Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ВТОРАЯ 2 страница



– Не волнуйся, моя дорогая! Все эти россказни – чепуха, они не выдерживают никакой критики. Не бойся, я совершенно спокоен: они могут сколько угодно копаться в моей жизни, все тут перевернуть, но им не найти никаких улик. Мне достаточно говорить одну правду, – видишь ли, ничто не может устоять против правды: она великая, извечная победительница. – Обращаясь к своему другу, он добавил: – Не правда ли, милый Марк, когда истина на твоей стороне, ты неуязвим?

Если бы даже у Марка не сложилось полной уверенности, эта трогательная сцена устранила бы его последние сомнения. Он не сдержал сердечного порыва и обнял супругов, разделяя их горе и готовый помочь в грозящей им беде. Однако следовало действовать, не теряя времени, и Марк снова заговорил о прописи, так как чувствовал, что суть дела именно в ней, только на ней и будет построено обвинение. Но какое шаткое вещественное доказательство – этот смятый, надкусанный, испачканный слюной листок с уголком, оторванным, как видно, зубами жертвы, – с каким‑то росчерком или, быть может, полустертой чернильной кляксой! Выведенные на нем красивым наклонным и безличным почерком слова: «Любите друг друга» – казались чудовищной иронией. Как попала туда эта бумажка? Кто принес ее, убийца или мальчик? Как это узнать, если дамы Мильом в своей писчебумажной лавке по соседству со школой продавали сколько угодно таких прописей? Симон только и мог повторить, что он у себя в классе никогда не раздавал образца с таким текстом.

– Все мои ученики могут подтвердить, что такая пропись не поступала к нам в школу, они ее в глаза не видели.

Для Марка это был веский довод.

– В таком случае они смогут это засвидетельствовать, – воскликнул он. – Раз кто‑то распространяет ложный слух, что полиция нашла у тебя неопровержимые улики, совершенно такие же прописи, надо сейчас же восстановить истину, обойти твоих учеников, потребовать, чтобы они рассказали все начистоту, пока еще никто не сбил их с толку… Дай мне несколько имен, я беру на себя это дело и сегодня же побываю у всех.

Уверенный в своей невиновности, Симон считал это ненужным. Все же он назвал Марку несколько имен – фермера Бонгара, живущего по дороге на Дезирад, рабочего‑каменщика Долуара на улице Плезир и служащего Савена на улице Фош. Этих троих было, по его мнению, вполне достаточно, разве еще прибавить к ним владелиц писчебумажного магазина, дам Мильом? Договорившись с Симоном, Марк пошел домой завтракать, он пообещал вернуться вечером и обо всем рассказать.

На площади Марк снова повстречался с красавчиком Морезеном. На этот раз инспектор оживленно беседовал с мадемуазель Рузер. Обычно он был с учительницами очень сдержан и осмотрителен, с тех пор как одна молоденькая преподавательница едва не наделала ему крупных неприятностей, завопив как дурочка, когда он попытался ее поцеловать. Правда, Рузер была некрасива, но она, как говорили, не кричала и поэтому находилась на отличном счету у начальства и с уверенностью ждала скорого повышения. Она стояла у калитки своего садика и что‑то быстро говорила, сильно жестикулируя и указывая на мужскую школу, а Морезен, внимательно слушая, кивал головой. Затем они вошли в сад, калитка за ними тихо затворилась, точно призывая скромно хранить тайну. По‑видимому, мадемуазель Рузер рассказывала Морезену о своем участии в расследовании, о голосах и шагах, которые слышала ночью, как утверждала теперь.

Марк, как и утром, содрогнулся, почувствовав, что находится во враждебном окружении; казалось, где‑то происходил сговор темных сил, скопившихся подобно грозовым тучам, от которых воздух становится тяжелым и удушливым. Инспектор начальных школ избирал странный путь, собираясь прийти на помощь попавшему в беду преподавателю, если первым делом наводил справки там, где кипели зависть и злоба.

В два часа Марк уже шагал по дороге в Дезирад. Неподалеку от городских ворот Майбуа находилась ферма Бонгара – жалкий клочок земли, который тот обрабатывал сам и с грехом пополам кормился, – по его словам, хватало только на хлеб. Марку посчастливилось сразу встретить хозяина, – Бонгар возвращался домой с возом сена. Это был крепкий мужчина, широкоплечий и рыжеволосый, с круглыми глазами и равнодушным, невыразительным лицом, он лишь изредка брился, и лицо его было покрыто щетиной. Тут же готовила пойло для коровы его жена – долговязая белобрысая женщина, костлявая и непривлекательная, с красными щеками и множеством веснушек на лице, глядевшая исподлобья. Они подозрительно посмотрели на незнакомого господина, вошедшего к ним во двор.

– Я учитель из Жонвиля. Это ваш сынишка ходит в коммунальную школу в Майбуа?

Игравший на дороге их сын Фернан подбежал поближе. Это был толстый девятилетний увалень, нескладно скроенный, с грубыми чертами лица и низким лбом. За ним подошла и его сестра Анжела, семилетняя девочка с таким же тупым лицом, однако более выразительным, чем у брата, – в глазах ее проглядывала мысль, с трудом вырывавшаяся из темницы плоти. Услышав вопрос Марка, она ответила пронзительным голосом:

– Я вот хожу к мадемуазель Рузер, а Фернан в классе у господина Симона.

Бонгар в самом деле отдал своих детей в светскую школу: во‑первых, потому, что там учили бесплатно, а потом, он недолюбливал попов, – инстинктивно, даже не отдавая себе отчета. Он не ходил в церковь, а его жена если и посещала ее, то лишь по привычке и ради развлечения. Бонгар был совсем малограмотным, едва умел читать и писать, и в жене, еще более невежественной, чем он, ценил только лошадиную выносливость, – она работала с утра до вечера без единой жалобы. Поэтому его не интересовали успехи детей; Фернан, по природе прилежный, как ни долбил, не мог ничего заучить, но Анжела, старавшаяся еще больше брата, ухитрилась сделаться сносной ученицей. То был как бы сырой, почти первобытный человеческий материал; этим существам пробуждение давалось ценой длительных и тяжких усилий.

– Я друг господина Симона, – продолжал Марк, – и пришел от его имени поговорить о том, что сейчас происходит. Вы, конечно, слышали о преступлении?

Разумеется, они слышали. Их лица, с самого начала выражавшие подозрение, вдруг стали замкнутыми, и нельзя было прочесть ни их мыслей, ни чувств. С какой стати пришли их расспрашивать? Никого не касается, что они об этом думают. Надобно держать ухо востро, – в этаких делах стоит сказать хоть слово невпопад, и тебя засудят.

– Вот я и хочу узнать у вашего мальчугана, – закончил Марк, – видел ли он в классе пропись, похожую на эту.

Марк вывел на листке бумаги красивыми наклонными буквами надлежащей величины: «Любите друг друга»… Он показал бумажку Фернану; тот смотрел на нее оторопело, туго соображая, еще не понимая, в чем дело.

– Погляди‑ка внимательно, дружок, видел ты такой текст в школе или нет?

Но прежде чем мальчишка сумел ответить, вмешался Бонгар, настороженно следивший за разговором.

– Мальчик не знает, откуда ему знать.

И Бонгарша, точно эхо, вторила мужу:

– Еще бы, ребенок, разве он может знать?

Не слушая их, Марк начал настаивать, дал листок в руки Фернану, и тот, опасаясь наказания, наконец выдавил через силу:

– Нет, господин учитель, я никогда его не видел. – Тут он поднял голову и встретился взглядом с отцом, который смотрел на него так свирепо, что он тут же добавил запинаясь: – А может, и видел… Не знаю.

Марк больше ничего не смог добиться – Фернан отвечал односложно, родители утверждали то одно, то другое, смотря по тому, что казалось им выгодным. Бонгар усвоил мудрую привычку одобрительно кивать головой, поддакивая любым высказываниям собеседника, чтобы не впутаться самому. Ну, еще бы, это такое жуткое злодеяние, и правильно сделают, ежели изловят виновника и отрубят ему голову. У каждого свое дело, жандармы у нас молодцы, негодяев же всюду полно. Да и у священников есть кое‑что хорошее, хотя, конечно, человек вправе поступать по‑своему. Марк ушел, провожаемый любопытными взглядами детей и пронзительными возгласами Анжелы; господин ушел, он уже не мог их слышать, и она затараторила вовсю.

На обратном пути в Майбуа Марк предавался грустным размышлениям. Он столкнулся с непроходимым невежеством, с темной, инертной массой, слепой и глухой, погруженной в животную спячку. За Бонгарами ему чудилась вся деревня, прозябающая во мраке, еще далекая от пробуждения. Надо было просветить всю нацию, чтобы истина и справедливость могли открыться этим людям. Но какой потребуется исполинский труд, чтобы вывести ее из первобытного состояния, и сколько поколений сменят друг друга, прежде чем народ освободится от пут невежества! Пока что подавляющая часть общества пребывает в младенческом состоянии и не способна мыслить. От Бонгара нечего было ожидать справедливости, – это была еще грубая материя, он ничего не знал и не желал знать.

Марк свернул налево, пересек Главную улицу и очутился в бедном квартале Майбуа. Расположенные здесь фабрики загрязнили речку Верпиль, рабочее население ютилось в запущенных домишках, теснившихся вдоль узких улочек. Тут, в доме на улице Плезир, каменщик Долуар занимал четыре довольно просторных комнаты над винной лавкой. Марк не сразу его разыскал и, наводя справки, подошел к кучке каменщиков, забежавших с соседней стройки опрокинуть по стаканчику. Стоя у прилавка, они шумно обсуждали происшествие.

– А я тебе говорю, что еврей на все способен, – кричал высокий белокурый рабочий. – У нас в полку был один, так он попался в краже, а все‑таки стал капралом, – потому как еврей, братец ты мой, всегда выпутается из беды.

Другой каменщик, небольшого роста брюнет, пожимал плечами.

– Спору нет – евреи немногого стоят, но и попы недалеко от них ушли.

– Ну, нет – есть попы плохие, есть и хорошие. И потом, что ни говори, они французы, а эти подлые жиды, грязная сволочь, сколько раз продавали Францию иностранцам!

Противник, сбитый с толку его доводами, спросил, не вычитал ли он это в «Пти Бомонтэ».

– Нет, от газет у меня голова пухнет. Товарищи говорили, да кто же этого не знает!

Это убедило всех, каменщики смолкли и не спеша допивали вино. Они уже выходили из лавки, и Марк, обратившись к высокому блондину, спросил, где живет Долуар. Тот рассмеялся.

– Я и есть Долуар, сударь, и живу вот тут – те три окна как раз моя квартира.

Этого здоровенного верзилу, сохранившего военную выправку, забавляло неожиданное совпадение. У него были светлые, пышные, закрученные усы, белые зубы, румяные щеки, ясные голубые глаза, и он выглядел славным малым.

– Так вы ко мне? – со смехом воскликнул он. – Лучше не могли попасть. Что вам угодно?

Марк смотрел на него с невольной симпатией, несмотря на гнусные речи, которые ему довелось слышать. Долуар уже несколько лет работал у мэра Дарра, был на хорошем счету и, хотя иной раз выпивал лишнее, аккуратно отдавал жене весь свой заработок. Правда, он бранил хозяев, называл их подлым племенем, а себя считал социалистом, но не слишком во всем этом разбирался; вместе с тем он уважал Дарра за то, что тот здорово ворочает делами и держится на приятельской ноге со своими рабочими. Три года, проведенные Долуаром в казарме, оставили на нем неизгладимый отпечаток. Он был без памяти рад, когда кончился срок и он вырвался на свободу, проклиная это гнусное ремесло, которое калечило людей. И все же он постоянно вспоминал годы военной службы, всякий день в его памяти всплывал тот или иной эпизод. Привычка к ружью словно расслабила его руки, он разучился держать мастерок, стал работать с прохладцей, утратил силу воли и обленился, так как учение на плацу занимало лишь несколько часов и большую часть дня он бездельничал. Долуар так и не стал образцовым работником, каким был прежде. Он помнил множество военных историй, рассказывал их без конца по всякому поводу, болтал всякий вздор. Он ничего не читал, ничего не знал и лишь крепко затвердил, что истинный патриотизм состоит в том, чтобы помешать жидам продавать Францию чужеземцам.

– У вас двое детей в коммунальной школе, – начал Марк, – я пришел от имели их учителя, моего друга Симона, справиться кое о чем… Однако, я вижу, вы недолюбливаете евреев.

Долуар продолжал смеяться.

– Что верно, то верно, господин Симон еврей, но я до сих пор считал его славным человеком… О чем же вы хотели справиться, сударь?

Узнав, что Марк хотел бы показать детям пропись и спросить, видели ли они такую в классе, он воскликнул:

– Нет ничего проще, сударь, сделайте одолжение… Поднимитесь на минутку со мной наверх, ребятишки, должно быть, дома.

Дверь отворила г‑жа Долуар, невысокая, крепкая, черноволосая женщина; низкий лоб, решительный взгляд и тяжелая нижняя челюсть придавали ее лицу упрямое, сосредоточенное выражение. В двадцать девять лет она была уже матерью троих детей и вскоре ждала четвертого; весьма работящая и расчетливая, она с раннего утра и до позднего вечера хлопотала по хозяйству. Г‑жа Долуар ушла из швейной мастерской после третьих родов и усердно занималась домом и детьми, как женщина, не привыкшая есть даром хлеб.

– Этот господин – друг школьного учителя наших ребят, ему нужно с ними поговорить, – объяснил ей Долуар.

Марк вошел в небольшую, очень опрятную столовую. В отворенную слева дверь виднелась кухня. Напротив находилась спальня и детская.

– Огюст, Шарль! – позвал отец.

Прибежали два мальчика восьми и шести лет, за ними – четырехлетняя сестренка Люсиль. Это были красивые рослые дети, похожие и на мать и на отца, младший меньше ростом и с виду смышленее старшего, девочка со своими белокурыми кудряшками и нежным голоском была прелестна.

Госпожа Долуар стояла молча, опершись на стул, усталая, но, как всегда, мужественная и решительная; едва Марк показал мальчикам пропись и стал их расспрашивать, как мать вмешалась.

– Извините, сударь, но я не хочу, чтобы мои дети вам отвечали.

Она проговорила это очень вежливо, без запальчивости, тоном добродетельной матери семейства, исполняющей свой долг.

– Отчего же? – удивился Марк.

– Да потому, сударь, что нам нечего вмешиваться в дело, которое может очень плохо кончиться. Со вчерашнего вечера мне все уши прожужжали, и я попросту не хочу встревать, вот и все.

Марк стал настаивать и защищать Симона, но она продолжала:

– Я не говорю ничего дурного про господина Симона, дети на него не обижаются. Если его обвиняют, пусть защищается, это его дело. Но я никогда не позволяла мужу вмешиваться в политику, и если он хочет меня послушать, пусть лучше держит язык за зубами да возьмется за мастерок, не занимаясь ни евреями, ни попами. Если разобраться – это та же политика.

Госпожа Долуар никогда не ходила в церковь, но детей своих крестила и собиралась вести их к первому причастию. Так было принято. Она инстинктивно боялась всего нового, принимала все как должное и мирилась со своими стесненными обстоятельствами, живя в вечном страхе перед бедствиями, которые могли нанести удар шаткому благополучию семьи. Она добавила упрямо и непреклонно:

– Не хочу нарываться на неприятности.

Эти решительные слова поколебали Долуара. Правда, он во всем слушался жены и не перечил ей, но обычно не любил, чтобы она проявляла свою власть перед чужими. На этот раз он подчинился.

– Я не подумал, сударь, – сказал он, – жена‑то все‑таки права. Мы люди маленькие, и нечего нам соваться вперед. В полку у нас был парень, который кое‑что знал за капитаном. Что бы вы думали – его в два счета засадили в каталажку.

Марку пришлось отказаться от своего намерения.

– Может быть, следователь захочет узнать то, о чем я спрашивал ваших мальчиков, – сказал он. – Тогда им придется отвечать.

– Пусть так! – ответила г‑жа Долуар с невозмутимым видом. – Пусть судья спрашивает, мы сообразим, как поступить. Дети либо ответят, либо нет – они мои, и это уж мое дело.

Марк поклонился и вышел в сопровождении Долуара, который спешил на работу. На улице он как бы извинился за жену: такой уж у нее крутой нрав, но если что скажет, так и вольет – не прибавишь и не убавишь!

Оставшись один, Марк стал уныло раздумывать: есть ли смысл идти по третьему адресу, к мелкому служащему Савену? Долуары были не так невежественны, как Бонгары. Они поднялись на следующую ступень, материя начинала обретать форму: муж и жена, хотя и малограмотные, понатерлись среди людей различных классов, кое‑что знали о жизни. И все же как обманчив был этот рассвет, – ощупью брели они в потемках тупого эгоизма, – и в каком гибельном заблуждении пребывали бедняги, не имевшие понятия о чувстве братства! Если они не испытывали подлинного счастья, то лишь потому, что не знали основных законов общественной жизни, не догадывались, что их собственное счастье зависит от счастья других людей. И Марку представился дом, в котором веками держат двери и окна наглухо запертыми, меж тем как нужно бы их распахнуть настежь, чтобы свежий воздух, свет и тепло хлынули внутрь стремительным потоком.

Марк свернул с улицы Плезир и очутился на улице Фош, где жили Савены. Ему стало стыдно своего уныния, и он поднялся к ним; его встретила г‑жа Савен, прибежавшая на звонок.

– Муж дома, сударь; утром его немного лихорадило, и он не пошел в свою контору. Не угодно ли вам пройти?

Госпожа Савен, стройная и живая брюнетка, со своим задорным смехом, была очаровательна и так моложава, что в двадцать восемь лет казалась старшей сестрой своих четырех детей. Сначала у нее родилась дочь Ортанс, затем появились близнецы – Ашиль и Филипп и, наконец, маленький Леон, которого она еще кормила. Говорили, что муж, раздражительный и нервный, постоянно ее ревнует, устраивает ей сцены, выслеживает, и все это – без всяких оснований; она вышивала бисером; после смерти тетки девушка осталась на свете совсем одна, Савен женился на сироте, прельстившись ее красотой, она была ему признательна и вела себя безупречно, как примерная супруга и мать.

Марку показалось, что, пропуская его в смежную комнату, г‑жа Савен внезапно смутилась. Вероятно, она опасалась придирчивого нрава мужа, который был несносен в семейной жизни и вечно искал предлога для ссоры; мягкая и покладистая, она предпочитала ему не перечить во имя домашнего мира.

– Как мне о вас доложить, сударь?

Марк назвал себя и кратко сообщил о цели своего прихода. Она с очаровательной грацией тотчас проскользнула в слегка приотворенную дверь. Марк стал ждать, разглядывая тесную переднюю. Квартира из пяти комнат занимала весь этаж. Савен, мелкий чиновник налогового департамента, делопроизводитель финансового инспектора, считал, что должен жить соответственно своему положению и поддерживать некоторую показную роскошь. Его жена носила шляпы, он выходил из дому только в сюртуке. Приходилось терпеть горькую нужду, прикрываясь видимостью благополучия, доступного лицам более высокого круга. Савен ожесточился, сознавая, что в тридцать один год присох к своей скромной должности без малейшей надежды продвинуться и приговорен до конца дней тянуть унылую лямку за грошовое жалованье, на которое едва можно было прокормиться. Слабый здоровьем, желчный, вечно раздраженный, он был одновременно робок и дерзок, его терзали тревожные сомнения и злоба, преследовал вечный страх навлечь на себя недовольство начальства. Он был угодлив и труслив на службе, а дома терроризировал жену беспричинными болезненными вспышками гнева. Жена отвечала всепрощающей улыбкой, и хотя ей приходилось заботиться о детях и доме, она находила время изготовлять цветы из бисера для торговой фирмы в Бомоне; художественная работа хорошо оплачивалась, что позволяло Савенам поддерживать в доме грошовую роскошь. Самолюбие буржуа страдало от этого, Савен не хотел, чтобы говорили, что его жена вынуждена прирабатывать, и ей приходилось прятать рукоделие и тайком отвозить работу заказчику.

За дверью послышался недовольный пронзительный голос. Последовал разговор шепотом, и после короткой паузы г‑жа Савен показалась в дверях.

– Соблаговолите войти, сударь.

Савен едва приподнялся с кресла, в котором сидел, укутанный по случаю лихорадки. Стоило ли беспокоиться из‑за какого‑то деревенского учителя! Чиновник был плюгав и лыс, на его землистом, помятом лице с мелкими чертами торчала реденькая бородка, грязновато‑желтого цвета, глаза были бесцветные. Дома он донашивал старые сюртуки. Шея у него была замотана цветным шарфом, и он казался совсем старикашкой, неопрятным и удрученным недугами.

– Жена сказала мне, сударь, что вы пришли по поводу этого гнусного дела, где, как говорят, замешан школьный учитель Симон, и, должен признаться, моим первым побуждением было вам отказать…

Тут он запнулся. Ему бросились в глаза оставленные на столе цветы из бисера, которые его жена мастерила, пока он читал «Пти Бомонтэ». Савен грозно на нее посмотрел, и она, сообразив, в чем дело, прикрыла рукоделие, небрежно бросив на стол газету.

– Не думайте, милостивый государь, – продолжал Савен, – что я на стороне реакции.

Я – республиканец, и даже республиканец радикального направления, чего не скрываю, мое начальство об этом осведомлено. Раз служишь республике, элементарная честность велит быть республиканцем, не так ли? Таким образом, я во всем и всегда на стороне правительства.

Вынужденный вежливо слушать, Марк тихонько кивал головой.

– В вопросе религии мои взгляды чрезвычайно просты: священники не должны вмешиваться в то, что их не касается. Я антиклерикал, так же как и республиканец… Однако спешу добавить, что, по моему мнению, религия должна существовать для женщин и детей, и пока католическая религия является религией моей страны, пусть так и будет, – эта или другая, бог мой, не все ли равно?.. Итак, я внушил своей жене, которую вы видите перед собой, что для женщины в ее возрасте и при нашем положении пристойно и необходимо посещать церковь, чтобы в глазах общества выглядеть дамой с высокими моральными устоями. Она ходит к капуцинам.

Госпоже Савен стало явно не по себе, она покраснела, потупилась. Этот вопрос посещения церкви долгое время служил источником крупных семейных ссор. При ее честности, прямоте и душевной тонкости ей претило выполнять церковные обряды. Он же в своем ревнивом ослепленье, непрестанно попрекая ее, как он выражался, мысленной неверностью, полагал, что исповедь и причастие являются превосходной уздой, моральным тормозом, способным удержать женщину от измены. Ей пришлось уступить, она вынуждена была взять себе духовника по его выбору, отца Теодоза, в котором инстинктивно чувствовала насильника. И сейчас, обиженная и раскрасневшаяся, она пожимала плечами, как всегда, уступая во имя домашнего мира.

– Что касается моих детей, сударь, – продолжал Савен, – не имея средств, чтобы отдать своих близнецов Ашиля и Филиппа в коллеж, я вынужден был, как республиканец и чиновник, поместить их в светскую школу. И моя дочь Ортанс тоже посещает коммунальную школу мадемуазель Рузер; но, в сущности, я очень доволен, что у этой особы сохранились религиозные чувства и она водит своих учениц в церковь; я считаю, что это ее долг, и если бы она им пренебрегала, я первый подал бы на нее жалобу… Мальчики – те всегда сумеют устроиться в жизни. И все же, если бы я не был обязан отчитываться в своем поведении перед начальством, вероятно, было бы правильнее посылать мальчиков в школу конгрегации, не так ли?.. Впоследствии они нашли бы протекцию, содействие, поддержку, и им не пришлось бы тянуть всю жизнь лямку, как мне…

Испытывая острую горечь, он понизил голос, весь во власти глухих опасений.

– Видите ли, сила на стороне священников, приходится с ними ладить.

Марку показался достойным жалости этот хилый и дрожащий человечек, бездарный и глупый. Марк поднялся, выжидая, когда кончатся разглагольствования.

– Могу ли я, сударь, задать вопросы вашим детям?

– Детей нет дома, – ответил Савен. – Одна дама, наша соседка, повела их на прогулку… Но и будь они здесь, вряд ли я разрешил бы им отвечать вам… Посудите сами: чиновник не имеет права примкнуть ни к одной партии. Мне хватает неприятностей в моем управлении, и не следует навлекать на себя новые, вмешиваясь в это грязное дело.

Видя, что Марк спешит откланяться, он добавил:

– Хотя евреи и терзают нашу бедную Францию, я, разумеется, ничего не могу сказать против господина Симона, разве только то, что следовало бы вообще не допускать евреев до преподавания. Надеюсь, «Пти Бомонтэ» поднимет теперь этот вопрос… Свобода и справедливость для всех – таков должен быть лозунг всякого доброго республиканца. Но прежде всего надо думать о родине, не так ли? Только о родине, если она в опасности!

Госпожа Савен, не проронившая ни слова во время разговора, проводила Марка до двери все с тем же смущенным видом; в безмолвной покорности супруги‑рабыни, стоящей выше своего господина, она ограничилась лишь сочувственной улыбкой. Внизу, на лестнице, Марк встретился с детьми, которых привела с прогулки соседка. Девятилетняя Ортанс была уже маленькой женщиной, – хорошенькая и кокетливая, она смотрела исподлобья, приученная мадемуазель Рузер прятать лукавый блеск глаз под маской смирения. Его больше заинтересовали близнецы Ашиль и Филипп. Худенькие и бледные, болезненные в отца, в семь лет они вытянулись и стали проявлять признаки угрюмого, скрытного нрава и наследственной хилости. Они оттолкнули сестру к перилам, едва не сбив ее с ног, и взбежали наверх по лестнице. В отворенную парадную дверь послышались пронзительные крики грудного ребенка – то кричал на руках у матери маленький Леон, только что проснувшийся и требовавший груди.

На улице Марк поймал себя на том, что громко разговаривает сам с собой. Круг завершился – от невежественного крестьянина до безмозглого и трусливого чиновника, через забитого рабочего, испорченного казармой и наемным трудом. Чем выше поднимается человек, тем больше узколобого эгоизма и низкой трусости примешивается к его заблуждениям. Но если непроглядный мрак еще царит во всех умах, то поверхностное образование, лишенное серьезной научной базы, приобретенное беспорядочно, лишь одурманивает разум, развращает человека и вызывает еще большую тревогу, чем круглое невежество. Разумеется, образование необходимо, но нужно образование всестороннее, очищенное от лжи и лицемерия, которое освобождает человека, приобщая его к истине! Марк с горячностью взял на себя миссию спасения товарища, но даже на этом тесном поприще перед ним разверзлась такая бездна невежества, заблуждений и ненависти, что он поневоле ужаснулся. Его беспокойство все возрастало. Какой чудовищный провал ждет того, кто вздумает когда‑нибудь призвать этих людей к участию в справедливом и благородном деле! Такие люди и составляют большинство нации, – огромная неповоротливая, бездеятельная толпа, где, несомненно, немало хороших людей, но, невежественная и одурманенная, она своей массой, точно свинцовым грузом, придавила к земле народ, неспособный подняться к лучшей жизни, освободиться и обрести справедливость и счастье.

Марк медленно побрел к школе, чтобы поведать другу о неутешительных результатах своей попытки, но вспомнил, что не зашел к дамам Мильом, владелицам писчебумажного магазина на Короткой улице. И хотя он не надеялся добиться у них успеха, он решил выполнить свой долг до конца.

Из двух братьев Мильом старший, Эдуар, скромный домосед, получил в наследство от дяди небольшой писчебумажный магазин в Майбуа, где и проживал с женой, между тем как его брат, Александр, человек непоседливый и честолюбивый, старался сколотить состояние, разъезжая по провинции в качестве торгового агента. Смерть преждевременно скосила обоих: сперва стал жертвой несчастного случая старший брат, свалившийся в глубокий подвал; шесть месяцев спустя воспаление легких унесло второго брата, находившегося в то время на другом конце Франции. Обе женщины овдовели: у одной остался скромный магазинчик, у другой – около двадцати тысяч франков, которые должны были стать основой будущего благосостояния. Г‑жа Эдуар, женщина практичная, с деловой сметкой, убедила невестку, г‑жу Александр, вступить с ней в долю, вложив свои двадцать тысяч франков в торговлю писчебумажными товарами, с тем чтобы ее расширить за счет продажи учебников и школьных принадлежностей. У каждой из них было по сыну, и лишившиеся мужей женщины, которых отныне стали называть дамами Мильом, зажили одним хозяйством – г‑жа Эдуар со своим Виктором, а г‑жа Александр с Себастьеном, – тесно связанные интересами, но совершенно различные по характеру.

Госпожа Эдуар соблюдала церковные обряды не потому, что горячо верила, но из деловых соображений: торговля была у нее на первом месте, и она не могла не считаться со вкусами своих набожных клиентов. Г‑жу Александр, напротив, брак со здоровяком, любителем пожить и безбожником сделал свободомыслящей, она отвернулась от церкви и не заглядывала туда. Г‑жа Эдуар, толковая и сообразительная женщина, сумела извлечь выгоду и из этого противоречия. Оно помогло ей расширить круг покупателей: магазин, удачно расположенный между заведением Братьев и светской школой, поставлял подходящий для тех и других товар – книги, таблицы, картинки и, само собой, – тетради, перья, карандаши. Было решено, что каждая из них останется при своих убеждениях и будет поступать по‑своему, – одна держаться священников, другая – вольнодумцев; таким образом удастся угодить тем и другим; чтобы никто не оставался в неведении и различие в убеждениях владелиц лавки получило общественное признание, Себастьена поместили в светскую школу, к еврею Симону, а Виктор продолжал учиться у Братьев. Так искусно и разумно поставленное дело процветало, и магазин дам Мильом стал одним из самых популярных в Майбуа.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.