|
|||
Критическая философия истории 32 страницасторону их работы, за пределами их забот. Чтобы доказать, что детерминация сущности и ориентация исторического рассказа субъективны, никто не смог бы довольствоваться такими же примитивными примерами. Под вопросом находится именно природа исторического опыта. Объективность понимания в примере с битвой была особого порядка. Хоть она и была сконструирована, но не носила пассивного характера. Историк не воспроизводит то, что произошло, он не оживляет и не вызывает вновь к жизни ничего из пережитого опыта, он рассказывает о воображаемой битве, которую, может быть, охватил бы воздушный наблюдатель, озабоченный только тем, чтобы отмечать действия и видимые результаты. Для индивида, находящегося на уровне деталей,'эти концептуальные истолкования становятся возможными только постфактум. Впечатление или современное видение являются частными и почти всегда пристрастными, беспристрастность нуждается в дистанции, но позволяет ли дистанция тоже преодолеть эту особенность? Или, наоборот, являются ли концептуализация и ретроспекция факторами релятивности? Историк склонен познавать из прошлого только то, что подготовило будущее, то, что тем временем было осуществлено. Но он может устоять перед соблазном и снова найти события без последствий, решения, которые история опровергла. Напрасное противодействие движению имеет место в науке. Но если мы откажемся от тривиального понятия отбора, то вопрос будет ставиться иначе; все данные сохранены, но не представлены ли они по-разному в зависимости от будущего, которое действительно имели в виду? Начиная с примера битвы рассказ ориентирован на ее завершение. Бесспорно, факты представляют как таковые: столько-то земель было выиграно или потеряно, столько-то потерь, — все эти материальные атомы зафиксированы навсегда. Но каждый из них включен в совокупность, поведение солдата включено в поведение его роты, атака левым крылом — в общую тактику; и даже первые успехи в день Ватерлоо принадлежат одному целому, которое завершается и определяется поражением. Акцентировка рассказа, расстановка эпизодов диктуются интерпретацией, которая никогда не является полностью современной. До сих пор мы пренебрегали тем, что понимание обладает ретроспективным характером, поскольку в приведенном примере окончательно достигнутая цель (поскольку она находится в прошлом) не подрывает правильность интерпретации. Но на всех уровнях делается одна и та же работа. Историк устанавливает связь между фактами и конструирует пространственные и временные совокупности, которые, по определению, склоняются к будущему. Пророк после события, он ставит историю в перспективу, и эта перспектива связывается с настоящим, действительно настоящим или фиктивно перемещенным в прошлое, во всяком случае появившимся после становления, которое изображают, т.е. рассказывают. Впрочем, идея проста и банальна. Если бы мы не стремились к ее строгому доказательству, то нам было бы достаточно примеров и формулировок. Восхождение к власти Буланже больше не похоже на восхождение к власти Гитлера с того момента, как последний взял власть. Попытка 1923 г. была преобразована «Третьим рейхом». Веймарская республика стала другой из-за национал-социалистической диктатуры, которая превратила ее временно в промежуточную фазу между двумя империями. Опыт Народного фронта постепенно покажет свое подлинное значение будущим историкам: в зависимости от того, вел ли он поступательно к новому социальному режиму или к реакции, оно будет действительно различным, и вот почему нет истории современности. Современники предвзяты и слепы, как участники событий или жертвы. Беспристрастность, которой ждет наука, нуждается не столько в успокоении страстей или накоплении документов, сколько в констатации результатов. В общем мы обозначили идею перспективы. Теперь важно уточнить и углубить ее. Видимо, перспектива различна в зависимости от того, наблюдают ли отдельный факт, исходя из его современного значения или в его еще не завершенной эволюции. Более того, нужно различать статическое обновление эпохи, выражаемой языком, который диктуется новой ситуацией, и историческое обновление, которое несут ученики учителю, а также режиму тот режим, который за ним следует. Наконец, следует снова ввести всю сложность объекта. Всякий материальный факт есть, по определению, нечто приобретенное и безвозвратное. Но историческое событие всегда интересует сознание, которое прямо или косвенно снова связывается с настоящим. Множественность интерпретаций следует за множественностью перспектив. И действительной проблемой становится проблема между актами души участника событий, между становлением и идеями, которые люди имеют об этом становлении. Противоположность между законченной и незаконченной эволюцией абсолютна, если сравнивать две фрагментарные эволюции друг с другом, например, буланжизм и гитлеризм. Но достаточно рассмотреть более широкие совокупности и интегрировать их с последней совокупностью, т.е. с совокупностью истории человечества, чтобы составить непрерывную преемственность. В банальном смысле слова Французская революция давно закончилась. Если мы ее будем рассматривать как абсолютно прошедшую революцию, то она предстанет перед нами наделенной такими объективными чертами, которые выкристаллизованы навсегда. Зато как только мы хотим уловить ее в самой жизни, то неизбежно переносим на нее тень наших современных конфликтов. Мало имеет значения то, что большинство революционеров специально не думали о социальных противоречиях пролетариата и буржуазии. Достаточно, чтобы эти противоречия позволили интерпретировать определенное число событий для придания легитимности социалистической истории революции, даже если она побуждает понимать людей не так, как они понимали друг друга. Благодаря этому обновлению и новизне интереса^ который привносится настоящим в прошлое, все эти эпохи становятся понятными. Но большую часть времени это обновление происходит от постановки перспективы. Если существует история социалистической революции, то потому, что победа третьего сословия поставила под вопрос судьбу четвертого сословия. Социалисты защищали буржуазную революцию потому, что, с их точки зрения, она ведет к социальной революции. В этом смысле революция, теоретически законченная 9 термидора или 18 брюмера, пока не нашла своего подлинного окончания. Мы чувствуем себя ее современниками до такой степени, чтобы ее преобразовывать и благодаря нашей концептуальной системе (от которой зависит отбор и организация), и благодаря постановке перспективы и, наконец, благодаря политическим страстям (которые инспирируют ценностные суждения и усиливают рассказ). В этом смысле историческое беспристрастие пока не одержало победу над предвзятой точкой зрения. Таким же образом можно было бы показать тройную актуальность борьбы, которая раздирала Афинскую или Римскую республики. Историки продолжают выступать за или против демократии, за или против Цезаря, объяснять социальные или экономические проблемы античности в свете наших проблем, наконец, направлять частичные становления к их окончаниям, как целые эпохи или культуры к своему концу или к следующим этапам человеческой эволюции. Бесспорно, различия абстрактны, поскольку политическая воля часто инспирирует другой выбор, и в свою очередь она связана с настоящим, которое в конце концов подсказывает направление развития. Эти различия тем не менее были необходимы. Каждая из этих актуальностей отвечает специфической интенции. Сторонник — современник душой, он выносит апологетическое или критическое суждение. Статическое обновление предполагает другое прошлое, но другое для настоящего. Перспектива преодолевает противоположность настоящего и прошлого и охватывает оба конца в единстве движения. Наконец, относительность перспектив, связанная со становлением, индифферентна к антитезе субъективизма. Именно сама эволюция, давая прошлому другое будущее, делает его другим. История есть познание, которое формулируется словами и завершается фразами. Следовательно, главной проблемой является проблема понятий. Выше мы говорили о статическом обновлении посредством языка, который употребляет историк в новой ситуации. Нужно ли снова связывать это замечание с более общей концепцией? Мы не смогли бы здесь развить такой концепции, являющейся существенной частью методологии общественных наук. Нам важно только защитить многообразие исторических понятий, не допуская ни немного упрощенного номинализма Вебера, ни гипотезы незавершенных данных Риккерта. Имманентность целостностей, тезис дильтеевского объективизма нисколько не исключает плюралистичное™ и релятивности идеальных типов. Допустим, что понятия историка заимствованы из сознаний участников событий, тем не менее двусмысленность не исчезает. Мы наблюдали это на элементарном уровне на примере юридических феноменов, а также на примере битвы. Историк, который не соглашается быть пристрастным, должен находиться над противоположностями: между судьей и подсудимым, между солдатом и генералом, но на высшем уровне он опять встречается с новыми сомнениями. Такая эффективная историческая идея, какой была долго идея Римской империи, варьирует в каждую эпоху вместе с людьми и изменяется вместе с эпохами. Реальность Римской империи для историка не совпадает и не может совпадать ни с каким пережитым опытом, как если бы оп-педеление идей имело ретроспективный характер и историческое становление было бы трансцендентно людям. Можно ли возразить, что никто не будет искать приемлемых понятий в сознаниях людей неизвестных и немощных? Не представлен ли со всей очевидностью капиталистический режим внешнему наблюдению? Мало имеют значения представления, которые индивиды сформулировали для себя о капитализме, достаточно описать факты. Но тут мы тоже снова находим, даже абстрагировавшись от идеологии, множество определений, имплицированных природой реальности и положением историка. Капитализм представляет собой целостность из·различных элементов, из которой выделяются: сложный характер обмена во времени и пространстве, примат стремления к прибыли (замененный желанием покрыть потребности), применение науки для совершенствования техники, рационализация производства, разделение заводского и домашнего хозяйства, — все эти черты объединены в своеобразное единство. С этого момента определение, которое, по крайней мере, не сводится к перечислению, нуждается в отборе элементов, который, еще раз подчеркнем, заключается не в забвении или сохранении некоторых из них, а в расстановке их по местам. Следовательно, разнообразие возможных видов отбора связано со специфически человеческим качеством исторического мира, с существованием целостностей и ненадежностью организующих принципов, с множественностью точек зрения, которые занимает человек по очереди, живущий и вместе с тем думающий о жизни. Мы снова отсылаем читателя к работе Вебера «Wirtschaft und Gesellscaft» («Хозяйство и общество»): она составит число вопросов, которые можно поставить политическому режиму. Наконец, самобытность режима определяется только в истории и через историю. Если капитализм исчезнет, но не исчезнут сложности обмена, то для характеристики эпохи мы будем учитывать частную собственность на средства производства или противоположность пролетариата и буржуазии. По мере того как будущая система будет системой регулируемых национальных экономик с сохранением современных классов или, наоборот, система будет соответствовать советскому типу, значение капитализма в эволюционном развитии будет другим. Определение термина зависит от того, что за ним последует. Не используя номиналистской логики или критицистского метода, три аргумента доказывают относительность понятий: двусмысленность сознаний и разнообразие видимостей соответственно уровню восприятия, реальность и плюралистичность всех точек зрения, трансформация перспективы. Следовательно, если спрашивают, почему исторический Фрагмент не определен, как законченный в самом себе, то мы больше не скажем, как в предыдущей части, что дух неисчерпаем, а атом неуловим, мы скажем, что историческая реальность в основном находится за пределами индивидуальных жизней. Из этой трансценденции мы взяли один пример, связанный с битвой. Сражающиеся вместе породили событие, которого никто не хотел и никто не пережил в том виде, в каком оно предстало перед историком. Мно-330 331 жество поступков завершается глобальным результатом, который, буду. чи коллективным творением, может быть, не выражает и не удовлетворяет никого из участников событий. Такое движение, как национал-социализм исторически в меньшей степени определяется энтузиазмом масс, чем институциональными и человеческими трансформациями, которые оно в конце концов породило. Такая целостность, как Римская империя является одновременно идеей и непосредственно очевидной и эффективной державой. Разные примеры: здесь возникает разрыв между индивидом и целым, там — между восстанием и его последствиями (т.е. между человеческой волей и ее социальными результатами, между событием и его последствиями), там, наконец, — между государством и индивидами, мифом и человеческой жизнью. На других примерах мы могли бы больше оттенить идею, которую резюмируем с помощью старой формулы: люди делают свою историю, но они не знают ту историю, которую делают. § 3. Объяснение начала и ретроспективная рациональность Настоящее вытекает из прошлого, изучая прошлое, историк понимает настоящее. Но мы только что видели в предыдущем параграфе, что перспективный взгляд на то, чего больше нет, вытекает из того, что произошло после. Мы приходим к своего рода антиномии, так как ретроспекция снова обращается к временному порядку, и подлинное познание должно бы следовать ему. Вначале мы изучим в настоящем релятивность объяснений начала, затем ретроспективную рационализацию, т.е. интерпретацию с помощью последствий. Наконец, мы спросим себя, возможно ли избежать этой диалектики, постоянно оставаясь современником становления. Но в нашем исследовании будут доминировать два фундаментальных вопроса: понятна ли историческая преемственность через самое себя? Проявляется ли действительная природа деятельности или самого человека в истоках или в конце? Прежде всего рассмотрим историю идей. Мы имеем два случая различения. Либо преемственность является преемственностью идей, взятых в их истинном смысле, либо понимание имеет внешний характер. Рассмотрим вначале первую гипотезу. Переход от картезианской множественности субстанций к спинозовскому единству, от новой техники строительства сводов к готическому стилю, от эксперимента Майкельсона к теории относительности Эйнштейна становится непосредственно интеллигибельным, т.е. понятным. Достаточно зафиксировать ситуацию, чтобы дать отчет в ответе, указать антецеденты, чтобы понять следствие. Истинная рациональность отношения, которое связывает один термин с другим, в данном случае передается историческому ряду. Непосредственно единичное понимание остается зависимым от теории, поскольку эта рациональность определяется только внутри духовного мира. Ясно, что такое понимание восходит исключительно к истокам. Оно следит за развитием, но не объясняет рождения; подобно духовному миру, оно выдает себя за специфическую волю, проявляющуюся в этом мире. История и особенно социология, специализирующаяся в генеалогическом исследовании, исходят всегда из философии, из науки, из искусства или эмбрионального разума. В деятельности, ведущей к другой цели, распознают намерение, которое готово приобрести полную автономию. Техника и магия возникают как истоки позитивной науки, если и та и другая содержат в виде компонента наблюдение естественных закономерностей. Их образование сводится к разъединению, и создается иллюзорное впечатление перехода от одного вида к другому. Со всей очевидностью эти объяснения имеют связь с настоящим, откуда и исходят. Противоположность между непрерывностью, предложенной Дюркгеймом, и прерывностью, защищаемой Леви-Брюлем, между примитивным и рациональным мышлением связана прежде всего с различными определениями последнего. Для примитивного мышления общий и императивный признак понятий является характерной чертой разума, а для рационального мышления в качестве такого общего признака выступают логическая идентичность и позитивная каузальность. Впрочем, противоположность различных интерпретаций науки (техника или магия) выражает в меньшей степени эмпирическую, чем философскую ненадежность. (Аналогичные замечания можно было бы сделать об отношениях религии и философии.) Согласно формуле Шелера, проблемы начала всегда являются метафизическими. Во всяком случае можно сказать, что одной истории никогда недостаточно для их разрешения. Относительность объяснений начала представляет одну из форм относительности, свойственной всем рассказам, сориентированным на настоящее. Конструируют как эволюцию философии, которая приводит к феноменологии, так и эволюцию, которая ведет к критическому идеализму. Из прошлых авторов каждый запоминает тех, которые ведут к его собственным мыслям, внутри систем — то, что было сохранено и отвергнуто. Крайнее суждение, каким бы оно ни было предварительным, нельзя осуждать, но важно из него вывести гипотезы. Заслуги и прегрешения положены на весы истины, каковой является истина судьи. Национал-социализм представляет собой восходящую линию в немецкой мысли: коммунизм тоже придет к этому. Когда вместо того, чтобы искать предков внутри мира, ищут зародыш самого мира, принимаются за сравнительный отбор, но он взаимосвязан с установлением сущности. В самом деле, как только что мы видели, все зависит от того, что принимается за типическое в той или иной деятельности, и здесь определение либо абсолютно правомерно, либо действительно произвольно. Исторические перспективы множественны, если только они не прерываются философской истиной. Может быть, возразят, что мы должны были придерживаться другой гипотезы и включить объяснения начала в класс интерпретаций посред-CTBOM внешнего. Наука возникает из удивления или потребности, религия — из естественного страха или священного чувства, которое пробуждает в индивиде коллективное бытие, философия — из примитивных. мифологических или теологических представлений, запоздалое формирование которых представляла бы она сама. Действительно, в данном случае предыдущие замечания больше ничего не стоят. Зато эти попытки попадают сразу под удар возражений, на которые мы обращали внимание в предыдущей части. При установлении детерминирующих условий не фиксируют специфический смысл идеи или опыта (религиозного, например). Итак, либо эти интерпретации эквивалентны феноменологиям (чистое описание пережитого) и тогда они противостоят другим феноменологиям, либо они претендуют на каузальность, но тогда они относятся к пониманию, предшествовавшему феноменам. Это нас снова приводит к первой гипотезе. Объяснения начала, следовательно, всегда включают теории в том смысле, какой мы придали этому слову раньше. Они зависят от философского доказательства, а не от накопления фактов или исторического пересказа. Мы снова находим сопоставимую иллюзию в истории институтов. Некоторые социологи искали примитивные общества, из которых бы вышли все остальные. Дюркгейм считал, что примитивные формы запрета инцеста помогают нам понять семейную организацию или современную сексуальную мораль. Изучение дарованного якобы подсказывает правила, годные для нашего собственного существования. Следует здесь различать множество проблем. Если, как утверждал сам Дюркгейм, причины существования какого-либо института находят внутри общества, к которому он принадлежит, то восстановление последовательных фаз, через которые этот институт прошел, ничего общего не имеет с подлинным научным объяснением. Если даже идет речь об экономическом режиме, нам в первую очередь важны законы современного функционирования, а не рассказ о его образовании (Симиан настаивал на этой идее). Противопоставление, впрочем, не абсолютное, ибо за пределами и по ту сторону этих законов история сохраняет свою функцию. С другой стороны, с точки зрения Дюркгейма, орда была первым примитивным и гомогенным сегментом, начиная с которого можно проследить поступательное формирование сложных обществ, клана, целостной группы, отсюда исходили посредством отсоединения семейные, религиозные, политические и другие группы. От тотемического клана до современной семьи он нарисовал непрерывное движение; матриархат, неразделимая агнатическая семья и патриархальная семья представляют различные промежуточные формы. Он был склонен смешивать логические следствия с реальными следствиями, измышлять историю, которая якобы была историей человечества. Как раз против эволюционизма можно якобы использовать ареалы цивилизации. Но можно, не прибегая к временным научным результатам, показать шаткость этих гипотез. Ни разнообразие институтов, ни разнообразие обществ не подчиняются каким-либо принципам классификации. Люди и тем более эпохи становления человечества изменяются вместе с понятиями, которые используют. И нет уверенности в том. что историческая целостность может быть сведена к набору фрагментов. Мы больше не настаиваем на границах компаративного метода и социологической генерализации. Основная идея, которая инспирирует это исследование и которую мы хотели бы выявить, обнаруживается как в исследовании об инцесте, так и в элементарных формах религиозной жизни: сушность социальной реальности проявляется в истоках. Правило, которому мы не противопоставим другое, противоположное правило: вначале обратиться к случаю, когда факт представляется максимально ясным. И то, и другое исходят из гипотезы, по крайней мере, спорной: уподобления истории развитию от простого к сложному. Бесспорно, капиталистическая экономика более сложна, она другая, чем простые обмены. Для социальных режимов речь в большей степени идет об установлении границ совокупностей, чем о построении человеческой эволюции. Для духовных творений примитивный предрассудок присоединяется к усилию редукции. Улавливая смысл настоящего или смысл сакрального в их эмбриональном состоянии, надеются снова приблизить их к практической или мирской деятельности. Двойная иллюзия: творения больше определяются целью, чем причинами, человек, если он не был создан по подобию Бога, доходит до вочеловечения постепенно. С другой стороны, продавец на рынке, может быть, совершает основной математический акт, реальная его неразличимость не устраняет специфичности акта (в данном примере — понимание отношений). Верно, что теории познания часто представляются как объяснения начал, которые впоследствии якобы будут несовместимы с любой философией. Не потому, что в данном случае недостаточно причин для определения сущностей, а потому что все учения интерпретируют одновременно образование и природу категорий. Ретроспективная рационализация в самопознании заключается в замене становления связью мотивов. В истории она состоит главным образом в том, чтобы сгруппировать события таким образом, чтобы совокупность казалась такой же понятной, как решение руководителя, такой же необходимой, как естественный детерминизм. Однако если предположить, что каждый поступок обоснован, то может ли еще быть таким общий результат? Вопрос не из тех, которые можно решить простым либо «да», либо «нет». Можно легко сослаться на колебания современников, на их противоречивые предсказания, но здесь как раз сразу же можно ответить, что иногда историк лучше, чем участники событий, знает истину эпохи. Ритм экономических фаз может быть замечен только постфактум, и тем не менее он объективен. Почему нельзя сказать то же самое о необратимой эволюции капитализма в направлении к другому режиму? В первую очередь мы ограничимся двумя следующими замечаниями. Всегда находят достаточное объяснение победы post eventum либо в военной организации, либо в храбрости командира, либо в плане сражения, либо в технических средствах. То же самое для революции — в состоянии умов, социальных противоречиях и т.д. Но это правдоподобие, которого достигают на определенном уровне группирования, главным образом доказывает возможности духа. В каждом случае необходимо анализировать совокупность, редко имеющую фиктивный характер, а также редко проявляющуюся в том виде, в каком она находится в реальности Но — это будет наше второе замечание — ретроспекция безошибочна поскольку она дает отчет о будущем после. Чтобы привести к единству возможные множественные интерпретации, нужно ввести детерминацию: раз дан такой фактор, то следствие не может быть ничем иным, чем есть. Только изучение предшествующих событий может доказать необходимость будущего. Но вместе с тем оставляют метод понимания и призывают к методам каузальной верификации. Ретроспективная рационализация вмешивается также в историю идей. Отдаленность делает более легким разграничение школ, эпох и стилей. С близкого расстояния видят только индивидов; с далекого — вырисовываются общие черты. Оставим в стороне эту организацию целостностей, которая вызвала эти два замечания, которые мы только что сделали. Не клонится ли история идей как таковая постоянно к анахронизму, так как она предполагает одну волю, одну в своей сущности, проявлением которой являются всякая эволюция и действительная система как конечное творение? Феноменология, по мнению Гуссерля, завершает интенцию картезианского идеализма: уловить в трансцендентальном сознании принцип всякой надежности. Мы не должны снова эмпирически искать, была ли необходима эта эволюция или нет. Необходимость, которая под вопросом, зависит только от рефлексии, она совершенно идеальна, так как она и есть та необходимость, которая связывает различные моменты науки или философии. В данном случае историческая истина смешивается с постепенно выработанной систематической истиной. Зато ретроспекция подвергается другому риску: идентичность интенции не устраняет противоречия между эпохами, рассмотрение должно быть телеологическим, чтобы выяснить подлинную цель деятельности, но чтобы быть исторически верным, оно должно отказаться от современных предрассудков. Отсюда движение от настоящего к прошлому и, наоборот, от прошлого к настоящему, чтобы их сравнить друг с другом и через это сравнение осознать одновременно наши очевидности и чужие. Это движение тем более необходимо, потому что настоящее вытекает из прошлого и часто является его логическим продолжением: всегда заманчиво приписывать учителям знания их последователей, предкам — ответственность за их потомков. В том, что касается идей, ретроспективная рационализация имплицирует и требует защиты становления на основании законности результата, но она должна комбинироваться с объяснением начала, которое ее дополняет и ректи-фирует, т.е. поправляет. Таким образом, мы снова находим идею первичной эволюции: первоначальное и конечное состояние неотделимы, они отражают друг друга. Но, возразят, можно ли избежать этой двойной трансценденции и оставаться всякий раз современником события? Бесспорно, чистый рассказ, который восстанавливает ход вещей и людей, приближается к этому идеалу и имеет собственную ценность. Он отмечает совпадения, предшествующие события и последовательности. Никакая социология, никакая философия истории не заменит это подлинное и почти наивное представление действующих людей. Знаменитая книга г.Манту дает об этом пример для того общественного сектора, который, по-видимому, минимально поддается этому методу, а именно для экономики. Она имеет то достоинство, что показывает нам как личности, так и общности, как решающие даты, так и глобальные движения. Он идет от многочисленных и анонимных жизней к собственно историческому становлению и ничем не жертвует. Такой рассказ действительно далек от обычных повествований, связанных с каждым моментом, без оглядки ни вперед, ни назад. В действительности, история есть искусство скрывать движение туда и обратно, от ретроспекции к истокам, посредством утомительной разработки, которая свяжет аспекты мира. Успех показывает, каким образом избегают как анахронизма, так и неинтеллигибельности рядоположения. В истории идей еще труднее сохранить равновесие. Очевидно, что картезианство является следствием средневековой философии, так же, как и источником современной философии. Все интерпретации его помещают между прошлым и будущим, и все склоняются также либо к тому, либо к этому. Если бы фиксировали в психологии и через психологию автора нечто вроде истины, то эта истина бы не имела веса; имели бы право поместить картезианскую идею над картезианской системой, критическую идею над кантовской системой. Однако главное заключается не в том, что это практически невозможно. Историк не хочет оставаться современником каждого исторического мгновения, поскольку он старается связать друг с другом оба конца цепи. Социолог находится в поисках простейшего общества, а философ в поисках совершеннейшего общества, они подчиняются также глубинным тенденциям, поскольку историческая эволюция, как и биологическая (индивидуальная или видовая), содержит в себе познание эмбриона и зрелого человека, истоков и конца. Может быть, амбиция социолога является такой же иллюзорной, как и философа: мы не достигаем конечного состояния, но еще меньше — начального состояния. Мы находимся внутри эволюции: мы размещаемся в ней и с помощью цели, которую намечаем себе, и с помощью истории, которую приписываем себе. Через эту двойную ссылку на прошлое и настоящее мы организуем движения, которые не завершены в обоих направлениях и содержат только относительные и временные улавливания. В биологии учение об эволюции одновременно проистекает из документов, которые обнаруживают, что флора и фауна различны в разные эпохи земного прошлого, а также из позитивистской философии, которая ищет механистическую интерпретацию мнимых финальностей, из наивной веры в ценность воображаемых причин. Раз отвергнуты ламаркистские или дарвинистские факторы, которые давали ответ на все ВОПРОСЫ, поскольку они, так сказать, вербально выражали неизвестные силы, которые мы хотели познать, то история есть не больше, чем слово, поставленный вопрос или обозначение мистерии.
|
|||
|