Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ



 

 

I

 

Прошло четыре года. И за это время у Матье и Марианны родилось еще двое детей: к концу первого года – девочка, а спустя три года – мальчик. И всякий раз с прибавлением семейства разрастались и земельные угодья Шантебле; сперва прикупили двадцать гектаров еще не освоенной тучной земли на заболоченном плоскогорье, потом обширный участок леса и пустоши, которая постепенно начала оживать, плодоносить, напоенная водой оросительных каналов. Это была неопровержимая победа жизни, плодородия, расцветавшего под благодатными лучами солнца, победа труда, труда, созидающего без устали, наперекор всем препятствиям и мукам, вознаграждающего за все потери и ежечасно наполняющего артерии мира радостью, силой и здоровьем.

Зайдя как‑то к Сегену, чтобы столковаться с ним о покупке леса и пустоши, Матье застал у него Серафину. Сеген, довольный, что ему исправно, в установленные сроки вносят плату, в восторге от того, что он постепенно избавится от бесплодного участка, уже давно ставшего для него обузой, всякий раз, заключая новую сделку, беззаботно подписывал купчую. В этот день он настойчиво приглашал Матье отобедать у них. Но тот спешил в Шантебле: там уже началась жатва. Серафина, которая с улыбкой прислушивалась к их разговору, вдруг нарушила молчание, едва Матье сказал, что собирается нанять экипаж, чтобы вовремя поспеть к поезду на Северный вокзал.

– Карета ждет меня внизу, нам по пути. Если хотите, я подвезу вас.

Матье взглянул на нее: отказ сделал бы его смешным в ее глазах и дал бы повод думать, будто после стольких лет разрыва он боится ее, тем более что теперь он чувствовал себя неуязвимым.

– Охотно. Благодарю вас за любезное приглашение, – сказал он.

Когда карета, обитая зеленым шелком, быстро покатила по улице, Серафина, очутившись с глазу на глаз с Матье, заговорила с чарующей откровенностью, необычайно дружелюбно и даже растроганно.

– Ах, друг мой, вы и не знаете, какую радость доставили мне, согласившись провести со мной несколько минут. Мне всегда кажется, что вы избегаете меня, право, можно подумать, будто вы опасаетесь, как бы я не бросилась вам на шею. Конечно, было время, когда я мечтала вернуть те сладостные часы, память о которых так мне дорога. Но, боже мой, как это теперь далеко! И вы правы, не желая все портить новым сближением. Клянусь, я хочу только одного – вашей дружбы, скажу больше – вы единственный мужчина, которому я отвела в своем сердце место друга. Как чудесно довериться вам, поведать о том, о чем я не рассказываю никому, даже женщинам! Стоит вам захотеть, и мы станем искренними друзьями, а мне это так нужно, так нужно…

Она действительно была взволнована. Как могло случиться, что человек, которому она некогда принадлежала и который пренебрег ею, до сих пор значил для нее так много, для нее, такой бессердечной к мужчинам, охотившейся за ними лишь для того, чтобы получить свое, а затем бросить? Она держалась с Матье по‑родственному, испытывая неведомую ей радость оттого, что могла открыть душу, пожаловаться на свою участь.

– Я совсем не так счастлива, как кажется, мой добрый друг, я живу в постоянном страхе… Да, да, ни вы, ни кто другой не знал, что я чуть не оказалась матерью. Мне просто посчастливилось – на третьем месяце произошел выкидыш. Но ведь это не сегодня‑завтра может повториться… О, конечно, вы человек добродетельный, вы непременно посоветуете мне снова выйти замуж, иметь детей. Но, что поделаешь, это не для меня, я только любовница, и к тому же любовница довольно требовательная, вам я могу в этом признаться – да вы и сами это знаете.

И хотя в словах ее звучала печаль, она негромко рассмеялась страстным, волнующим, призывным смехом, и на бесстыдно зовущем лице ее, окаймленном огненно‑рыжими непокорными кудрями, засверкали глаза. В самом деле, ее неуемное желание с годами лишь возрастало. Она гордилась тем, что в тридцать пять лет все еще обладает дерзкой красотой, мраморными плечами и шеей, которых не коснулось время. Она даже уверяла, что становится все моложе, горячее, ненасытнее, и ее ничуть не тревожило приближение старости; страдала она лишь оттого, что не знала, каким образом, безнаказанно удовлетворяя свои желания, избежать печальных последствий. До сих пор ей весьма искусно удавалось сохранять свое положение в свете – незапятнанную репутацию богатой вдовы, принятой повсюду, вольной менять любовников чуть ли не каждую неделю, заводить их по двое и даже по пол‑дюжине разом, лишь бы о них никто не знал, – она никогда не афишировала своих связей, храня их тайну в укромном будуаре своего особняка на улице Мариньян. Поговаривали даже, будто в иные вечера, обезумев от любовной жажды, она переодевалась служанкой и, подобно ненасытным императрицам Древнего Рима, рыскала по улицам подозрительных кварталов в поисках грубых самцов с их необузданными ласками. Она искала чудовищ, она горела желанием познать самое низменное соитие. И естественно, что во время этого неистового разгула, когда ее партнерами оказывались подчас пьяные мужчины, обходившиеся с ней самым бесцеремонным образом, опасность забеременеть еще возрастала.

Сперва Матье несколько удивила такая откровенность, но он тут же почувствовал к Серафине какую‑то тревожную жалость, словно перед ним была больная. Он тоже невольно улыбнулся, подумав обо всех этих многочисленных любителях и любительницах всевозможных ухищрений, которые, невзирая на все свои упорные усилия обмануть природу, в конце концов остаются в дураках.

– Ведь вы так верили во всякие средства! – не без иронии заметил он. – Неужели ничего больше нельзя придумать?

– Всего не предусмотришь! – воскликнула она. – Попадаются ужасно неловкие, да и обстоятельства не всегда позволяют. На всякий час не остережешься.

Тут Серафина совсем позабыла, что она женщина: казалось, это без стеснения беседуют друг с другом двое мужчин. С высокомерным вызовом, в котором сказалась вся ненасытность ее желаний, она заносчиво добавила:

– К тому же я ненавижу и презираю все эти уловки. Что может быть отвратительнее и глупее? Они портят, умаляют, губят всякое удовольствие. Представьте себе любовников, которые вынуждены сдерживать себя, которые только и думают, как бы не забыться! В таком случае, не проще ли сразу разойтись, вообще ничего не начинать, раз все равно останавливаешься на полдороге. Не скрою, меня это бесит, и я пошла бы на любой риск, если бы не боялась попасть в неприятную историю, лишиться покоя. Поэтому‑то я такая же трусиха, как и все прочие женщины.

Со своим обычным спокойствием Серафина дала понять, что хоть ей и случалось изведать любые извращения, вкусить все виды любовных утех, она тут же отказывалась от них, как от пустячков, бессмысленных забав, ибо они не только не утоляли ее голода, но, напротив, еще сильнее его распаляли. И всегда она возвращалась к мужчине, подчиняясь зову естества, отдаваясь щедро, с алчностью людоедки, которую способны насытить лишь могучие, самозабвенные, нескончаемые ласки. Поэтому‑то она ополчалась против всех этих уловок, прибегать к которым вынуждает женщину страх перед беременностью, и страстно желала найти надежное средство, не пожертвовав при этом остротой наслаждения. Она была одержима этой мыслью, она мечтала о ночах безнаказанной страсти, ночах без страха, когда можно будет свободно, без оглядки утолить свою жажду, неистово торжествуя победу над природой.

Она снова заговорила о выкидыше, умолчав о том, что он был вызван искусственно, но Матье заподозрил истину.

– Хуже всего, мой друг, что этот выкидыш меня совершенно искалечил. Пришлось обратиться к врачу, и, к счастью, я нашла по соседству очень приличного и любезного молодого человека. О, почти неизвестный врач, каких много, но я предпочла его любой знаменитости, потому что с ним я чувствую себя свободно, а главное – я спокойна за свою тайну, тем более что никто не обращает внимания на его визиты. Вот уже около трех месяцев он меня пользует и пока ничего обнадеживающего не сказал, – он считает, что при малейшей неосторожности я могу вновь забеременеть: что‑то у меня сместилось, какое‑то опущение, кажется. Представляете, каково мне при этой постоянной угрозе? Даже поцеловаться с мужчиной страшно. Так вот, мой милый доктор предложил мне одну операцию, но я боюсь ее, ужасно боюсь!

Матье удивленно развел руками.

– Неужели ваша болезнь так опасна?

Она подхватила его слова и с безутешным видом продолжала:

– Ну конечно! Я же говорю вам, что совершенно искалечена. Бывают дни, когда я испытываю невыносимые боли. И если врач стал поговаривать об операции, значит, он подозревает что‑то серьезное, а что – сама не знаю. Впрочем, он не хирург, он только сведет меня к знаменитому Году, тот меня осмотрит и, если понадобится, сделает операцию. И все равно я холодею при одной мысли об этом. Наверное, у меня никогда не хватит смелости решиться.

И действительно, легкая тень промелькнула в ее огненном взгляде: казалось, неистовое желание заранее остывает в ней от предчувствия холодного прикосновения стали. В Серафине по‑прежнему боролись страхи мечта о безнаказанности наслаждений.

Матье взглянул на нее, и все его сомнения исчезли.

– Насколько мне известно, – тихо сказал он, – такие операции весьма рискованны. Это крайняя мера, к ней следует прибегать, когда угрожает смертельная опасность. Иначе оперируемых ждут только муки и разочарования.

– О! – запальчиво воскликнула она. – Надеюсь, вы сами понимаете, что я дам себя искромсать лишь в том случае, если это будет совершенно необходимо, и раньше хорошенько все разузнаю. Говорят, доктор Год будет оперировать одну из дочерей папаши Муано, – ну, знаете, того, который работает у моего брата на заводе. Я, пожалуй, навещу ее после операции, поговорю с ней.

– Дочь папаши Муано, – с горечью повторил удивленный Матье. – Не иначе, как это Эфрази, та, что всего четыре года назад вышла замуж и теперь имеет уже троих детей, из них двое – близнецы. Чтобы помочь этим беднякам, я взял к себе в услужение ее младшую сестренку Сесиль, ей скоро шестнадцать, но, боюсь, с работой она не справится, – стоит ей немного переутомиться, и она уже не в состоянии встать с постели. В наши дни девушки из народа истеричны и неуравновешенны, словно герцогини. Да что и говорить, немало отцов и матерей не получают никакой радости от своего многочисленного потомства, и это меня весьма печалит, потому что, если даже мы отбросим пагубные социальные условия и кое‑какие неблагоприятные обстоятельства, все вы, кто противится росту семьи и готов совсем ее разрушить, с готовностью будете ссылаться именно на исключительные случаи, лишь бы ваша взяла верх и я оказался неправ.

Серафина вновь весело рассмеялась, позабыв о своих недугах; но тут карета остановилась, и она сказала:

– Вот и вокзал! А мне еще столько надо было вам рассказать! Вы даже не представляете себе, до чего я счастлива, что мы помирились. Так было глупо, что вы меня боялись и считали, что я не способна любить вас просто как друга. Поверьте, мне самой так спокойнее, и я в восторге, что у меня теперь есть наперсник, да! да! наперсник, которому можно все поведать. Ну, пожмите же мне руку, просто по‑дружески!

Они пожали друг другу руку, и он поглядел вслед удаляющейся карете, изумляясь этой неизвестной ему Серафине, которую терзает потребность в исповеди. Быть может, избрав в наперсники прежнего любовника и духовно оголяясь перед ним, она находила в этом некую новую прелесть? Такая пойдет на все, стерпит любой житейский удар, лишь бы безнаказанно удовлетворить свое безмерное вожделение.

Менфруа, врач, живший по соседству с Серафиной, был высокий тридцатилетний человек, худощавый, корректный, с румяным и строгим лицом. Ходил он всегда в сюртуке, начал свою практику с того, что обзавелся женской клиентурой, а это обеспечивает неизвестным и посредственным врачам солидный заработок; он взял себе за правило объявлять серьезным самое легкое недомогание, придавал особое значение малейшему нервному расстройству, без устали выслушивал жалобы своих больных, щедро выписывал лекарства и никогда не поддавался глупейшему соблазну забыться в объятиях пациентки, ибо всякая женщина, отдающаяся врачу, естественно, переходит в разряд бесплатных пациенток. Это возымело свое действие на Серафину: она безропотно слушалась этого красивого малого, который делал вид, что не понимает ее авансов. Случайно вызванный к ней горничной, прибежавшей за ним ночью, когда у Серафины, после выкидыша, внезапно сделался жестокий нервный припадок, он, при нервом же осмотре обнаружил, что дело тут не обошлось без постороннего вмешательства. Он ничего об этом не сказал, но перепугал больную, намекнув на заболевание, которое, приняв хронический характер, может причинить немало бед. Кончилось тем, что она Целиком доверилась своему целителю, встревоженная многозначительным покачиванием головы, недомолвками, полунамеками, наводящими на мысль о самых страшных недугах. Впрочем, он считал себя человеком безупречной профессиональной добросовестности, таким же, как почти все врачи здешнего квартала; и, несомненно, он никогда не злоупотреблял доверием пациенток, хотя и разрешал себе с дамами кое‑какие вольности, не выходя, однако, за рамки дозволенного врачу, что не мешало ему при случае быть посредником знаменитых хирургов, приводить к ним больных и с чистой совестью получать за это вознаграждение. А что было дальше, его не касалось: он служил лишь посредником, а ставить диагноз и действовать было уже делом корифея науки, знаменитого хирурга.

С тех пор, почти целый год доктор Менфруа и Серафина разыгрывали комедию, и оба они искусно прикидывались друг перед другом простачками. Трудно было сказать, кто из них первый заговорил об операции. Врач являлся к Серафине чуть ли не каждую неделю, а если пропускал назначенный день, она вызывала его к себе, требовала продолжать лечение, преувеличивала свое недомогание, жаловалась на невыносимые боли. А так как она уже начинала терять терпение, оба теперь открыто говорили об операции, которая, надо надеяться, избавит ее от всех неприятностей. Правда, он еще долго загадочно покачивал головой, не торопясь с решением, предпочитая сохранить за собой выгодную пациентку. Но в конце концов он стал опасаться, что потеряет ее, что она сумеет обойтись без его услуг и сама найдет путь к избавлению, мысль о котором преследовала ее. Он прекрасно понимал, он догадывался, что страдания ее вполне терпимы, что она легко может переносить это обычное хроническое воспаление, от которого, впрочем, давно можно было бы вылечиться, если бы она по‑иному проводила свои ночи. Поэтому‑то он стал делать вид, что потерял всякую надежду на ее выздоровление, уверял, что для этого потребуются, вероятно, месяцы и месяцы. К тому же при болезнях такого рода никогда ничего не известно, – возможно, он просмотрел какое‑нибудь осложнение. Как‑то он обронил слово «киста», впрочем, ничего определенного не утверждая; речь сразу же зашла о докторе Годе, и операция в принципе была решена. Но в последующие дни ничего не изменилось, так как Серафина выказывала страх, страх неподдельный, отчаянный, к которому примешивались опасения перед возможными последствиями. Ни один визит не обходился без того, чтобы она не допрашивала врача с пристрастием обо всех подробностях и уже, не стесняясь, допытывалась у него, как отразится операция на ее женских желаниях. Приятельницы напугали ее, уверяя, что после этого перестаешь быть женщиной, охладеваешь и теряешь способность наслаждаться. Эта страшная перспектива и была истинной причиной ее нерешительности: пусть будет самая радикальная операция, пусть она лишится возможности зачать ребенка – ведь именно ради этой цели она и ляжет под нож; но уничтожить желание, убить наслаждение, когда она страстно мечтает, освободившись от всяких обязательств, сохранить только это наслаждение, – это было бы жесточайшим обманом, она просто умерла бы от стыда и гнева. А врач тихонько посмеивался, пожимая плечами, уверял, что рассказы ее приятельниц просто досужие вымыслы, и утверждал, что в девяти случаях из десяти женщины, подвергшиеся операции, напротив, молодеют, сохраняют свежесть чуть ли не до пятидесяти лет и проявляют еще большую страстность, что, пожалуй, даже является отрицательной стороной операции.

В тот день, когда Менфруа заверил ее в этом, Серафина заставила его замолчать, словно в ней внезапно пробудилась стыдливость. Но ее разгоряченное лицо так и сияло.

– О доктор, а вы будете и дальше навещать меня, облегчите мое состояние? Я, как видите, шучу, смеюсь, но, поверьте, со вчерашнего дня я безмерно страдаю. Страшно даже подумать, что ты, быть может, носишь в себе смертельную болезнь… Но что поделаешь! Не скрою, мне страшно, но я подчиняюсь – сведите меня к доктору Году, пусть он сделает операцию, раз вы сами говорите, что он творит чудеса.

– Все газеты только и пишут, что о его недавней операции, – сказал Менфруа. – В последнее время он добился потрясающих успехов… Вы знаете, он поставил на ноги эту работницу, ту самую Эфрази, о которой я вам говорил. Она уже вернулась домой и чувствует себя превосходно. У вас похожее заболевание – у нее, как мне передавали, была киста злокачественного происхождения.

– Кстати! – воскликнула Серафина. – Я обещала навестить Эфрази, хочу расспросить ее обо всем. Давайте отложим мой визит к доктору Году.

С тех пор как Эфрази Муано вышла замуж за молодого веселого каменщика Огюста Бенара, влюбившегося в эту тщедушную, неуживчивую девицу, она жила своим домом на улице Каролин в квартале Гренель. Семья занимала большую комнату, служившую одновременно кухней, столовой и спальней. Имелась у них еще одна узкая, темная комнатушка, которую к концу четвертого года их брака, когда в семье уже подросли трое ребятишек, превратили в детскую, поставив туда кровать двух старших, близнецов. Колыбельку младшего мальчугана пришлось оставить в большой комнате, в изножье супружеской кровати. Эфрази, эта полновластная и грозная владычица дома, которую никто не смел ослушаться, бросив работу на заводе, творила чудеса опрятности. Но вдруг мучительные боли – последствие последних родов – почти парализовали ее. По‑видимому, она слишком рано взялась за работу, превозмогая боли, и совсем запугала своего мужа – грубоватого весельчака, дрожавшего перед этой рыжей стрекозой, – которого она буквально подавляла вспышками своего отвратительного характера. Наконец Эфрази согласилась лечь в больницу и теперь, после операции в клинике доктора Года, вернулась домой, и, как утверждали, вернулась совершенно здоровой. Вот уже две недели газеты не переставая писали об очередном триумфе знаменитого хирурга, рассказывали трогательную историю молодой замужней женщины, честной работницы, пораженной страшным недугом, спасенной от верной смерти и вернувшейся к мужу и детям еще более здоровой и крепкой. Это был подлинный шедевр врачебного искусства, убедительный пример для дам, желающих рискнуть и пойти на операцию.

В то утро, когда Серафина к одиннадцати часам явилась к Бенарам подробнее узнать об операции, она застала в сборе всю семью. Бенар, работавший по соседству, тоже был дома и, примостившись на уголке стола, ел суп. Эфрази подметала комнату, покрикивая на трех малышей, вечно повсюду соривших. Даже матушка Муано, с поблекшим страдальческим лицом, сильно состарившаяся за последние годы, была здесь, – она пришла навестить дочь и сидела на краешке стула, сложив под передником руки.

– Я слышала о вашем выздоровлении и прежде всего хочу вас поздравить, – пояснила Серафина, обращаясь к Эфрази, – я ведь знала вас совсем молоденькой, когда вы еще работали, на заводе; к тому же у моей подруги тот же случай, что у вас, и мне хочется поговорить об этом.

Бедные люди совсем растерялись от этого неожиданного визита. Они знали баронессу, – многочисленные рассказы о ее баснословном богатстве и не совсем обычном образе жизни ходили по всему заводу. Когда она опустилась на предложенный ей стул, каменщик снова присел к столу, торопясь закончить обед, а матушка Муано заняла свое место и погрузилась в тупое молчание.

– Что и говорить, сударыня! Все вроде прошло неплохо, – начала Эфрази, опершись на щетку. – Я не хотела ложиться в больницу, потому что доктор Бутан, который частенько лечил нас даром, сказал, осмотрев меня, что я вполне могу лечиться и дома, только тут требуется осторожность и терпение. Но ведь мне тогда пришлось бы все время возиться с собой, да к тому же он мне посоветовал бросить все домашние дела… А как, скажите на милость, бросить дом, когда у тебя муж и дети? Так что в один прекрасный день, когда мне уж совсем стало невмоготу, я и решилась.

– И вам тотчас же сделали операцию? – спросила Серафина.

– О нет, сударыня, нет! Тогда об операции и речи не было. Когда об этом заговорили в первый раз, я рассердилась и хотела уйти, решила, что меня непременно искалечат, да и муж на меня глядеть не захочет! Но все эти господа только посмеялись и заявили в конце концов, что если я предпочитаю умереть, то это мое дело… Больше недели я там пролежала, а они все твердили, что через месяц я наверняка умру. Сами понимаете, каково жить с такой мыслью, – поневоле ляжешь под нож; я просила хоть объяснить, что мне будут делать, но они не отвечали или же говорили, что операция совсем пустяковая – такие, дескать, чуть ли не каждый день делают и даже боли никакой не чувствуешь при этом. Вы понятия не имеете, сколько женщин соглашаются на эту операцию; каждое утро из палаты уводят троих‑четверых, затем привозят обратно и говорят, что они уже вылечились… Наконец согласилась и я, по своей воле, разумеется, и теперь очень довольна.

– Все‑таки, – перебил ее Бенар с набитым ртом, – в воскресенье, когда я целый час просидел у тебя, они могли бы меня предупредить, что собираются удалить все начисто. Ведь это, что ни говори, касается мужа, такие вещи без его согласия делать нельзя… Да и тебе‑то ничего не сказали, ты и сама обомлела от удивления, когда узнала, что у тебя ничего не осталось.

Эфрази рассердилась и жестом приказала ему замолчать.

– А вот и нет, меня предупредили!.. Конечно, начистоту они ничего не сказали. Но я же видела, что происходит с другими, и не очень‑то верила, что вернусь к тебе такой, какой ушла. В конце концов, чего тебе надо? Чуть больше, чуть меньше – разница невелика. Тебе‑то жалеть не о чем, ведь этого же не видно. Все‑таки лучше, чем, скажем, шрам на лице.

Но он продолжал ворчать, уткнувшись носом в тарелку.

– А я не согласен. Они обязаны были меня предупредить. Да и тебе должны были объяснить, что раз уж все вынимают, ты никогда больше не будешь иметь детей.

И, не обращая внимания на бурю, которую он сам же вызвал, Бенар снова принялся за еду.

– Замолчи ты! А то из‑за тебя я снова расхвораюсь. Неужели нам троих мало? Или ты решил сделать мне целую ораву, как у нашей бедной матушки… Посудите сами, сударыня, трое детей для таких бедных людей, как мы, – разве этого недостаточно?

– Ах! Боже милостивый! – весело воскликнула Серафина. – По‑моему, и эти – лишние!.. А операция очень болезненная?

– Не знаю, как и сказать, ведь спишь. Просыпаться, конечно, не очень‑то приятно, но все же терпеть можно.

– А теперь вы здоровы?

– Да, здорова, по крайней мере, они мне так сказали. Прежде у меня как заломит то в пояснице, то в животе – больно, хоть на крик кричи. А теперь лишь время от времени бывают небольшие приступы, но мне обещали, что как только все зарубцуется, я вообще ничего не буду чувствовать.

Единственно, что огорчало Эфрази, это то, что сила у нее не прежняя. Целый день она возилась по хозяйству, не выпускала щетки из рук; ее любовь к чистоте превратилась в истинную пытку для мужа, не смевшего ни шелохнуться, ни ступить в башмаках через порог комнаты. А тут еще трое детей, которых она мыла и скребла, щедро раздавая им подзатыльники за любое пятнышко. После возвращения из больницы она быстро уставала, без сил опускалась на стул, злилась, отчаивалась, что больше ни на что не годна.

– Вот видите, сударыня, десять минут – и я уже выдохлась, – добавила она, бросая щетку и усаживаясь. – Ну ничего, надо набраться терпения и ждать, раз мне обещали, что я буду здоровее, чем прежде.

Но эти подробности не интересовали Серафину: ее занимал один щекотливый вопрос, который она никак не могла облечь в пристойную форму. В конце концов она решилась и, спокойно глядя на Бенара, сказала со своим обычным невозмутимым бесстыдством:

– Ну, мужья еще мирятся с тем, что жены не рожают, но вот когда дома не с кем позабавиться, когда женщина не та, что прежде, тогда все идет вкривь и вкось, а это самое страшное для супругов.

Каменщик понял намек и, сразу повеселев, разразился громким хохотом.

– О, сударыня, уж тут мне жаловаться просто грех! Если бы я ее слушал, то с того дня, как мне ее возвратили, мы бы только и делали, что развлекались!

Смущенная, рассерженная Эфрази снова приказала ему замолчать, – она женщина порядочная и скабрезностей не выносит. А Серафина, тоже повеселев, в восторге от полученных сведений, узнав наконец то, что так жаждала узнать, уже собралась было уйти, как вдруг старуха Муано, молча дремавшая на стуле и словно не слышавшая всех этих разговоров, разразилась неторопливой нескончаемой речью:

– Что верно, то верно, твоя бедная мамаша позволила сделать себе целую ораву детей. И она об этом ничуть не жалеет, раз это доставляло удовольствие ее муженьку. Другое дело, что ни он, ни она за это не вознаграждены. Отец все еще надрывается на заводе, из всей семьи только он один и работает там: Виктор ушел в солдаты и, боюсь, непременно околеет где‑нибудь, как наш Эжен. Из троих мальчиков дома остался лишь младший, этот сорванец Альфред, который только и норовит, как бы с уроков улизнуть да проболтаться на улице с утра до вечера; ему всего семь лет, а он куда больше испорчен, чем мы были в свои пятнадцать. А из четырех дочерей со мной осталась одна только Ирма, совсем еще девчонка, рано ей о замужестве думать, да вот боюсь, как бы она не пошла по плохой дорожке – уж очень она не любит работать. Ты едва не померла. Теперь и Сесиль уложили в больницу. А эта несчастная Норина…

Матушка Муано горестно покачала головой и, продолжая свою бесконечную жалобу, вспомнила о каждом из своих детей, о ничтожных крохах радости, выпавших на ее долю, пожалела отца, – скоро двадцать пять лет, как он, словно лошадь на приводе, без устали работает, а от детей единственное удовольствие, что он сам их сделал. Впрочем, бедные малыши, улетевшие из родительского гнезда, предоставленные воле случая, оказались не счастливее отца с матерью. Они тоже стали рожать детей, которые едва ли будут счастливее их. А когда мать, расчувствовавшись, вновь упомянула Норину, Эфрази резко ее оборвала.

– Ах, мама, – вскричала она, – ведь я же запретила тебе произносить при мне ее имя!.. Она нас позорят. Если мы с ней повстречаемся, я ей пощечин надаю. Мне говорили, будто она снова родила, и куда она девает своих детей, одному богу известно! И если твоя бездельница Ирма пойдет по плохой дорожке, знай, что пример ей показала Норина!

Давнишняя ненависть к старшей сестре, дородной и красивой девушке, пристрастившейся к удовольствиям, вновь пробудилась в душе этой тощей и высохшей матери семейства, которая подавляла всех и вся, выставляя напоказ свою честность. И ни мать, ни муж не осмелились возразить Эфрази, боясь вызвать ее гнев.

– Вы, кажется, сказали, что ваша дочь Сесиль тоже легла в больницу? – вновь заинтересовалась Серафина.

– Ох, легла! Поначалу, сударыня, ей повезло: господин Фроман согласился взять Сесиль к себе на ферму помогать по хозяйству. Но там ее скрутила хворь, она жаловалась, что в горле у нее словно ком застрял, а в черепе сидит толстенный гвоздь. А потом ее разом ударило в поясницу и ниже, да так, что она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой – просто кричала от боли; вот врачи и поговаривают, что хорошо бы ей сделать ту же операцию, что и Эфрази.

– Не бог весть какая радость для семнадцатилетней девушки, – сказал Бенар, который, расправившись с супом, поднялся со стула.

– Подумаешь, тоже принцесса! Чем она лучше меня? – злобно воскликнула Эфрази. – Почему бы и ей не потерпеть, раз надо? Разве помереть лучше?

– Ну, обе дочери – это уж слишком! – прошептала матушка Муано своим обычным скорбно‑безропотным тоном.

Поблагодарив хозяев, Серафина простилась, наделив каждого ребенка монетой в двадцать су на сладости, чем снискала благодарность всей семьи. На следующий же день она поручила Менфруа подробно разузнать о состоянии Сесиль, решив ничего не предпринимать, пока не будет известен исход и этой операции. Когда Менфруа сообщил, что Сесиль находится в клинике Года, Серафина обождала, пока той сделали операцию. А однажды утром, недели через три, доктор любезно согласился свести ее проведать молодую девушку, которой еще не позволяли подыматься с постели, хотя дело явно шло на поправку. Эта весть вызвала у Серафины живейшее любопытство.

Доктор Год безраздельно царил в трех женских палатах больницы, как всемогущий и прославленный целитель. Это был блистательный практик, не знавший себе равных в искусстве хирургии, очень умный, веселый и чуть грубоватый. Далекий от низменных расчетов, не способный на темные дела, он жил преисполненный гордостью за свое ремесло, не терзаясь угрызениями совести. А если Год и зашибал деньгу, если он пользовался услугами посредников, если созданное им целое предприятие получало огромные доходы от богатой клиентуры, то лично он испытывал, пожалуй, больше удовольствия от поднятой вокруг него шумихи, нежели от барышей. Работал он совершенно открыто и не прочь был пригласить весь Париж к операционному столу. Картины, гравюры, зарисовки всячески рекламировали его за работой: хирурга изображали с засученными рукавами в белом фартуке, повязанном под мышками; красивый, как бог, он вершил человеческие судьбы, кромсая направо и налево. Доктор Год был единственный, кто мог искусно вскрыть и снова зашить брюшную полость. В иных случаях он вскрывал ее повторно, чтобы лишний раз проверить, что там делается. Благодаря антисептическим средствам, операция превратилась в невинную игру, к хирургическому вмешательству прибегали подчас по пустячному поводу, иногда просто из желания узнать, что это такое. Сколько поступало в клинику женщин, столько он и оперировал. А если оказывалось, что диагноз поставлен неверно и болезнь не обнаруживалась, он все‑таки удалял какой‑нибудь орган, не желая зашивать, ничего не отрезав. Весь Париж говорил о его операциях, прославлял изумительное мастерство, которого достиг хирург. Год, набивший себе руку в госпитальной клинике на тысячах бедных пациенток: благодаря им он и стал кумиром, самодержавным оскопителем извращенных богачек, к ногам которого потоком стекалось золото.

Когда Серафина в сопровождении Менфруа вошла в большую белую палату с белыми койками, на которых лежали белые женские фигуры, она ужасно удивилась, заметив Матье у изголовья Сесиль, которую оперировали несколько дней назад. Он знал об операции и, сочувствуя печальной участи больной, пришел ее навестить. Молча стоял он у постели рыдавшей Сесиль. Несмотря на свои семнадцать лет и высокий рост, она была не по возрасту хилой и хрупкой, с руками, плечами и шеей маленькой девочки. Ее бесцветные волосы разметались по подушке, бледное худенькое личико осунулось от страданий и горя. Губы ее дрожали, глаза покраснели, и она рыдала, рыдала в приступе безутешного отчаяния.

– Что с ней? – спросила Серафина. – Разве операция прошла неудачно? Или она все еще страдает от боли?

– Нет, нет, операция прошла отлично, – отозвался Матье. – Говорят, это просто шедевр, – все было сделано с таким блеском, что ассистенты чуть ли не аплодировали. И она только что сказала мне, что не испытывает никаких болей.

– Так чего же она так горько плачет?

Он с минуту помолчал. Затем с состраданием, в котором чувствовалась нежность, ответил:

– Только сейчас Сесиль сказали, что если она выйдет замуж, она все равно не сможет иметь детей.

Ошеломленная Серафина взглянула на тщедушную девушку, на этот жалкий скелетик.

– Как! И из‑за этого она плачет? Об этом сокрушается?

Матье повернулся к Серафине и строго взглянул ей прямо в глаза, заметив, что она еле сдерживает насмешливую улыбку.

– Да, как видите… Как видите, есть несчастные девушки, больные и к тому же нуждающиеся, а между тем одна мысль о том, что они никогда не смогут иметь детей, причиняет им страдание.

Серафина приблизилась к постели, ей не терпелось утешить девушку и, осушив ее слезы, без помех поговорить с ней. Отбросив с помертвевшего лица бесцветные пряди волос, с трудом подавляя рыдания, девушка собралась с силами, чтобы отвечать на ее вопросы:

– Вам все еще больно, моя милая?

– Нет, сударыня, нисколько.

– А во время операции вам было очень больно?

– Не могу сказать, сударыня, не знаю.

И она вновь зарыдала, зарыдала еще сильнее, еще неудержимее. Расспросы посетительницы напомнили ей о том, что ей все удалили, что она никогда не сможет иметь детей, никогда, никогда в жизни! Она знала все о любви и материнстве, это дитя улицы, сумевшее сохранить девственную чистоту среди окружавшей ее грязи. И из груди этой девственницы, безжалостно искалеченной в самом расцвете молодости, рвалась скорбь матери, инстинктивный крик неистового, не ведомого ей доселе отчаяния, которому не видно было конца, которое не мог облегчить поток слез.

Вдруг в палате началось радостное оживление – в дверях показался доктор Год; иногда он приходил сюда помимо своих обычных посещений, чтобы показать этому маленькому, безропотно оскопленному мирку, что он по‑отечески печется о нем. Он явился в сопровождении одного лишь интерна, толстяка по имени Саррайль, с хитрыми глазами и вульгарной заурядной физиономией. Сам Год, высокий, красивый, рыжеволосый мужчина, тщательно выбритый, с широким веселым и грубоватым лицом, дышавшим умом и силой, казалось, и впрямь был облечен какой‑то высшей властью и, подобно доброму владыке, снисходил до простых смертных, обращаясь с ними, как с ровней. Заметив, что одна из его больных, та, которую он называл своим «сокровищем», плачет, Год подошел к ней, желая узнать причину ее слез. Услышав ответ, он мягко улыбнулся.

– Вы утешитесь, мое сокровище. В таких случаях утешаются очень быстро, вы сами не замедлите в этом убедиться.

Доктор Год, закоренелый холостяк, не собирался связывать себя узами брака и производить на свет себе подобных и проповедовал презрение к людям. Чем меньше их делают, тем лучше. И без того порода дураков и бандитов достаточно размножилась. Не к чему плодить их еще и еще. И, стерилизуя своих пациенток, он праздновал победу над еще одним дурным семенем, убитым в зародыше. Ходила молва об его успехах у пациенток, – тех, которые уже ничем не рисковали; говорили даже, что этот осмотрительный любовник завел себе целый гарем бесплодных, и гарем весьма многочисленный, так как выхолощенные им дамы охотно предавались утехам, особенно на первых порах после операции, празднуя свое избавление.

Менфруа отвел Года в сторону и представил его баронессе Лович. Они обменялись улыбками, светскими любезностями, с первого взгляда поняв друг друга, и условились встретиться на следующей неделе у знаменитого хирурга. Прежде чем продолжить обход палаты, доктор отвесил прощальный поклон Менфруа и энергично пожал руку своему скромному и корректному коллеге: сделка была заключена. Сесиль все еще продолжала плакать, спрятав лицо в разметавшиеся волосы. Она не отвечала на вопросы, ничего не слышала. Пришлось оставить ее в покое.

– Я вижу, вы окончательно решились, – сказал Матье Серафине, выходя вместе с нею. – Но ведь это очень опасно.

– Что поделаешь! Я слишком страдаю, – спокойно ответила она. – И потом, я просто не могу жить дальше с такими мыслями. Пора положить этому конец.

Через две недели Серафину оперировали на улице Де‑Лилль в больнице, кот



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.