Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ПЯТАЯ 4 страница



Сеген, не проронивший до сих пор ни слова, только сейчас соизволил вмешаться в качестве хозяина дома. Он насмешливо улыбнулся и сухо проговорил:

– Прости, милый друг, но я не хочу, чтобы Нора уходила. Она останется… Не будем же мы переворачивать весь дом вверх дном и менять уже установившиеся привычки всякий раз, когда эту взбалмошную Люси начнут мучить ночные кошмары… Дайте‑ка ей слабительного, доктор, да пропишите ей хороший душ.

А главное, никаких кошмаров, никаких небылиц, иначе я рассержусь всерьез.

Когда Матье вышел на улицу вместе с доктором, который ограничился тем, что прописал девочке успокоительную микстуру, они обменялись долгим молчаливым рукопожатием. Садясь в карету, Бутан лишь сказал:

– Ну, дальше идти некуда! Вот и произошла катастрофа, о которой я вам только что говорил… Общество, гибнущее от ненависти к нормальной и здоровой жизни! Расстроенное состояние, растранжиренное по пустякам, оскверненная и разрушенная семья, искусственно сдерживаемая в своем росте! Все эти гнусности лишь ускоряют окончательное разложение, – двенадцатилетние девочки становятся истеричками, впадают в мистицизм, раньше времени испытывают отвращение к вечно плодоносящей жизни и мечтают о монастыре, чтобы умертвить плоть. Да, нас ждет невеселое будущее, раз все эти несчастные жаждут конца света!

А в Шантебле Матье и Марианна творили, созидали, плодились. Минуло еще два года, и они вновь вышли победителями в извечной схватке жизни со смертью, ибо неизменно росла семья, приумножались плодородные земли, и это стало как бы самим их существом, их радостью, их силой. Желание охватывало Матье и Марианну, как пламя; божественное желание внутренне лишь обогащало их, благодаря умению любить, быть добрыми, разумными, а остальное дополняли энергия, воля к действию, отвага, с какой они брались за любой труд, который созидает и направляет мир. Однако и в эти два года победа досталась им лишь после упорной борьбы. По мере того как увеличивалось поместье, увеличивался и денежный оборот, прибавлялись и новые заботы. Первоначальные долги тем не менее были погашены, и теперь уже можно было отказаться от кабальной системы денежных ссуд под залог, которыми приходилось пользоваться прежде, расплачиваясь с кредиторами из прибылей. Отныне здесь был один патриарх – глава семьи, и мечтой его было создать в этом поместье такую семью, чтобы не иметь иных помощников и компаньонов, кроме собственных детей. Это для каждого из них завоевывал он новые поля, дал родину своему маленькому народу. Все равно их корни, все, что привязывает и кормит человека, останется здесь, если даже дети уйдут отсюда и рассеются по белу свету, если их ждет иная судьба, иные занятия. Итак, предстояло новое, решительное наступление на последний заболоченный участок – более сотни гектаров, и все плоскогорье целиком можно будет отвести под посевы. Пусть родится еще один ребенок, и ему хватит пропитания, хватит хлеба насущного, ибо и для него зреет тучная нива. Весной работы были закончены, последние источники заключены в трубы, земли осушены и вспаханы, бескрайние зеленеющие поля тянулись вплоть до горизонта и сулили богатый урожай. И это окупало все пролитые слезы, вознаграждало за все мучительные заботы первых лет тяжелого труда.

Через два года, пока Матье создавал и творил, Марианна снова родила ребенка. Она стала не только опытной фермершей, но и верной помощницей мужа, она управляла домом, взяла на себя ведение счетов. Она по‑прежнему оставалась очаровательной и обожаемой женой, горевшей божественным желанием, матерью, которая после того, как еще одно дитя появлялось на свет, после того, как она его вскармливала, становилась его наставницей и воспитательницей, отдавая ему не только свои знания, но и теплоту своего сердца и свой разум.

«Хорошая несушка – хорошая наседка», – говорил, добродушно посмеиваясь, Бутан. Рожать детей – это лишь физиологическая функция, которой обладают тысячи и тысячи женщин. Но особое счастье, если женщина сверх того обладает здоровыми нравственными устоями, помогающими ей хорошо воспитывать детей. Разумная и жизнерадостная, Марианна больше всего гордилась тем, что воздействует на детей лишь мягкостью и лаской. И ей было достаточно, что дети слушались ее, боготворили, любили свою добрую и красивую мать. Не так‑то легко ей было с восемью ребятишками на руках, а число их все росло, что еще усложняло задачу. Как и во все, что она делала, Марианна и в воспитание детей вносила порядок, приучала старших смотреть за младшими, оказывала нежное внимание каждому, ставя превыше всего правду и справедливость. Старшие, Блез и Дени, которым уже исполнилось по шестнадцать, и Амбруаз, которому шел четырнадцатый год, постепенно ускользали из‑под ее влияния, так как находились теперь на попечении отца. Но остальные пятеро, весь выводок – от одиннадцатилетней Розы, Жерве, Клер и Грегуара, между которыми была разница в два года, и до двухлетней Луизы – по‑прежнему окружали ее, и каждый вновь появлявшийся на свет заменял птенца, улетавшего из гнезда, едва только у него вырастали крылья. И на сей раз, спустя два года, Марианна разрешилась девятым ребенком, еще одной девочкой, которую назвали Мадленой. Все обошлось благополучно, но у Марианны десятью месяцами раньше случились преждевременные роды, так как она слишком переутомилась от работы, и потому, когда Матье увидел жену вновь улыбающейся, с малюткой Мадленой на руках, он горячо расцеловал ее, – он вновь восторжествовал над всеми горестями и страданиями. Еще одно дитя – это новое богатство, новая сила, подаренная миру, еще одно поле, засеянное для будущего.

И всякий раз это было великое дело, благое дело, дело плодородия, творимое землей и женщиной, которые побеждают смерть, питают каждого нового ребенка, любят, желают, борются, творят в муках и без устали шагают навстречу множащейся жизни, навстречу новым надеждам.

 

IV

 

Прошло два года. И за это время у Матье и Марианны родился еще один ребенок, девочка. И на этот раз с прибавлением семейства разрослись и земельные угодья Шантебле: в восточной части плоскогорья были приобретены не проданные до тех пор леса, тянувшиеся до самых отдаленных форм Марей и Лиллебон. Теперь уже вся северная сторона поместья – около двухсот гектаров леса, изрезанных широкими прогалинами, соединенными между собой сетью дорог, – стала собственностью Фроманов. Превращенные в естественные пастбища, эти поляны, окруженные лесом, орошаемые соседними источниками, позволили утроить стадо и всерьез заняться скотоводством. Это была неопровержимая победа жизни, плодородия, расцветавшего под благодатными лучами солнца, победа труда, труда, созидающего без устали, наперекор всем препятствиям и мукам, вознаграждающего за все потери и ежечасно наполняющего артерии мира радостью, силой и здоровьем.

С тех пор как Фроманы сделались завоевателями и продолжали трудиться над созданием своего маленького королевства, стремясь завладеть самым ценным капиталом – землей, Бошены перестали высмеивать этих крестьян‑любителей, этих горе‑земледельцев, как они прежде их называли, и уже не вышучивали нелепую мысль похоронить себя в глуши. Дивясь их успехам и заранее примирившись с любой новой победой, они стали относиться к Фроманам как к богатым родственникам, удостаивали их время от времени своими посещениями и всякий раз восхищались этой большой, полной жизни фермой, где все всегда было в движении, где все говорило о процветании. В один из визитов Констанс встретила у Фроманов свою подругу по пансиону, г‑жу Анжелен, которую, впрочем, никогда не теряла из виду. Десять лет назад, тогда еще совсем юные, супруги Анжелен приезжали в Жанвиль в поисках уединенных тропинок, где они, не таясь, давали волю своей любви, жадно целуясь за каждой изгородью. В конце концов они приобрели домик на краю деревни и проводили там ежегодно чудесные дни. Но чарующая беззаботность прежних времен безвозвратно исчезла. Г‑же Анжелен шел тридцать шестой год, и вот уже шесть лет, как она и ее муж выполняли данное самим себе слово: перестать к тридцати годам быть только любовниками, обманывающими природу, и серьезно отнестись к своим супружеским обязанностям. Вот уже шесть лет, как они жили надеждой на рождение ребенка, но тщетно! Они мечтали о нем со всей страстью, которую по‑прежнему питали друг к другу, но объятия их оставались бесплодными, они словно расплачивались за то, что долгие годы предавались наслаждениям, не желая при этом из чисто эгоистических соображений иметь детей. В их доме безраздельно царила тоска: он, некогда прекрасный, красавец мушкетер, теперь уже полуседой, постепенно терял зрение, что доводило его до отчаяния, ибо он уже почти не мог разрисовывать свои веера, а она, эта беспечная хохотушка, жила в вечном страхе перед надвигавшейся слепотой мужа и цепенела от тишины и мрака, нависшего над их остывающим очагом.

Теперь, когда дружба между Констанс и г‑жой Анжелен возобновилась, та всякий раз, приезжая в Париж по делам, прежде чем отправиться в обратный путь, часам к четырем заглядывала к приятельнице на чашку чая. Однажды, оставшись с ней вдвоем, она разразилась рыданиями и поведала подруге все свое горе, свои страхи.

– Ах, дорогая, вам не понять наших страданий. Когда имеешь детей, трудно себе представить, какое горе для бездетных супругов страстно мечтать о ребенке! Мой бедный муж по‑прежнему меня любит, но я знаю, он убежден, что у нас нет детей по моей вине. Я себе места не нахожу, я рыдаю в одиночестве целыми часами. Моя вина! Но кто может с уверенностью утверждать, чья здесь вина – мужчины или женщины? Ему я этого не говорю, он просто с ума сойдет.

Если бы вы видели нас в нашем пустом и заброшенном доме, особенно с тех пор, как угроза слепоты сделала мужа таким угрюмым!.. Ах! Мы бы отдали по капле всю свою кровь, лишь бы в доме появился ребенок и согрел наши сердца, внес хотя бы искру жизни теперь, когда она постепенно угасает в нас самих и вокруг нас!

Констанс с нескрываемым удивлением посмотрела на нее.

– Неужели, моя дорогая, вы не можете иметь ребенка? Вам же еще нет тридцати шести? А я‑то думала, что такая здоровая, крепкая женщина, как вы, если очень захочет, вполне способна родить. К тому же можно лечиться: объявлениями на этот счет полны газеты.

Рыдания снова подступили к горлу г‑жи Анжелен.

– Придется рассказать вам все… Увы, мой друг, я уже три года лечусь, вот уже три месяца меня пользует акушерка с улицы Миромениль; потому я так часто и бываю у вас этим летом, что езжу к ней на консультации. Наобещала она много, а толку никакого… Сегодня она была со мной откровенна, – она сама начинает отчаиваться, вот почему я и расплакалась. Простите меня.

Потом, сжав руки, она начала говорить пылко, многословно:

– Господи, господи! И подумать только, есть же такие счастливые женщины, которые имеют столько детей, сколько хотят. К примеру, ваша кузина, госпожа Фроман! Не я ли первая над ней подтрунивала и осуждала ее! И что же? Теперь я чувствую себя виноватой: ведь производить на свет детей просто великолепно, в спокойствии Марианны чувствуется даже что‑то победоносное. Как я ей завидую! Ах, дорогая, до того завидую, что мечтаю тайком проникнуть к ним в дом и похитить кого‑нибудь из ее детей, которых она дарит миру столь же естественно, как могучее дерево обильные плоды!.. Боже мой, боже мой! Неужели все беды оттого, что мы слишком долго откладывали? Наша вина, быть может, в том, что мы иссушили ствол, помешав ему плодоносить в то время, когда были еще в самом расцвете.

Услышав имя своей кузины, Констанс с чопорным видом покачала головой. Она по‑прежнему не одобряла ее поистине бесконечных беременностей; это же скандал, и рано или поздно она, безусловно, поплатится за свою беспечность.

– Нет, нет, милая, не впадайте в другую крайность. Один ребенок – это уж обязательно, нет такой женщины, которая не испытывает властной потребности иметь ребенка. Но вся эта орава, весь этот выводок! Нет, нет, это позор, это безумие… Бесспорно, теперь, когда Марианна разбогатела, она может ответить, что ей, мол, дозволено быть легкомысленной. Согласна, в этом есть резон. Однако я остаюсь при своем мнении, вы сами увидите: рано или поздно она будет жестоко наказана.

И все же, когда г‑жа Анжелен ушла, Констанс под впечатлением ее признаний не могла отделаться от чувства смутной тревоги. Она по‑прежнему никак не могла взять в толк, почему они, так желая ребенка, в их годы не могут его иметь. И откуда этот леденящий холодок, который пробежал по всему ее телу? Неужели неведомый страх перед будущим вдруг проснулся где‑то в глубине ее сердца? И что это за страх? Впрочем, мимолетное ощущение тут же прошло, это было даже не предчувствие, а лишь легкий инстинктивный трепет при мысли о растоптанной и, быть может, навсегда утраченной способности рожать. Возможно, она не обратила бы на это внимания, если бы раскаяние в том, что у нее нет второго ребенка, уже однажды не повергло ее в трепет в тот самый день, когда несчастный Моранж остался один, сраженный трагической смертью своей единственной дочери. После этой величайшей утраты бедняга жил в каком‑то оцепенении: он, этот заурядный, старательный и педантичный служащий, механически выполнял теперь свои обязанности. Молчаливый, корректный, мягкий, он снова взялся за работу, но чувствовалось, что он человек конченый, что никогда он не покинет завода, где его бухгалтерское жалованье достигло восьми тысяч франков. Никто не знал, куда он девал такую крупную для одинокого и нетребовательного человека сумму, ибо он вел жизнь скромную, тихую и расходовал деньги только на свою прежнюю квартиру, которая стала для него чересчур просторной; однако Моранж оставил ее за собой, скрывался там от всех, ревниво и упорно охраняя свое одиночество. И это глухое отчаяние настолько взволновало Констанс, что она, вообще скупая на слезы, совсем расчувствовалась и в первые дни после случившегося плакала вместе с Моранжем. Бесспорно, не отдавая себе отчета, она невольно задумывалась о своей судьбе, мысль о том, что она могла иметь еще ребенка, засела в ее сознании и возвращалась к ней в часы раздумий, когда внезапно пробудившееся в ней материнство оборачивалось смутной тревогой, неведомым ей прежде страхом. А ведь ее сын Морис, в детстве хрупкий и болезненный мальчик, требовавший постоянного ухода, теперь, в девятнадцать лет, стал красивым, крепким на вид юношей, хотя по‑прежнему был несколько бледен. Он получил вполне приличное образование и помогал отцу вести дела на заводе. Его мать в своем обожании мечтала лишь об одном: видеть единственного сына хозяином дела Бошенов, которое под его началом еще разрастется и принесет ему власть и богатство.

Преклонение Констанс перед сыном, этим героем будущего, возрастало по мере того, как отец с каждым днем опускался все ниже, вызывая в ней неприязнь и отвращение. Это было закономерное падение, остановить его она не могла и даже сама роковым образом ускорила… Вначале она закрывала глаза на измены мужа, на ночи, проведенные вне дома с продажными женщинами, и делала это с умыслом, – ей хотелось отдохнуть от него, потому что после грубых его ласк она чувствовала себя разбитой, а кроме того, боялась новой беременности. Однако Констанс довольно долго удавалось удерживать над ним свою власть, внушив ему мысль о святом долге супруга, так как она боялась, чтобы он не натворил непоправимых бед; и однажды наступил неизбежный семейный разлад: Бошен становился все более и более грубым и требовательным, и она наконец взбунтовалась, испытывая отвращение к его ласкам, которые оставляли ее холодной; к тому же вечные супружеские ухищрения, к которым она неукоснительно прибегала, опротивели ей так же, как пристрастие супруга к обильным ужинам, к грогу и сигарам. Ему было сорок два года, он слишком много ел, слишком много пил, слишком много курил. Он начал жиреть, страдал одышкой, губы его обмякли, веки отяжелели, он уже не следил за собою, как прежде, старался увильнуть от работы, предавался грубым развлечениям, непристойно шутил. Особенно же он распускался вне дома – шел на самый низменный разгул, который издавна его влек, испытывал жадную потребность в доступных женщинах, отдающихся без фокусов, без кривляния и без лишних слов. Теперь, когда у себя дома Бошен был почти лишен супружеских прав, он пустился в уличные похождения самого низкого разбора. Он исчезал, не ночевал дома, неумело лгал, впрочем, даже не давал себе труда лгать. А как могла Констанс бороться с этим, она, у которой не хватало мужества даже на то, чтобы хоть изредка выполнять ставшие ей омерзительными обязанности жены и таким образом хоть немного отдалить окончательный разрыв? Чувствуя свое бессилие, она в конце концов предоставила мужу полную свободу, хотя отлично знала все о его жизни и гнусных развлечениях. Но самым тяжелым испытанием для нее было то, что этот некогда могучий организм неуклонно сдавал, что этот физический и моральный распад – прямой результат неумеренных утех с публичными девками, согласными на любое, – рикошетом отразился на делах завода, который постепенно приходил в упадок. Прежний неугомонный труженик, энергичный и рачительный хозяин, оброс жирком, потерял профессиональный нюх к удачным сделкам, не находил в себе сил для расширения операций. Он залеживался по утрам в постели, по три‑четыре дня не заглядывал в цехи, так что все пришло в окончательное запустенье; оборудование, некогда приносившее ему огромные доходы, все больше изнашивалось. Какой печальный конец ждал этого эгоиста, этого расторопного, веселого и шумного жуира, проповедовавшего, что деньги, капитал, умноженный чужим трудом, – единственное и желанное могущество? И вот теперь по иронии судьбы избыток денег и развлечений справедливо обрек его на медленное разорение и полное бессилие.

Еще одному удару суждено было обрушиться на Констанс, и это внушило ей непреодолимое отвращение к мужу. Анонимные письма – низкая месть уволенных слуг – открыли ей глаза на шашни Бошена с Нориной, фабричной работницей, которая забеременела от хозяина, родила мальчика и тотчас же после родов куда‑то его сплавила. Даже спустя десять лет Констанс не могла без содрогания думать об этой грязной истории. Само собой разумеется, она не хотела второго ребенка, но какой позор, какая грязь пойти за этим к какой‑то девке! Где ребенок? Куда его вышвырнули? Жив ли он? В какой гнусной грязи влачит свое существование? Она была потрясена, узнав об этом материнстве, повинны в котором были разгул и случай, материнстве, которое похитили у нее самой, и неожиданно для себя обнаружила, что раскаивается в непреклонном упорстве, с каким отказывалась снова стать матерью. По мере того как она, не в силах превозмочь отвращения, все больше отдалялась от мужа, инстинкт материнства, казалось, только рос в ней, она отдавалась ему преданно, самоотверженно, страстно и нежно, познавая все те чувства, которых не испытывала как жена. Вот почему Констанс без оглядки посвятила всю свою жизнь обожаемому Морису, сотворила из него кумира, жертвовала ему всем, даже отказалась отомстить мужу. Она решила, что сын не должен страдать от недостойного поведения отца, но ей недешево обходилась гордая поза, неимоверные усилия делать вид, что она ничего не знает, никогда ни в чем не упрекнуть мужа, оставаться в глазах света той же почтительной женой, какой она всегда была… Даже с глазу на глаз, даже на супружеском ложе она молчала, стараясь избежать объяснений и ссор. Добродетельная мещанка, честная жена, не помышлявшая о таком способе мести, как любовник, она из презрения к мужской распущенности, казалось, хотела еще теснее замкнуться в семье, опереться на сына, искала защиты в его любящем сердце, хотя не менее надежно была защищена собственной холодностью и незыблемостью своих воззрений. Оскорбленная, скрывая свое брезгливое отвращение, она ждала торжества сына, горячо веря, что он, молодой и сильный, смоет грязь с их дома, спасет его, и потому с тревогой и удивлением замечала, что в иные дни ее без всякой видимой – причины охватывает неизвестно откуда пришедшая ледяная дрожь, рождавшая раскаяние за какие‑то прежние ошибки, припомнить которые она не могла. При первом же случае Констанс сама заговорила с г‑жой Анжелен о ее тайных страданиях, заговорила с любопытством, с жалостью. Потом, когда эта бесплодная смоковница, которую чуть ли не до сумасшествия доводило желание иметь ребенка, призналась ей, что каждый ее визит к акушерке приносит лишь разочарование, Констанс, стараясь ее утешить, дружелюбно предложила свои услуги:

– Позвольте мне, дорогая, как‑нибудь пойти вместе с вами. Возможно, она скажет мне то, чего не решается сказать вам.

Удивленная г‑жа Анжелен устало махнула рукой.

– О! К чему это? Вам она не скажет больше, чем мне. А я буду только огорчаться, что из‑за меня вы напрасно теряете время.

– Да нисколько же! При таких серьезных обстоятельствах вы вполне можете располагать моим временем. Не скрою, мне самой любопытно поговорить с этой акушеркой: меня заинтересовали ваши рассказы.

Они договорились встретиться в следующий четверг после полудня и вместе отправиться к г‑же Бурдье, на улицу Миромениль.

Как раз в этот четверг Матье приехал в Париж, чтобы посмотреть молотилку на заводе Бошена. Около двух часов дня он медленно шел по улице Ла‑Боэти, где встретил Сесиль, которая несла маленький, тщательно перевязанный пакет. Должно быть, ей было около двадцати одного года; после перенесенной операции она осталась тоненькой, бледной и слабой, хотя и не испытывала каких‑либо серьезных недомоганий. Еще с того времени, когда она работала несколько месяцев у него на ферме, Матье, тронутый ее муками, проникся к ней искренним расположением, а позднее не мог без чувства жалости вспоминать тот страшный приступ отчаяния, когда она безутешно оплакивала то, что ей никогда уже не суждено стать матерью. После ее выхода из больницы Матье принял в ней горячее участие, стал подыскивать ей работу полегче и пристроил ее у одного из своих друзей, владельца картонажной фабрики, где она клеила коробки, – но слишком тяжелый труд для ее бледных, хрупких ручек, маленьких, быстро утомлявшихся ручек подростка. С тех пор как она перестала быть женщиной, она выглядела девочкой, остановившейся в своем развитии, и, встретив на улице ребенка, обязательно брала его на руки и покрывала страстными поцелуями. Постепенно она стала зарабатывать на этих коробках до двух франков в день, так как ее тоненькие пальчики ловко справлялись с работой. Жила она у родителей, очень страдала от окружающей грубости и, отдавая им весь свой недельный заработок, в душе лелеяла единственную мечту – раздобыть немного денег, снять комнату и жить спокойно и счастливо, без вечных свар. Матье собирался сделать ей сюрприз и в один прекрасный день дать необходимую для этого сумму.

– Куда вы так торопитесь? – приветливо спросил Матье у Сесиль.

Застигнутая врасплох, смущенная этой встречей, Сесиль попыталась отделаться уклончивой фразой:

– Я иду кое‑кого навестить на улицу Миромениль.

Но, видя, что Матье по‑прежнему от души готов ей помочь, она поведала ему всю правду. Бедняжка Норина, ее сестра, в третий раз родила все у той же г‑жи Бурдье: опять с ней произошла печальная история – третья беременность застигла ее врасплох, когда она, не зная печали, жила с одним вполне приличным господином, который снял ей хорошенькую комнатку; и так как этот вполне приличный господин, узнав о ее беременности, тотчас же исчез, она, чтобы не умереть с голоду, вынуждена была продать всю свою обстановку и была еще счастлива, что на последние двести франков может родить у г‑жи Бурдье, а не в больнице, куда смертельно боялась попасть. Но когда она выйдет, то снова очутится на панели. А в тридцать один год это не слишком‑то радужная перспектива.

– Она всегда ко мне хорошо относилась, – продолжала Сесиль, – и я иду навестить ее, потому что от всего сердца ее жалею. Сегодня я несу ей шоколад… Если бы вы только видели ее мальчугана, прелесть, а не ребенок!

Глаза Сесиль заблестели, она засмеялась, и от этого ласкового смеха чудесно просветлело ее худенькое, бледное личико. Было просто чудом, что прежняя нескладная девчонка, слонявшаяся по улицам квартала Гренель, приобрела после страшной операции какую‑то удивительную тонкость чувств; эта искалеченная мать, эта взрослая девчушка стала такой нежной и хрупкой, что от любого резкого движения, казалось, могла разбиться, как стекло. Ее лишили возможности стать матерью, но инстинкт материнства, словно вопреки этому, говорил в ней еще настоятельнее.

– Очень жаль, что Норина непременно решила отделаться от этого младенца, как и от двух предыдущих. Однако на сей раз он так кричал, что ей пришлось дать ему грудь. Но это только пока: она говорит, что не желает, чтобы они вдвоем подыхали с голоду… Меня просто всю переворачивает, ну разве можно так упрямиться: иметь ребенка – и не хотеть оставить его при себе! Так вот, я задумала уладить это дело. Вы же знаете, что я хочу уйти от родителей. Если мне удастся снять достаточно просторную комнату, я возьму сестру с ее мальчуганом к себе, научу ее вырезать и клеить коробки, и мы заживем припеваючи. Работа бы у нас спорилась, Норина жила бы, радуясь свободе, не принуждая себя делать то, что ей отвратительно.

– Неужели она отказалась? – спросил Матье.

– Да еще назвала меня сумасшедшей! Отчасти она права, – ведь у меня нет ни гроша, чтобы снять комнату. Если бы вы только знали, как у меня наболело на душе!

Матье, стараясь не показать волнения, заговорил спокойным тоном:

– Комнату, положим, снять нетрудно. У вас есть друг, который вам поможет. Только я очень сомневаюсь, что вам удастся уговорить сестру оставить ребенка, ведь я немного знаю ее взгляды на сей счет. Для этого необходимо чудо!

Сесиль вдруг осенило, и она пристально посмотрела на Матье. Так вот он, этот друг! О, боже!

Неужто мечта ее осуществится?! И, осмелев, она сказала:

– Послушайте, господин Фроман, вы так добры к нам, что не откажете мне в огромной услуге: пойдемте вместе к Норине! Вы один можете поговорить с ней, и, глядишь, вам удастся ее убедить… Пойдемте, прошу вас! Только не так быстро, а то я просто задыхаюсь от радости.

Матье, растроганный до глубины души, пошел с Сесиль. Они обогнули угол улицы Миромениль, и сердце его невольно забилось, когда они начали подниматься по лестнице родильного дома. Десять лет! Ужас тех дней вновь нахлынул на него, и он, как сейчас, увидел маленькую фигурку Виктории Кокле, которая, сама не зная как, забеременела от хозяйского сына, увидел личико Розины, наивной кровосмесительницы, похожей на трагически растоптанную лилию, и истекавшую кровью, бледную, как призрак, г‑жу Шарлотту, которая, еще не оправившись после рождения ребенка, зачатого в преступной связи, должна была тотчас же возвратиться на брачное ложе, чтобы лгать, а возможно, и умереть на нем. А потом, когда несчастные дети все же рождались на свет, тут же откуда‑то выныривала остроносая тетушка Куто, зловещая убийца, готовая сплавить новорожденного, которого ей вручали, словно обременительный груз. Казалось, все это происходило только вчера, ибо ничего здесь не изменилось. Матье показалось даже, что он узнает на дверях те же сальные пятна.

Наверху, в палате, Матье еще сильнее охватило ощущение, будто он побывал здесь только вчера. Она была все такая же, эта комната: светло‑серые обои в голубеньких цветочках, убогая, разрозненная обстановка меблированных комнат. Три железные кровати стояли на прежних местах – две рядом, а третья поперек. На одной из них, рядом с маленьким саквояжем, лежал упакованный чемодан. Сначала Матье не обратил внимания на этот скромный багаж, но и он довершал сходство с воскресшим в памяти прошлым. А напротив залитых солнцем окон за высокой серой стеной соседней казармы – те же горны трубили тот же сбор.

Сидя на неприбранной постели, Норина кормила грудью сына; очевидно, она только что оделась и уже настолько окрепла, что стала понемногу ходить.

– Как! Это вы, сударь! – воскликнула она, узнав Матье. – Как мило, что Сесиль вас привела… Господи! Столько воды утекло. И моложе мы вроде не стали!..

Присмотревшись, Матье действительно нашел, что Норина очень постарела; бывают блондинки, увядающие до времени, так что после тридцати лет уже трудно определить их возраст. Однако Норина была по‑прежнему миловидна, правда, она несколько обрюзгла и вид у нее был утомленный, зато она сохранила свою беззаботность, которая теперь, очевидно, объяснялась каким‑то безразличием ко всему на свете.

Сесиль решила сразу же приступить к делу.

– Вот тебе шоколад… Я встретила господина Фромана на улице, он такой милый, такой добрый, так внимательно ко мне отнесся, что даже заинтересовался моим намерением снять комнату, где ты будешь жить и работать вместе со мной… Поэтому я попросила его зайти на минутку поговорить с тобой и попытаться убедить тебя не бросать бедного крошку. Видишь, тебя никто не собирается обманывать, ведь я сама обо всем тебя предупредила.

Взволнованная таким началом, Норина вся нервно задергалась, запротестовала:

– Это еще что за напасть такая! Нет, нет, не хочу, чтобы меня мучили. И без того я несчастна!

Тут в разговор вмешался Матье. Он старался втолковать Норине, что в ее годы вести прежнюю легкую жизнь не так‑то просто, что она скатится на самое дно, если снова вернется на панель. Норина охотно соглашалась с ним, с горечью и разочарованием говорила о своей постыдной жизни доступной женщины, которая ждет от мужчины только побоев, пакостей и обмана. Такова была жестокая действительность, о которую разбивались мечты множества хорошеньких парижских работниц, грезивших богатой, свободной жизнью. Развращенные еще в мастерских, они стараются подороже продать себя, лишь бы приобщиться к той роскоши, что выставлена напоказ в шикарных витринах и на которую можно с жадностью глазеть часами. Затем они попадают на улицу, получив в награду за свою красоту случайную беременность и несчастного младенца, от которого стараются избавиться любой ценой, понимая, что их бесстыдно обворовали. Теперь Норина находилась в отчаянном положении, без хлеба, без ремесла, а молодость и надежды уже ушли. Ну что прикажете ей делать? Угодила в грязь, так и сиди в ней!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.