|
|||
КНИГА ВТОРАЯ 4 страницаОднако он без колебаний бросил все, поручив вести дело старшему мастеру, пользовавшемуся его доверием. Первый же разговор с Марком убедил Давида в полной невиновности брата. Впрочем, он ни минуты в этом не сомневался, он не допускал и мысли, что подобное злодеяние мог совершить такой человек, как Симон, которого он знал лучше всех на свете, как самого себя. Он был твердо уверен, что брат здесь ни при чем, это было ему ясно как день. Но, несмотря на все свое мужество, Давид проявлял крайнюю осторожность, опасаясь повредить брату, так как отлично понимал, насколько непопулярны евреи. Поэтому, когда Марк взволнованно поделился с ним своими подозрениями, высказав твердую уверенность, что убийство было совершено одним из братьев Общины христианской веры, он попытался сдержать его порыв, хотя в душе был вполне с ним согласен; Давид считал, что нельзя окончательно отказаться от версии о случайном бродяге, ночном убийце, проникшем в комнату Зефирена через окно и скрывшемся тем же путем. Он опасался, что выдвинутое им бездоказательное обвинение вызовет еще большую ярость, и предвидел, что ему дадут отпор все сплотившиеся против Симона силы, – необходимо иметь в руках бесспорные улики. Почему бы пока что не внушить лицам, ведущим следствие, сомнение в виновности Симона, поддерживая гипотезу о бродяге, показавшуюся всем правдоподобной в первый момент? Основываясь на этой версии, можно выиграть некоторое время; монахи сейчас начеку и пользуются такой поддержкой, что любая направленная против них кампания неизбежно обернется против Симона. Во время следствия Давиду удалось повидаться с Симоном в присутствии следователя Дэ; оба почерпнули волю к борьбе и мужество в долгом братском объятии. Вторично они встретились в тюрьме; Давид рассказал у Леманов, что брат, несмотря на свое отчаяние, день и ночь ломает голову, пытаясь разгадать тайну преступления, и намерен до конца защищать свою честь и честь своих детей. Слушая в маленькой темной лавке рассказ Давида о свидании с Симоном, Марк был глубоко растроган безмолвными слезами г‑жи Симон, такой красивой, печальной и всеми покинутой любящей супруги, сраженной ударом судьбы. Леманы только тяжело вздыхали – то было отчаянье маленьких людей, безропотно сносивших презрение окружающих. Они продолжали усердно работать и, хотя были убеждены в невиновности зятя, не смели высказываться перед заказчиками из страха повредить ему и лишиться заработка. Хуже всего было то, что волнение в Майбуа все возрастало, и однажды вечером орава крикунов разбила стекла в лавке Леманов. Пришлось срочно навесить ставни. Распространялись написанные от руки листки, призывавшие патриотов спалить дом портного. Несколько дней подряд продолжалось буйство, а в одно воскресенье, после окончания службы в часовне Капуцинов, антисемитские страсти до того разыгрались, что мэр Дарра вызвал из Бомона дополнительный наряд полиции, считая необходимым охранять улицу Тру, дабы предупредить возможный погром. Час от часу атмосфера в городе накалялась, дело запутывалось и становилось ареной социальной борьбы, где враждебные партии должны были встретиться в смертельной схватке. Следователю Дэ, несомненно, даны были указания ускорить следствие. Он сумел меньше чем за месяц вызвать и допросить всех свидетелей: Миньо, мадемуазель Рузер, отца Филибена, брата Фюльжанса, школьников, служащих железной дороги. Брат Фюльжанс, как всегда неугомонный, настоял на том, чтобы допросили его трех помощников – братьев Изидора, Лазаруса и Горжиа; он даже потребовал, чтобы в его школе был произведен обыск на предмет обнаружения образца для чистописания; разумеется, ничего не нашли. Дэ решил тщательно выяснить все обстоятельства, связанные с версией о бродяге, который мог бы проникнуть в комнату жертвы в ночь со среды на четверг. Симон на всех допросах настаивал на своей невиновности и просил следователя разыскать преступника. Тот поставил на ноги всю жандармерию департамента – арестовали и тут же выпустили с полсотни бродяг, по напасть на сколько‑нибудь достоверные следы так и не удалось. Одного разносчика продержали под арестом три дня, но тоже без толку. Таким образом, Дэ, вынужденный отказаться от этой версии, располагал лишь одним вещественным доказательством – прописью, на которой и приходилось строить обвинение. Это несколько успокаивало Марка и Давида, – им представлялось невероятным, чтобы серьезное обвинение основывалось на такой зыбкой и спорной улике. Давид продолжал утверждать, что, хотя бродяга и не найден, все же нельзя отбросить эту версию. Если же прибавить к этому отсутствие улик против Симона, полную невозможность для него совершить преступление, наконец, его неизменное утверждение своей невиновности – разве можно допустить, чтобы сколько‑нибудь добросовестный следователь мог признать его виновным? Надо было ожидать, что дело прекратят, – Давид и Марк твердо на это рассчитывали. Они действовали в братском согласии, но в иные дни чувствовали, как колеблется их уверенность. Они ждали, что здравый смысл заставит признать невиновность Симона, однако по городу ходили скверные слухи. Осуждение невинного обеспечивало виновному полную безнаказанность. Поэтому конгрегация орудовала вовсю. Отец Крабо зачастил в Бомон, нанося светские визиты, его видели то на обеде у официальных лиц, то у судейских чиновников и даже в учебном ведомстве. По мере того как шансы еврея на освобождение росли, борьба разгоралась. Давиду пришла в голову мысль похлопотать за брата у барона Натана, крупного банкира и прежнего владельца Дезирад. Как раз в это время Натан гостил у дочери, графини де Сангльбёф, которая принесла мужу в приданое царственное поместье Дезирад и в придачу десяток миллионов. И вот однажды в погожий августовский день Давид предложил Марку, который тоже был знаком с бароном, совершить приятную прогулку пешком – поместье находилось всего в двух километрах от Майбуа. Граф Эктор де Сангльбёф, последний в роде, потомок оруженосца Людовика Святого, к тридцати шести годам разорился дотла, промотав остатки состояния, расстроенного его отцом. Граф служил в кирасирах, но ему наскучила гарнизонная служба, он вышел в отставку и жил с маркизой де Буаз, вдовой старше его десятью годами; эта дама слишком ценила свое благополучие, чтобы выйти замуж за графа и обречь себя на жалкое прозябание с таким же нищим, как она. Рассказывали, что именно ее осенила счастливая мысль устроить его женитьбу на Лии, дочери банкира Натана, двадцатичетырехлетней красавице, озаренной блеском миллионов. Натан отнесся к сделке, как человек глубоко практичный, оценив ее с присущей ему проницательностью, прекрасно зная, что он дает и получает взамен; добавляя дочь к десяти миллионам, уплывающим из его кассы, он приобретал зятя, принадлежащего к родовитой старинной знати, и мог проникнуть в круги общества, прежде ему недоступные. Он только что получил титул барона, его больше не преследовал призрак гетто и не угнетало всеобщее презрение, о котором он не мог вспомнить без дрожи. Этот толстосум, накопивший в своих подвалах горы золота, теперь, подобно столь же алчным финансистам‑католикам, вовсю наслаждался своим могуществом – его тщеславие было удовлетворено, и он находился на вершине власти; денежному королю нужны были почет, восторги и поклонение, а главное, его радовало, что он избавился от навязчивого страха подзатыльников и плевков. Отныне он торжествовал, поселившись у зятя в Дезирад и стараясь извлечь все преимущества из своего положения графского тестя; позабыв о своем еврейском происхождении, он завербовался в ряды отъявленных юдофобов и вдобавок сделался рьяным роялистом, патриотом и спасителем Франции. Тонкой и обходительной маркизе де Буаз, извлекшей из этого тщательно обдуманного и выполненного дела все возможные выгоды для своего друга Эктора и для себя, приходилось сдерживать его рвение. Впрочем, женитьба ничего не изменила – просто к сожительству маркизы и графа, как бы узаконенному годами, присоединилась красавица Лия. Маркиза, зрелая блондинка, была все еще хороша и, разумеется, не ревновала; умная женщина, столько лет прожившая в мире и согласии со своим возлюбленным, стремилась к блеску, роскоши и всем благам жизни. К тому же она знала Лию, это восхитительное мраморное изваяние, недалекую, самовлюбленную эгоистку, которая радовалась, что ей воздвигли алтарь, поклонялись, обожали ее, не слишком при этом утомляя. Книги нагоняли на нее скуку. Лия проводила дни, окруженная общим вниманием, занятая исключительно своей особой. Разумеется, она недолго оставалась в неведении относительно подлинного характера дружбы между маркизой и графом, однако она отстранила от себя неприятные осложнения и под конец стала неразлучной с маркизой, ласковой и льстивой, щедрой на очаровательные нежности и называвшей ее своей кошечкой, душкой и сокровищем. Это была на редкость трогательная дружба; у маркизы скоро оказались в замке графини свои комнаты и прибор за столом. Затем у нее родилась другая гениальная мысль – она задумала обратить Лию в католичество. Сначала та пришла в ужас, опасаясь, что ее замучают исполнением всевозможных религиозных обрядов. Но как только к делу привлекли отца Крабо, он, со светской непринужденностью, немедленно устранил все трудности. Отец Лии барон Натан восторженно отнесся к затее маркизы, словно надеялся смыть с себя в купели дочери постыдное иудейство. Торжественная церемония взволновала все высшее общество Бомона, о ней говорили как о великом успехе церкви. Маркиза де Буаз, по‑матерински опекавшая Эктора де Сангльбёфа, как неумного, но послушного великовозрастного ребенка, добилась благодаря обширному поместью и миллионам, какие принесла ему жена, его избрания депутатом от Бомона. Впоследствии она даже потребовала, чтобы он примкнул к небольшой группе реакционеров‑оппортунистов, ставших на сторону республики, надеясь таким путем когда‑нибудь продвинуть его на высокий пост. Забавнее всего было то, что барон Натан, еврей, едва стерший с себя наследственное позорное клеймо, стал крайним роялистом, куда Солее правым, чем его зять, потомок Сангльбёфа, оруженосца Людовика Святого. Он гордился своей крещеной дочерью, которой выбрал новое имя Мария, и отныне называл ее только Марией, да еще с каким‑то подчеркнутым благочестием. Он был также горд своим зятем депутатом и, несомненно, рассчитывал в дальнейшем использовать его в своих целях; вместе с тем ему была по душе атмосфера светского дома, где вечно толпилось духовенство и только и было речи, что о богоугодных делах, к участию в которых маркиза де Буаз, еще теснее сдружившаяся с Марией, привлекла свою приятельницу. Очутившись в парке Дезирад, куда их пропустил привратник, Давид и Марк невольно замедлили шаги, наслаждаясь чудесным августовским днем, красотой тенистых деревьев, нежной зеленью лужаек и чарующей свежестью прудов. Это была поистине королевская резиденция, с прелестных просек средь густой зелени открывался вид на замок, построенный в пышном стиле Ренессанса, – розовое каменное кружево на фоне голубого неба. При виде этого рая, созданного на еврейские миллионы и как бы воплощавшего богатство, нажитое спекуляциями еврея Натана, Марк невольно вспомнил маленькую темную лавчонку на улице Тру, жалкий, лишенный света и воздуха домишко, где еврей Леман тридцать лет подряд работал иглой, с трудом добывая кусок хлеба. А сколько еще более обездоленных евреев умирало с голода в мерзких трущобах! Они‑то и составляли подавляющее большинство, опровергая дурацкие измышления антисемитов, обвиняющих целый народ, что он присвоил все богатства мира; между тем сколько насчитывал этот народ бедных тружеников, жертв социальной несправедливости, задавленных всемогущим капиталом, еврейским или католическим! Едва еврей делался финансовым магнатом, как покупал себе титул барона, выдавал дочь замуж за потомка аристократического рода и, рядясь в одежду крайнего роялиста, под конец становился ренегатом, беспощадным антисемитом, отрекался от своих соплеменников и готов был их погубить. Еврейского вопроса не существует, есть лишь вопрос накопления денег, развращающих и разлагающих все вокруг. Приблизившись к замку, Давид и Марк увидели небольшое общество, расположившееся под старым дубом, – барона Натана с дочерью и зятем, маркизу де Буаз и монаха, который оказался отцом Крабо. Они только что позавтракали в тесном кругу, – ректор коллежа в Вальмари, находившегося всего в трех километрах от Дезирад, был приглашен на правах доброго соседа; за десертом, несомненно, обсуждали серьезные дела. Затем все вышли в парк и, наслаждаясь прекрасной погодой, расположились на плетеных стульях возле мраморного бассейна, где шаловливая нимфа изливала из урны прозрачную водяную струю. Заметив посетителей, остановившихся в некотором отдалении, барон пошел к ним навстречу и проводил к креслам, стоявшим по другую сторону фонтана. Он был небольшого роста, сутулый и после пятидесяти лет совершенно облысел; на желтоватом лице выступал массивный нос, под нависшими бровями глубоко сидели хищные черные глаза; он смотрел на Давида с грустным участием, какое выказывают людям в глубоком трауре, потерявшим близкого родственника. Впрочем, это посещение не удивило барона, он его предвидел. – Как я вам сочувствую, мой бедный Давид! Я много думал о вас, с тех пор как произошло это несчастье… Вы знаете, как я ценю вашу предприимчивость, вашу энергию и трудолюбие… Что за ужасное дело! Как подвел вас ваш брат Симон! Он вас компрометирует, он разоряет вас, дорогой Давид! В порыве искреннего отчаяния он воздел дрожащие руки к небу и добавил, словно страшась, что возобновятся былые преследования: – Несчастный, он порочит всех нас! Давид с присущим ему спокойным мужеством стал защищать брата; он сказал, что твердо уверен в его невиновности, и начал убедительно доказывать, что Симон никак не мог совершить преступление. Барон слушал, сухо кивая головой. – Еще бы, совершенно естественно, что вы считаете его невиновным, мне самому хочется в это верить. К сожалению, убеждать нужно не меня, а правосудие и эту разнузданную толпу, готовую расправиться со всеми нами, если его не осудят… Как вам угодно, а я, знаете, никогда не прощу вашему брату, что он так нас подвел! Когда же Давид сообщил, что пришел к нему как к влиятельному человеку, который может содействовать выяснению истины, барон насупился, лицо его стало замкнутым и холодным. – Господин барон, вы всегда были так добры ко мне… Я подумал, что если у вас, как прежде, бывают судейские из Бомона, то вы могли бы кое‑что мне сообщить. Между прочим, вы знакомы с господином Дэ, судебным следователем, которому поручено дело и который, я надеюсь, за отсутствием улик прекратит его. Вероятно, вам что‑нибудь об этом известно, а если распоряжение еще не подписано, одно ваше слово – и все будет улажено. – Ни в коем случае, ни за что! – запротестовал Натан. – Я ничего не знаю и знать не хочу!.. У меня нет никаких связей с должностными лицами, и я не имею никакого влияния. Кроме того, я единоверец вашего брата, и это связывает мне руки – я только себе напорчу, а вам не помогу… Одну минуту, я позову моего зятя. Марк сидел молча и слушал, – он пришел сюда как коллега Симона поддержать просьбу Давида. По временам он поглядывал в сторону дуба, где между маркизой де Буаз и графиней Марией, как называли красавицу Лию, восседал на плетеном кресле отец Крабо, а граф Эктор де Сангльбёф, стоя рядом, с рассеянным видом курил сигару. Маркиза, стройная и еще привлекательная женщина с белокурыми, слегка напудренными волосами, хлопотала возле графини, тревожась, что ее кошечке, ангелу и сокровищу мешает луч солнца, скользнувший по ее затылку; графиня, томная, роскошная брюнетка, уверяла маркизу, что солнце ничуть ее не беспокоит, но все же уступила и поменялась с ней местами. Отец Крабо, удобно расположившийся в кресле, снисходительно улыбался дамам, как исполненный всепрощения пастырь. А шаловливая нимфа по‑прежнему изливала из урны в мраморный бассейн прозрачную струю, падавшую с мелодичным плеском. Услышав, что тесть его зовет, Сангльбёф не спеша подошел к нему. Это был рыжий, коротко остриженный верзила, с полным румяным лицом, низким лбом, мутно‑голубыми глазами навыкат и маленьким мясистым носом; он носил густые усы, прикрывавшие крупный жадный рот. Когда барон сообщил ему, о чем просит Давид, граф разозлился и заговорил резко, с нарочитой армейской бесцеремонностью: – Чтобы я вмешался в эту историю! Слуга покорный!.. Нет уж, увольте, разрешите мне использовать свой авторитет депутата в делах менее двусмысленных и темных… Я охотно верю, что лично вы славный парень. Но вам, право, нелегко будет защищать вашего брата… И потом, ваши единомышленники называют нас своими врагами. Чего же вы обращаетесь к нам? Он уставился мутными сердитыми глазами на Марка и стал поносить безбожников, дурных патриотов, оскорбителей армии. Сангльбёф был слишком молод, чтобы участвовать в войне семидесятого года, служил только в гарнизонах и никогда не нюхал пороха. Несмотря на это, он был до мозга костей воякой‑кирасиром, как он любил выражаться. Граф хвастал тем, что украсил свое изголовье двумя эмблемами, воплощавшими его веру, – распятием и трехцветным флагом, флагом, за который ему – увы! – не удалось умереть. – Видите ли, сударь, когда в школах будет водворено распятие, когда ваши преподаватели станут готовить из детей христиан, а не граждан, – только тогда вы сможете рассчитывать на нас и ожидать от нас помощи. Давид не пытался его прервать, бледный от сдержанного негодования. Наконец он спокойно сказал: – Извините, сударь, у вас я ничего не просил. Я нашел нужным обратиться к господину барону. Видя, что разговор принимает нежелательный оборот, Натан поспешил увести Давида и Марка в парк, словно желая их проводить. Выкрики графа привлекли внимание отца Крабо; на секунду он поднял голову, потом продолжал светскую болтовню с графиней и маркизой, своими возлюбленными чадами. К ним присоединился Сангльбёф, раздался громкий хохот и торжествующие возгласы – дамы и их духовник радовались, что он так проучил пархатых жидов. – Ничего не поделаешь – все они на один лад, – заговорил, понизив голос, Натан, когда они отошли на некоторое расстояние. – Я нарочно подозвал зятя, чтобы вы могли судить о настроении департамента, – я имею в виду верхушку общества – депутатов, чиновников, судейских. При таких обстоятельствах я ничем не могу вам помочь. Никто не станет меня слушать. Барон все же почувствовал, что играет жалкую роль, напуская на себя простодушие, сквозь которое проглядывала унаследованная от предков трусость. – Впрочем, они правы, я разделяю их убеждения, – на первом месте Франция с ее славным прошлым и вековыми традициями. Нельзя же отдать ее в руки франкмасонов и космополитов… Все же, дорогой Давид, на прощание я хочу дать вам благой совет. Бросьте заниматься этим делом – вы проиграете, погибнете, разоритесь вконец. Если ваш брат невиновен, он выпутается сам! С этими словами он пожал им руки и спокойно зашагал назад, они же молча направились к воротам парка. Выйдя на дорогу, они переглянулись, почти забавляясь своей неудачей, до того все это показалось им типичным. – Смерть жидам! – насмешливо воскликнул Марк. – Поганый жид! – подхватил Давид с такой же горькой иронией. – Барон попросту посоветовал мне предать брата – он сам не колебался бы ни минуты! Да, он уже не раз отрекался от своих братьев – и скольких еще предаст! Напрасно я вздумал постучаться к своим знаменитым всемогущим единоверцам. От страха они становятся сущими подлецами. Быстро закончив следствие, Дэ медлил с заключением. Подозревали, что его терзают сомнения: с одной стороны, острое профессиональное чутье и опыт подсказывали ему, где искать истину, с другой – он боялся восстановить против себя общественное мнение, а дома на него наседала грозная супруга, у которой он был под башмаком. Г‑жа Дэ, одна из любимых духовных дщерей отца Крабо, набожная, некрасивая и кокетливая, была до крайности честолюбива – ей претило жить в нужде, и она мечтала о Париже, о туалетах, о светском обществе, – все это мог бы принести ей громкий судебный процесс, на котором выдвинулся бы ее муж. И вот такой процесс оказался у него в руках, и она твердила мужу, что будет глупо не уцепиться за счастливый случай; если он вздумает отпустить поганого жида, они наверняка окончат жизнь в нищете. Однако Дэ боролся, пока еще он оставался честным, но колебался и затягивал дело, надеясь соблюсти свои интересы и выполнить долг. Эти проволочки казались хорошим признаком Марку, знавшему о мучительных сомнениях следователя, и он продолжал верить в благоприятный исход, в неодолимую силу истины, способную покорить все сердца. С тех пор как в Майбуа разразилась катастрофа, Марк частенько ездил по утрам в Бомон навестить своего старого друга Сальвана, директора Нормальной школы. Тот был прекрасно осведомлен обо всех обстоятельствах дела Симона, и, беседуя с Сальваном, Марк заражался его мужеством и оптимизмом. Ему был дорог и самый вид здания Нормальной школы, где он провел три года, исполненный веры и энтузиазма. Эти стены будили в нем воспоминания о многочисленных разнообразных лекциях, о комнатках, которые убирали сами студенты, о переменах и часах церковных служб, которые он использовал для прогулок по городу. Школа находилась на небольшой площади, примыкавшей к улице Республики; было тихое каникулярное время, и всякий раз, как он входил в директорский кабинет с окнами на узенький палисадник, ему казалось, что он вступает в обитель мирной тишины и невозмутимого покоя. Но однажды утром, зайдя к Сальвану, Марк застал своего обычно уравновешенного друга в состоянии крайнего раздражения. Марку пришлось немного подождать в приемной, пока из кабинета Сальвана не вышел посетитель: Марк узнал его – то был преподаватель Дутрекен; его широкое, гладко выбритое лицо с упрямым низким лбом выражало самодовольство, – видно было, что он сознает всю важность своего сана. Когда Марк, в свою очередь, вошел в кабинет, его поразило волнение Сальвана, – тот бросился ему навстречу, размахивая руками. – Слыхали, мой друг, ужасную новость? Сальван был человек чистосердечный и энергичный, среднего роста, с круглым открытым лицом; сейчас его смелые глаза, обычно сверкавшие искорками смеха, пылали благородным негодованием. – Что‑нибудь случилось? – встревоженно спросил Марк. – Так вы еще не слыхали?.. Представьте себе, мой друг, эта сволочь Дэ вчера подписал приказ о привлечении к ответственности Симона. Марк побледнел и ничего не ответил, а Сальван продолжал, указывая на газету «Пти Бомонтэ», лежащую на письменном столе: – Вот напечатано в этом подлом листке, его занес мне Дутрекен, который только что вышел от меня, да и он сам это подтверждает, – ему сказал знакомый секретарь суда. Сальван схватил газету, смял ее и с отвращением швырнул на пол. – Что за гнусная газетенка! Она, именно она разносит губительный яд, который разлагает и портит народ. Несправедливость только потому и возможна, что газета отравляет ложью простых людей, несчастный французский народ, еще очень темный, легковерный, готовый слушать россказни, которыми потакают его низменным инстинктам… Хуже всего то, что вначале эта газета была очень популярна, попадала к самым разнообразным читателям, так как, выходя под нейтральным флагом, не примыкала ни к одной партии: там печатались только романы и фельетоны, репортерские заметки да легковесные статейки, доступные каждому. За долгие годы газета сделалась другом, оракулом, хлебом насущным бедняков, темной массы, неспособной мыслить самостоятельно. Теперь она злоупотребляет своей исключительной популярностью, продалась партии реакционеров и обманщиков и зарабатывает на любых бесстыдных финансовых махинациях, на любых темных политических авантюрах… Когда клевещут и лгут боевые газеты, это не имеет особого значения. Они поддерживают свою партию, все их знают, на них ярлык, который никого не обманет. Например, «Круа дё Бомон» начала мерзейшую кампанию против нашего друга Симона, называя его еврейским учителем, растлителем и убийцей детей, – и это меня ничуть не встревожило. Но когда «Пти Бомонтэ» печатает гнусные, подлые статьи, которые вы читали, доносы и клевету, подобранные в грязи, – это уже преступление, тут исподтишка отравляют народ. Газета вкралась в доверие к простым людям под маской добродушия, а затем стала примешивать мышьяк к каждому блюду, заставляя людей безумствовать, толкая их на чудовищные поступки, лишь бы повысить тираж; я не знаю более тяжкого преступления… Имейте в виду, следователь Дэ не подписал приказа о прекращении дела, потому что на него оказали давление, – это жалкий, ничтожный человек, нравственно неустойчивый, да у него еще жена, способная растлить кого угодно. «Пти Бомонтэ» хвастливо заявляет, что она создает общественное мнение, эта газета и является рассадником несправедливости, она щедрой рукой сеет в народных массах семена глупости и жестокости; боюсь, мы с вами скоро пожнем их отвратительные всходы. До крайности удрученный, Сальван опустился в кресло у письменного стола. Марк молча, с подавленным видом шагал по комнате; он всецело разделял соображения друга. Остановившись, он спросил: – Все же надо решить, что нам предпринять! Допустим, они затеют этот беззаконный процесс, – не осудят же они Симона, это было бы слишком чудовищно. Неужели мы будем сидеть сложа руки?.. Бедняга Давид, получив этот страшный удар, захочет действовать. Что вы посоветуете? – Друг мой, – воскликнул Сальван, – я первым бы стал действовать, если бы вы указали мне путь!.. Вы же понимаете, что Симон олицетворяет в этом деле светскую школу, – именно против нее и направлен удар! В глазах клерикалов дорогая нам Нормальная школа – рассадник безбожников и космополитов, который им хочется уничтожить, а я, ее директор, нечто вроде сатаны, воспитатель апостолов безбожия, и они жаждут моей гибели. Как будет торжествовать вся чернохвостая банда, если один из наших бывших воспитанников взойдет на эшафот, обвиненный в гнусном преступлении!.. Бедная, бедная моя школа, я так мечтал, что ты принесешь великую пользу, сыграешь значительную роль, станешь необходимой нашей родине, но какие тебе еще предстоят испытания! В этих взволнованных словах звучала горячая вера Сальвана в полезность его дела. Когда Сальвана, бывшего учителя и инспектора народных школ, ясно понимавшего роль просвещения и прогресса, человека мужественного и энергичного, назначили директором Нормальной школы, он поставил перед собой лишь одну цель: подготовить хороших педагогов, убежденных в правоте экспериментальной науки и свободных от влияния Рима, которые преподносили бы народу истину, внушая ему любовь к свободе, справедливости и миру. В этом, по его мнению, заключалось будущее французского народа и человечества. – Мы все объединимся вокруг вас, – горячо воскликнул Марк, – мы никому не дадим встать на вашем пути, помешать вашему делу, самому неотложному и благородному делу современности, делу спасения народа! Сальван грустно улыбнулся. – Все вы? Да много ли вас, мой друг?.. Вот вы да еще Симон, на него я возлагал большие надежды. Есть еще мадемуазель Мазлин, с которой вы работаете в Жонвиле, – будь у нас несколько десятков таких учительниц, как она, мы увидели бы наконец среди нового поколения женщин гражданок, матерей и жен, освобожденных от влияния священников. Что до Феру, он сбился с пути, ожесточившись от нищеты, его сознание отравлено горечью… Остальные учителя – стадо, равнодушное и себялюбивое, косные рутинеры, озабоченные лишь тем, как бы угодить начальству, быть у него на хорошем счету. А сколько отступников, тех, что перешли на сторону врага, вроде мадемуазель Рузер, – она одна стоит десяти монашек и сыграла такую отвратительную роль в деле Симона. Да, я забыл про беднягу Миньо, он был из лучших наших учеников; это славный малый, но над ним надо работать: он легко поддается любому влиянию – и хорошему и дурному. Сальван снова воодушевился и продолжал с горячим убеждением: – Возьмите Дутрекена, которого вы только что здесь видели: глядя на него, можно прийти в отчаяние! Он педагог и сын педагога, ему было пятнадцать лет в семидесятом году, и когда три года спустя он поступил в Нормальную школу, он трагически переживал поражение, он подрастал, пылая гневом и жаждой реванша. Тогда в учебных заведениях выдвигали на первое место идею родины. Нужны были только солдаты, армия превращалась в святая святых, та самая армия, которая с той поры простояла тридцать лет под ружьем в бездействии и поглотила миллиарды. Таким образом, вместо Франции передовой, стремящейся к истине, справедливости и миру, Франции, способной спасти весь мир, создали Францию‑воительницу… И вот вам Дутрекен, – в сущности, хороший республиканец, в свое время верный сторонник Гамбетты, вчерашний антиклерикал; сегодня патриотизм толкает его в объятия антисемитизма, а завтра сделает клерикалом. Он только что нес всякую дичь, вдохновленный «Пти Бомонтэ»: Франция прежде всего, евреи должны быть изгнаны, почитание армии возводится в догму, основная цель государства – спасение родины от надвигающейся опасности, наконец, нужно сделать школу свободной от опеки государства, другими словами – развязать руки конгрегациям, чтобы они могли еще пуще одурманивать народ. Так произошло падение республиканца и патриота старого закала… При этом Дутрекен славный человек, превосходный преподаватель, у него нынче пять помощников, и его школа в Бомоне стала образцовой. Двое его сыновей младшие преподаватели в департаменте, мне известно, что они разделяют взгляды отца, доводя их до крайности по молодости лет. Что нас ждет впереди, если наши народные учителя проникнутся таким духом?.. Пора, давно пора воспитывать педагогов другого толка, дать нашему бедному темному народу армию просвещенных умов, которые откроют ему истину – этот подлинный источник справедливости, добра и счастья!
|
|||
|