди Пьерино. Это мазут, или нет, это всего лишь рыбья кровь. Самый молодой из рыбаков, Тото, который мог за день наловить двадцать небольших тунцов и после этого весь вечер отплясывать с девушкой на веранде в баре, однажды поднялся на холм весь покрытый кровью, будто палач. Он рассказывал, что весь день и всю ночь боролся с тунцом, который больше его самого, а за ним следом, распевая песни, шли остальные рыбаки и несли на носилках побежденного тунца. Все они тоже были измазаны кровью, и мать Тото чуть в обморок не упала при виде этой процессии и поначалу даже была не в силах отругать их за то, что они перепачкали всю ее кухню. Но Мария-Грация понимала, что та история не имеет ничего общего с нынешней. Бороться с тунцом мог только молодой мужчина вроде Тото, уж никак не Пьерино. Она видела, что отец почти закончил зашивать рану. Он все делал очень аккуратно, почти как мама, когда лечила разбитые коленки братьев. А тем временем уже занимался серый рассвет, и Мария-Грация видела все не так отчетливо из-за бликов на стекле. Отец закончил накладывать швы и заговорил. До нее долетали только некоторые слова в перерывах между накатами волн – этим утром море было неспокойно. В другой день Пьерино, одетый в куртку и засаленные шерстяные штаны, уже вытаскивал бы ловушки на омаров, расставленные вдоль берега. – Кровоизлияние в мозг, – услышала Мария-Грация. – Не уверен, насколько серьезное… выздоровление будет трудным… покой и хороший уход… И Агата, дочь булочника, рухнула рядом с телом мужа, будто ей на шею повесили гирю. Когда отец вышел из дома, он тоже с трудом переставлял ноги. – Мариуцца! – воскликнул он, увидев дочь. – Что ты тут делаешь? Что случилось? Ноги у нее дрожали. Она больше не могла стоять. Она не знала, как доберется до дома, если ей удастся отцепиться от подоконника, и от жалости к себе, даже больше, чем к Пьерино или его жене Агате, или даже к бедному уставшему отцу, она расплакалась. Отец подхватил дочь на руки, отцепил ее пальцы от окна, словно riccio di mare[36] от камней. – Боже, Мария-Грация! – воскликнул он. – Что стряслось? – Папа, я подумала, что случилось что-то плохое, и пошла за тобой. А потом я застряла здесь, потому что ноги больше не слушались. Я не собиралась подглядывать. Я думала, ты увидишь меня. – Сколько времени ты здесь пробыла? – спросил отец, слегка встряхнув ее. – Что ты видела? Мария-Грация зарыдала пуще прежнего: – Всего пять минут. Всего пять минут. Я ничего не видела. – Что ты видела? – Ничего. Ничего. Отец обнял ее и стал укачивать. Потом поставил на землю, осмотрел и спросил: – Где твои ортезы? Ты прошла весь этот путь без ортезов? – Да, папа. Прости меня за это. Но отец вдруг снова подхватил ее и, не обращая внимания на усталость, на кровь, которой был перепачкан, счастливо закружил дочь. Весь обратный путь по просыпающимся улицам она проделала на отцовских руках и почувствовала себя лучше. Отец сказал, что их не должны видеть, ибо далеко не все в городке одобрят то, что он лечил Пьерино, поэтому он направился не по главной улице, а по дороге за домом семьи Фаццоли, где было развешано выстиранное белье. И вскоре Мария-Грация уже лежала в своей постели. – А Пьерино умрет? – спросила она. – Нет. Спи, Мариуцца. Слушай море. Почти засыпая, она что-то пробормотала про школу, отец погладил ее по голове и шепнул: – Ш-ш-ш. Завтра будет время для школы. Спи. Сон, в который Мария-Грация погрузилась, был без сновидений и таким же всепоглощающим, как морской прилив.
Третье событие, случившееся на девятом году жизни Марии-Грации, тоже было связано с отцом. Лето заканчивалось. Бугенвиллея обгорела и поникла, пыль висела в воздухе, настроение было подавленное. Мария-Грация сидела на террасе с Мичетто, когда с площади вдруг донесся какой-то переполох. Братья играли в футбол, матч у них обычно начинался сразу после сиесты и продолжался до полуночи. Но тут игра прервалась, послышались громкие голоса. Подняв голову, она увидела, что в центре суматохи – ее братья. Флавио и Филиппо, младший сын Арканджело, с ожесточением пихались и поносили друг друга почем зря. Свара то затихала, то разгоралась с новой силой. Филиппо схватил принадлежащий ему мяч и смачно плюнул в сторону Флавио, плевок не долетел до цели и плюхнулся в пыль. Туллио и Аурелио потащили разъяренного брата домой. Остальные мальчишки разбежались. Туллио и Аурелио доволокли Флавио до террасы, и лишь там он от них отбился. В то лето Мария-Грация держалась в стороне от братьев. Она подобрала кота и спряталась за плющом. – Я не слышал, что он сказал, – свистящим шепотом говорил Туллио разъяренному брату. – И мы не позволим тебе ему мстить. Держи себя в руках, Флавио. Если мама тебя увидит, она поймет, что ты дрался, и тогда будут неприятности. Что ты там наговорил Филиппо? Флавио продолжал неистовствовать. – Он нес гнусную ложь про нашего отца! – выкрикнул он. – И все остальные. Но Филиппо хуже всех. Он всем говорит, что папа занимался постыдными вещами с Кармелой, женой il conte, в пещерах у моря. Давно, до нашего рождения. Это все вранье! Я не верю ни единому слову! Мария-Грация увидела, как Туллио отступил, сел за столик и подпер голову ладонью, как это делал отец, когда пытался решить какую-нибудь сложную головоломку. Флавио метался по террасе, а затем и вовсе принялся свирепо колотить по балкам. – Это неправда, – объявил Туллио. – Конечно, это неправда. Но кто-то хочет опозорить нашу семью. Кто-то хочет выставить отца посмешищем из-за этих чертовых выборов, про которые все только и говорят. Кто-то что-то против нас имеет, ragazzi. – Это ублюдок Филиппо! Не кто-то, а именно он! Это ему надо морду начистить! Ноги переломать! Если бы вы не полезли, я бы так и сделал! Вращающаяся дверь повернулась, и вошла Пина. – Что это такое я слышу? Флавио? Туллио? От ее учительского тона Туллио прямо-таки подскочил со стула, но Флавио и не подумал успокоиться. – Мама, мальчишки из школы болтают про папу, и мы должны вправить им мозги, вот и все. Это касается только нас, это дело не твое, не папино… – Не мое?! Если я еще раз увижу, что ты дерешься, это будет очень даже мое дело – будешь остаток лета сидеть дома, штопать носки, потрошить кур и чистить картошку вместе со мной, на улицу даже носа не высунешь. – Мама, ты не знаешь, что они говорили! Врали, будто папа делал постыдные вещи с женой il conte. Будто он с ней кувыркался по всему острову, по кустам и в пещерах у моря, с этой puttana! Пина не влепила ему пощечину. – Говори тише. Сбавь тон, Флавио! – Нет! И не подумаю! – Нет, ты будешь говорить тихо. – Не буду! И тут Пина взорвалась: – Я не позволю вам скандалить на глазах соседей! Я этого не потерплю! В дом, немедленно все в дом! Где Мария-Грация? Пока я тут с вами разбираюсь, у меня risotto[37] пригорел! – Так это правда – про папу? – пробормотал Туллио. – Разумеется, нет! Разумеется, ваш отец не делал ничего подобного. Как вы думаете, почему я так рассердилась? Вам троим не хватило ума отличить правду от лжи… Даже Флавио, все еще сжимавший кулаки, подчинился, когда она протолкнула его в дверь. И на террасе снова воцарились жара и спокойствие. Мария-Грация, все еще прятавшаяся за завесой из плюща, не сомневалась, что отец невиновен, – хотя сердце ее отчего-то билось чаще обычного.
Вскоре после этого по острову начал гулять другой слух. Болтали, что в день, когда избили Пьерино, Флавио заявился домой очень поздно. Когда профессора Каллейю спросили, во сколько он отпустил Флавио с собрания Balilla, il professore был категоричен: задолго до девяти часов. Но домой Флавио явился после десяти, как раз когда был обнаружен Пьерино. А наутро в кустах бугенвиллей рядом с террасой «Дома на краю ночи» нашли ужасную вещь. Отец попытался тут же спрятать находку, но Мария-Грация разглядела ее совершенно отчетливо. То был большой кнут, весь в запекшейся крови. Четвертым событием, свидетелем которого стала Мария-Грация, было шельмование ее брата. За последующие годы жители острова много чего наговорят о том, что произошло в ночь, когда избили Пьерино, но первая версия была связана с Флавио, и Мария-Грация услышала ее прежде остальных членов семьи. На школьном дворе об этом шептались у нее за спиной – с очевидным намерением, чтобы она все услышала. По слухам, Флавио Эспозито отпустили с собрания Balilla пораньше, через заросли опунций он пробрался к дороге не позже половины десятого. Как раз в это время Пьерино возвращался с моря, один, в легком подпитии после удачного улова. Он поднимался вверх по холму от tonnara, не подозревая, что молодой Эспозито следует за ним. На темном углу недалеко от дома Пьерино, там, где обычно развешано на веревках белье, Флавио напал на него. Все знали, что сын доктора – убежденный фашист, любимчик профессора Каллейи. Но все же на этот раз парень зашел слишком далеко. Напоить касторкой – этого было бы вполне достаточно. В конце концов, разве Пьерино не приходился ему родственником по линии матери? Словом, постыдный поступок. Хорошо рассчитанным ударом по голове он лишил Пьерино сознания, а когда тот упал, отхлестал его кнутом по груди. Затем прокрался домой задними проулками и, спрятав кнут в кустах, поднялся с трубой в руке по ступенькам на террасу «Дома на краю ночи», где его встретили родители. – Я этого не делал! – кричал Флавио, когда отец предъявил ему кнут. – Кто-то подложил его сюда, чтобы опозорить меня – всех нас опозорить, чтобы все подумали, что это я виноват! Я в жизни не видел этого кнута! Зачем мне избивать Пьерино? Он же наша родня. А профессор Каллейя отпустил меня домой в полдесятого. Но когда отец схватил его за плечи и затряс, вопрошая, кто же тогда распускает столь мерзкие слухи, Флавио не смог ответить. Стало известно, что конюх il conte заметил, что с конюшни пропал один старый кнут. Он не мог точно сказать, когда его украли, так как кнут висел среди целой связки других много лет и конюх особо не следил за ним. Но теперь он неожиданно понял, что кнут исчез, – возможно, уже как с полгода. Мог ли молодой Эспозито прокрасться и похитить его, после того как его отпустили с собрания Balilla в тот вечер? – Как я мог его взять? – кричал Флавио. – Как я мог, если я никогда даже не был на конюшне? А как же моя труба? Она была со мной весь тот вечер. Как же я смог избить человека до потери сознания, держа хлыст в одной руке, а трубу – в другой? Кроме того, ни Санта-Мария, ни Агата, жена пострадавшего Пьерито, не слышали в ту ночь кашля, которым Флавио страдал весь год. Тем временем бедный Пьерино был очень плох. Он больше не мог говорить, у него развился правосторонний паралич. Когда жена и дочери обращались к нему, из его глаз текли слезы, но он молчал. Печать смерти легла на беднягу. Его молчание многие жители острова расценивали как еще одно доказательство вины Флавио. Однажды вечером за карточной игрой старики позволили себе слишком открыто намекнуть на эти подозрения. И тогда Амедео поднялся во весь свой рост. – Мой сын тут ни при чем, – объявил он. – Мальчик не имеет никакого отношения к этому позорному нападению. Кто-то хочет выставить его преступником, тогда как он не сделал ничего дурного. Когда я узнаю, кто это совершил, я заставлю этого человека покинуть остров, я сам изгоню его отсюда. Как вы можете верить такой низкой лжи? После этого никто не решался повторять обвинения. Позже те из жителей острова, что дали волю воображению, слегка пристыженные, вспомнили, что именно добрый доктор Эспозито спасал Пьерино и что рыбак и директриса школы были родней. Но общественное мнение так никогда окончательно и не обелило Флавио. Слухи оставили на его репутации несмываемое пятно, хотя ничего никогда доказано не было. С тех пор Флавио замкнулся, поклявшись себе уехать с острова.
Пятое событие Мария-Грация понять тогда не сумела, осознать его она смогла лишь четверть века спустя. Она видела, как ссыльный поэт Марио Ваццо с намасленными волосами, в ботинках, подошвы которых были привязаны леской, собрался покинуть бар, повинуясь приказу охранника, но вдруг остановился, поймал руку ее матери и вложил в нее подобранный с земли цветок бугенвиллеи. Мария-Грация сохранила в сердце и эту картинку. IV Избиение Пьерино косвенно способствовало тому, что положение Амедео в качестве доктора было восстановлено. В ту осень набрал силу слух, опровергавший версию о виновности Флавио. Кто-то в баре шепнул, что доктор Витале по непонятной причине отказался лечить раненого Пьерино, потому-то посреди ночи и позвали Амедео. Пьерино продолжал лечить бывший доктор, а не тот, кому полагалось это по чину. Очень быстро эта новость долетела до самых дальних углов острова. И вскоре доктор Витале обнаружил, что лишился решительно всех своих пациентов. Тем временем на ступеньках «Дома на краю ночи» вытянулась нестройная очередь больных и увечных. – Я не могу вас лечить, – взывал Амедео, перекрикивая кашель и стоны своих потенциальных пациентов. – Я больше не ваш доктор. Вы все должны идти к доктору Витале, он знает, чем вас лечить, и у него есть все лекарства. Но колокол по доктору Витале уже пробил. В ту ужасную ночь, когда избили Пьерино, в Амедео что-то изменилось. Но причиной тому были не раны рыбака. На реке Пиаве Амедео видел, как людей разрывало на куски, как хлестало по живому шрапнелью и пламенем. Он всегда мог отделить происходящее от своей собственной жизни, протекающей в стенах «Дома на краю ночи». Но когда он вышел из забрызганной кровью кухни и обнаружил у окна Марию-Грацию – его Мариуццу, чистейшую и лучшую из его детей, – тогда во гневе, словно медведь после зимней спячки, пробудилось его политическое самосознание. С того дня политика стала интересовать его все больше и больше. Он позволил Пине нанять ссыльного поэта Марио Ваццо в бар (он мог работать только днем, так как охранники не позволяли ссыльным работать позже пяти вечера), зарплату переводили напрямую его жене и ребенку в Милан. С тех пор как поэта арестовали, его семья мыкалась с квартиры на квартиру, ребенок не вылезал из болезней. Иногда, сидя в баре, ссыльный поэт делал наброски меланхолических стихов на салфетках, которые он потом оставлял, а Пина собирала, гордая от того, что посетителей в «Доме на краю ночи» обслуживает настоящий поэт, образованный человек. Ни у кого на острове не работал образованный человек, потому что никто не нанимал ссыльных. Многие не скрывали, что считают неприличным нанимать северянина, платить ему пять лир в день, тогда как иные местные жители едва концы с концами сводят. Но Пина решилась, и Амедео уступил ей, как уступал и во всем остальном. У Марио Ваццо была роскошная вьющаяся шевелюра, которую он по бедности намащивал оливковым маслом. Он расспрашивал Амедео о местных легендах и целыми днями запоем читал истории из красного блокнота Амедео, изучая, как он сам это называл, «эпическую драму в стихах». (Риццу пренебрежительно фыркнул, в ответ на это Пина обозвала его filisteo[38], и какое-то время между ними почти что шла война.) Пина не позволяла никому из жителей острова насмехаться над Марио Ваццо. И хотя многим пожилым крестьянам и вдовам было трудно всерьез относиться к человеку, который зарабатывает на жизнь писульками на салфетках, он все же снискал определенное уважение у них благодаря своей дружбе с бывшей школьной директрисой. Кроме того, он был очарован легендами острова, которые так старался пропагандировать Амедео, что также льстило всем. Пина рассказала поэту историю Кастелламаре. – Этому должно быть какое-то объяснение, – сказал Марио. – Этим звукам, похожим на плач, и древним костям. – Да, конечно, должно быть, – согласился Риццу. – Только это не мирское объяснение. Этот остров – место таинственное. Все это поэт записывал. Когда fascisti заходили в бар, ссыльный исчезал за занавеской. Чтобы с этим покончить, Пина начала кампанию пассивного сопротивления. Она запомнила, что фашисты покупают чаще всего, – фиалковые пастилки, сигареты «Модиано», особую марку палермского arancello, – и перестала их заказывать, пока раздосадованные охранники не убедились, что ничего из того, что они хотели, нет в продаже. – Mi dispiace[39], – говорила Пина. – Из-за войны в Абиссинии поставки опять прерваны, signore. После чего fascisti направлялись в лавку к Арканджело, которого проблемы с поставками явно не коснулись. Амедео, глядя на Пину, тоже больше не желал закрывать глаза на происходящее на острове. Как всегда, жена была на шаг впереди него – с того самого дня, когда он следовал за ней из комнаты в комнату в первый вечер их совместной жизни, подбирая шпильки, выпавшие из ее кос. Она была впереди него и сейчас и опять оказалась права. Кроме того, Пьерино был ее последним живым родственником, хоть и дальним. Она настояла на том, чтобы каждую неделю посылать пакеты с едой Агате, дочери булочника. Пьерино не работал, и его семья бедствовала. Однажды, проснувшись, жители острова обнаружили, что доктор Витале уехал. Теперь, когда на острове не осталось врача, il conte и Арканджело не могли помешать людям обращаться за медицинской помощью в бар. Амедео лечил и заключенных, но ни одна живая душа не выдала его. Так Амедео снова обрел свою профессию. И пусть самому il conte, с его артритом, и Арканджело, страдавшему несварением, гордость мешала посещать доктора, но они посылали к нему за лекарствами.
Все шестнадцать лет, с тех пор как родился Туллио, Амедео не переставал искать сходство между ним и его фантомным близнецом Андреа д’Исанту. Но у мальчиков, рожденных одной и той же ночью, не было ничего общего. И, насколько он знал, они никогда не общались, только если того требовали обстоятельства в школе или на собраниях Balilla. Но Андреа не походил и на il conte. Это был тщедушный мальчик, больше похожий на сына бедняка, в нем не было ни намека на полнотелость графа. Однако к шестнадцати годам его уже нельзя было назвать худым, скорее жилистым и сильным. Сыновья Амедео рассказывали, что учился Андреа превосходно (лучше оценки были только у Марии-Грации). Он отличался в Balilla и уже перешел в Avanguardisti[40], где опережал в спорте и стрельбе даже неистового Флавио. Его собирались отправить в университет на материк, где он надеялся стать активистом Fasci Giovanili di Combattimento[41] и затем вступить в партию. Амедео пытался завязать с ним разговор, когда Андреа приходил за ежемесячной порцией таблеток для своего отца, но Андреа вел себя очень замкнуто. – Мои сыновья рассказывают, что ты делаешь большие успехи в школе, – замечал Амедео. Но Андреа отвечал лишь: – Да, dottore, я хорошо учусь благодаря профессору Каллейе. – А что говорит матушка по поводу твоего отъезда в университет через год или два? – спрашивал Амедео и боялся, что, упоминая Кармелу, мог невольно намекнуть на оставшиеся чувства к ней. Но юноша отвечал: – Она понимает, dottore, что я хочу совершенствоваться и для этого уезжаю на материк. Амедео видел, что это ложь, хоть и из вежливости. Потому что каждый раз, когда он встречал Кармелу с сыном – на расстоянии, на деревенских праздниках или во время их поездок на авто графа, – было очевидно, что она обожает своего мальчика. На людях она брала его под руку, снимала воображаемые пылинки с его волос. Это повышенное внимание Андреа сносил с такой же трезвой невозмутимостью, с какой относился ко всему. Он позволял матери гладить себя, суетиться, не испытывая желания отмахнуться от нее, как это сделали бы другие ребята. Он был вежливее и сдержаннее, чем его отец, на острове к нему лучше относились. И все-таки подспудно чувствовалось, что он опаснее своего родителя. – С il conte все просто, – говорил Риццу. – Поэтому я проработал на него двадцать шесть лет. Когда он сердится, он кричит, и смеется, когда доволен. И ты всегда знаешь, когда лучше не попадаться ему на глаза, а когда можно подкатить с просьбой. Он с детства был такой. Его отец был более умелым землевладельцем, но наш теперешний signor il conte весь как на ладони. А что на уме у этого востроглазого Андреа, никогда не поймешь. Очень вежливый парень, но, думаю, он окажется жестким хозяином. Однако Амедео было недосуг думать об Андреа, так как собственные сыновья вступали в возраст, когда им пора было определяться в жизни.
|
|||
|