Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ПЯТАЯ 2 страница



Моранж, тяжело ступая, сошел вниз в полном молчании. Мысль его напряженно работала, в голове теснились различные предположения. Почему Рэн не попросила отвезти себя домой и не легла в постель? Ей нечего было опасаться, что напугает его, – ведь она знала, что по утрам он сидит в конторе. Он так волновался, что уже не осмеливался задавать вопросы, страшась неведомого, разверзшегося перед ним, словно бездна. Увидев, что и Матье садится с ними в карету, он побледнел еще сильнее и, не сдержавшись, крикнул:

– Как! И вы с нами? Что это значит?

– Нет, нет! Он с нами не едет, – поспешила ответить баронесса. – Мы только подвезем его, нам по пути.

Время шло, и Моранж все больше терял самообладание, он почти обезумел, ибо страшная правда, – вернее, предчувствие правды, – безжалостно надвигалась на него. Экипаж катил быстро и уже почти миновал мост, Серафина испугалась, как бы Моранж не заметил, что они проехали проспект Д’Антен, не остановившись у ее дома. И она начала рассказывать длинную историю: вновь заговорила о болезни Рэн, старалась внушить Моранжу, что его дорогая дочка опасно больна и, вероятно, ей не избежать операции. Он молча слушал с перекошенным мукой лицом, глядя на нее испуганными глазами. Когда коляска пересекла Елисейские поля, он понял, что они едут не к баронессе, и страшные, душераздирающие рыдания сотрясли его тело. Он вдруг понял, что слово «операция» произнесено неспроста и что операция уже сделана. Матье со слезами на глазах осторожно взял его дрожащие руки, а Серафина подтвердила, что операцию действительно сделали. И если они таились от него, выдумав эту историю с поездкой в деревню, то лишь для того, чтобы избавить от лишних страданий. И она тут же выразила надежду, что все сойдет благополучно: желая дать ему передышку, прежде чем нанести последний удар, она выждала еще несколько минут. Но Моранж не успокаивался, он растерянно и пугливо вглядывался в окно кареты, метался, как зверь, которого везут в клетке неведомо куда. Когда карета подкатила к вокзалу Сен‑Лазар, оставив позади улицы Ла‑Боэти и Пепиньер, он Узнал вдруг крутой спуск, мрачные дома улицы Роше, тянувшейся вплоть до Римской улицы. Словно озаренная светом молнии, правда открылась перед ним во всей своей наготе, ослепила, сразила его, подобно удару грома, и вызвала жестокое видение прошлого – смерть жены, грязное, убогое ложе, залитое кровью.

– Моя дочь умерла, моя дочь умерла, ее убили!

Карета катила, с трудом прокладывая себе дорогу среди экипажей и пешеходов. Они быстро доехали до улицы Сен‑Лазар, свернули под узкую арку проезда Тиволи и очутились на пустынной улице, сырой, безлюдной и темной. Матье, ничего не видя от слез, держал руки Моранжа в своих, а тот отбивался, обезумевший, растерянный… Тем временем Серафина, настороженная, прекрасно владевшая собой, умоляла его замолчать, и чувствовалось, что она готова зажать ему рот своими, тонкими пальцами, если он не перестанет стонать, словно его ведут на казнь. Что он собирается делать? Он и сам не знал: то ли завопить в голос, то ли выскочить из экипажа, лишь бы поскорее добежать. Но куда? Тут карета остановилась, попав колесами в сточную канаву перед подозрительным с виду домом, и он сразу перестал биться, отдался на волю своих спутников, которые помогли ему сойти и повели его, словно это был уже не живой человек, а неодушевленный предмет. Как только они очутились в темном и смрадном проходе, холод, подобно савану, окутал его плечи, мучительные воспоминания с необычайной силой оживили в нем страшное видение: тот же проход, что и там, те же потрескавшиеся и заплесневелые стены, тот же зловонный, зеленоватый от сырости, похожий на дно водоема, двор. Все воскресало вновь, вновь начиналась жестокая драма, на сей раз еще более гнусная. И этот квартал с его постоянной толкотней, вечно кишащий людьми вокзал Сен‑Лазар, и эта непрерывная сутолока, и эта огромная площадь, куда, словно в лихорадке, стремится весь мир, дабы раствориться здесь в безвестности. А там, внизу, по обе стороны холмистой улицы Роше, в глухом закоулке проезда Тиволи, как две смрадные норы, где могут укрыться любой позор и бесчестье, поджидавшие и караулившие каждый поезд, – там родильный дом Руш и клиника доктора Саррайля, эти наводящие ужас убежища нищеты, преступления, гибели!

Стоя посреди узкого кабинета – скудно обставленной комнаты, пропитанной дурманящим запахом эфира, – их поджидал сам Саррайль в поношенном черном сюртуке, с бледной мясистой физиономией, с жестким и решительным взглядом. Моранж тупо озирался вокруг, неуклюже топчась на месте, зубы его выбивали дробь, словно в ознобе, и он сразу же начал кричать, без конца повторяя:

– Где она? Покажите мне ее, я хочу ее видеть!

Напрасно Серафина и Матье старались успокоить отца, надеясь ласковым словом притупить его боль, выиграть еще минуту, чтобы хоть немного ослабить удар, который наверняка сразит его при виде дочери, – он отталкивал их, бессвязно бормотал одни и те же слова, кружился по комнате с упорством зверя, ищущего выхода.

– Покажите мне ее, я хочу ее видеть! Где она?

Тут Саррайль, полагая, что тоже обязан поговорить с несчастным отцом и подготовить его, выступил вперед. Моранж, казалось, впервые заметив врача, вдруг в бешенстве сжал кулаки и ринулся к нему, готовый уложить его на месте.

– Так это вы хирург, так это вы ее убили!

Последовала душераздирающая сцена: Моранж размахивал кулаками, сыпал проклятиями и угрозами, какие только приходили ему на ум, давая выход нестерпимой и жестокой боли слабого, несчастного человека, у которого вырвали сердце; врач вначале держался с достоинством и вполне корректно, входя в положение отца, но вдруг он вспылил и, в свою очередь, заорал, что его обманули и что никакой ответственности он не несет, ибо эта молодая особа сама сыграла с ним недостойную комедию. Непоправимое свершилось, – Саррайль сказал все – и о том, что она была беременна, и что симулировала боли, поставив его самого в двусмысленное положение: он начал операцию по поводу опухоли, а оказывается, больная попросту не желала иметь ребенка. Бесспорно, он ошибся, но и его учителя имеют на своей совести такие же промахи. Человеку свойственно ошибаться, и так как Моранж продолжал неистовствовать, обзывая Саррайля лгуном и убийцей, кричал, что подаст на него в суд, врач заявил, что он сам этого желает и что расскажет суду всю правду. Убитый этими грязными разоблачениями, потеряв последние силы, несчастный отец пошатнулся и упал на стул. Его дочь беременна, о, боже праведный! Его дочь соучастница и жертва преступления! Казалось, само небо обрушилось на него, наступил конец света. Он рыдал, он не переставая бормотал что‑то про себя, как сумасшедший размахивал руками, словно пытался выбраться из‑под груды развалин:

– Вы убийцы!.. Убийцы, все убийцы!.. Вы пойдете на каторгу, все, все пойдете!

Серафина присела рядом с ним, хотела взять его за руки, пыталась удержать, успокоить, подчинить своей воле.

– Нет! Вы убийцы, все вы убийцы!.. Вы пойдете на каторгу, вы первая пойдете на каторгу!

Не слушая, Серафина продолжала уговаривать его нежно и трогательно, напоминала ему, как любила его дорогую крошку, как была ей преданна, как всегда желала ей счастья.

– Нет, нет! Вы убийца!.. На каторгу, на каторгу всех убийц!

Предоставив Серафине успокаивать несчастного отца, Саррайль отвел Матье в сторону, ибо почуял, что, если дело примет дурной оборот, его можно привлечь в свидетели. Врач рассказал о ходе операции, об удалении матки обычным способом, путем перерезывания связок, что требует не более трех минут. Тем не менее всегда можно опасаться кровотечения. Поэтому‑то он решил воспользоваться совершенно новыми зажимами, которые стягивают стенки артерий. Для большей надежности он проверил вечером все восемь зажимов: они были хорошо закреплены. Он пересчитал торчавшие кончики и убедился, что все зажимы на положенных местах. Но, подумать только, какое невезение: ночью один из них раскрылся, – ослабла какая‑то пружина, вероятно, фабричный изъян, и теперь единственное, в чем он может упрекнуть себя, единственное, о чем сожалеет, это то, что воспользовался новыми зажимами, за которые не мог поручиться; он наказан лишь за свое излишнее рвение. К тому же уснула сиделка, а больная была очень слаба и даже не почувствовала, что истекает кровью; она умерла, по всей вероятности, спокойно и тихо, просто заснула. И он с невозмутимой наглостью поклялся, что любого из его коллег могли ввести в заблуждение кое‑какие детали: плотная и увеличенная вследствие беременности матка, не говоря уже о категорических заверениях молодой особы, так правдоподобно и трогательно описывавшей свои мнимые страдания.

– О! Я совершенно спокоен, – пробормотал он. – Присутствующая здесь баронесса Лович, она тоже солгала, сочинила историю о племяннице, которую родители прислали якобы из провинции, следовательно, виновата она. Можете на меня донести, я готов отвечать… Блестящая операция, полный успех, такой операции позавидовал бы даже мой учитель, сам доктор Год!

Однако он был мертвенно‑бледен, его бычья физиономия нервно подергивалась, в больших серых глазах горело глухое ожесточение против рока, снова нанесшего ему удар. Он пошел на риск лишь потому, что в случае неудачи надеялся на причастность баронессы, и вот теперь из‑за нелепой оплошности он может еще угодить на скамью подсудимых. Он даже опасался, что не получит тысячи франков, обещанных баронессой, ибо знал ее скупость и понимал, что она готова была уплатить эти деньги только из расположения к своей юной подруге. Пытаясь в отчаянии и злобе покорить судьбу, он на сей раз потерпел, пожалуй, самое тяжкое поражение.

Матье подошел к Серафине, которая старалась отвлечь Моранжа своими советами и утешениями. Она снова взяла его руки, снова утомительно долго твердила о своей преданности, о своей глубокой скорби, о своих опасениях: ведь если он не будет достаточно благоразумным и не сохранит в тайне страшную правду, светлая память умершей будет осквернена. Она признавала и свою долю ответственности, говорила о своей вине, о вечном раскаянии. Но, боже милостивый, да будет все это погребено навеки вместе с дорогой крошкой, и пусть растут на ее могиле чистые цветы безутешной скорби о юной жизни, о непорочной красоте! Мало‑помалу Моранж по доброте сердечной поддался ее уговорам, и слово «убийца», которое он все еще продолжал повторять с упорством одержимого, слышалось все реже, переходя в неясный шепот, приглушенные рыдания. Баронесса права: неужели он пойдет на то, чтобы имя его дочери трепали по судам, чтобы ее нагое оскверненное тело выставили напоказ перед всеми, чтобы газеты рассказывали о преступлении, о мерзком притоне, где он нашел Рэн? Нет и нет! Он не мог помышлять о мщении. Эта женщина права! Сознание того, что он бессилен отомстить, сломило, уничтожило Моранжа, он чувствовал себя разбитым, как после пыток, в голове было пусто, похолодевшее сердце еле билось. Он словно впал в детство, он складывал руки, взывая к состраданию, боязливо, как ребенок, молил все об одном, жалобно бормотал, не в силах снести эти муки.

– Я никому не сделаю зла, но не мучайте и вы меня… Покажите мне ее, я хочу ее видеть…

Серафина, одержавшая наконец победу, хотела подняться со стула; Матье пришлось помочь ей, так она была разбита, измождена, обессилена. Пот выступил у нее на лбу, с минуту она молча стояла, опираясь на руку Матье. Потом взглянула на него, выпрямилась и приняла величественную позу, гордясь тем, что сохранила мужество до конца, то мужество, с каким она отстаивала свое право на наслаждения, хотя внутренне надломилась в этой непрестанной борьбе. И Матье с изумлением увидел, как она вдруг постарела, словно признаки увядания, которые он замечал и прежде, внезапно проступили все сразу, покрыв сетью морщинок ее мертвенно‑бледное лицо.

Моранж, протягивая дрожащие руки, все еще горестно молил, как ребенок:

– Умоляю вас, покажите ее мне, я хочу ее видеть… Я никому не сделаю зла, я буду совсем тихо сидеть возле нее.

Наконец Саррайль решил исполнить его просьбу, так как отец, видимо, уже примирился со случившимся. Его взяли под руки и повели в ту страшную комнату в конце унылого коридора. Матье и Серафина вошли с ним вместе, доктор остался на пороге распахнутой настежь двери.

Это была такая же гнусная, отвратительная комната, как и та, где восемь лет назад Моранж увидел свою жену мертвой. Такое же пыльное окно, сквозь которое еле проникал со двора зеленоватый свет, голые стены, оклеенные обоями в красных цветах, отставшими от сырости, та же грязная мебель, что и в подозрительных номерах. И там, в глубине этой мерзостной комнаты, на неопрятной кровати отец увидел теперь свою дочь, свою маленькую Рэн, свое божество, свой кумир, поклонение которому было смыслом его существования.

Очаровательная головка девушки, ее восковое личико, – вся кровь вытекла из раны, нанесенной преступной рукой, – покоилось на подушке в волнах разметавшихся черных волос. Это круглое и свежее лицо, при жизни неизменно приветливое и веселое, горевшее жаждой роскоши и наслаждений, приобрело в смерти какую‑то грозную суровость, словно она безнадежно скорбела по всему, что покинула так внезапно и так страшно. Рэн была мертва и была совсем одна, – ни души рядом, ни свечи. Ее только прикрыли простыней до самого подбородка да еще удосужились замыть лужу крови, которая просочилась через матрац. И это огромное еще сырое пятно на плохо отмытом от крови полу говорило о происшедшей здесь страшной драме. Спотыкаясь на каждом шагу, как бы опьянев от непосильного горя, Моранж прошел несколько шагов и остановился. Валери, Рэн, которая из них? Он знал, что мать воскресла в дочери, что она к нему вернулась в образе Рэн, чтобы побыть с ним еще немного в нежной дружбе, он знал, что обе они – как бы одна и та же женщина, и теперь видел этому наглядное подтверждение, ибо дочь ушла от него точно так же, как ушла от него жена. Недолго цвела ее красота под живительными лучами солнца, и вот она канула в небытие, исчезла тем же самым гнусным путем! Отныне все кончено, они не вернутся больше. А он, несчастный, он снова терпит пытку, какую никому не доводилось пережить, – он дважды терял любимую женщину, дважды был свидетелем мерзкого преступления, дважды испил позор и стыд, которых, казалось, не выдержит сердце.

Моранж упал на колени, безудержно рыдая, и, когда Матье бросился поднимать его, он едва слышно прошептал:

– Нет, нет, оставьте меня, все кончено. Они ушли одна за другой, и я один в этом виноват. Когда‑то я обманул Рэн, сказав, что ее мать уехала, и вот теперь она солгала мне, выдумала, что ее пригласили погостить в замок. Если бы я восемь лет назад воспротивился безумному намерению Валери, если бы не присутствовал безучастно при ее убийстве, моя бедняжка Рэн не повторила бы эту страшную ошибку!.. Я во всем виноват это я убил их! Дорогие мои… Да и что они знали?! Я был обязан любить их, защищать, руководить ими, дать им счастье! Я их убил, это я убийца!

Он совсем обессилел, захлебывался рыданиями, дрожал, чувствуя, как им овладевает холод смерти.

– Несчастный безумец, я обожал их и потому погубил… Они были так красивы, им было простительно желать веселья, богатства, счастья! Одна вслед за другой владела моим сердцем, я жил только ими, в них, для них. Когда одной не стало, другая направила мою волю, я начал предаваться тем же честолюбивым мечтам, что и при жизни Валери, единственным моим желанием было осуществить их во имя Рэн, в которой ожила вся моя любовь и нежность. И я их убил, стремясь добиться положения, сколотить состояние, я дважды преступник, ибо пожертвовал самым дорогим, что у меня было, – сначала несчастным существом, которое мы безжалостно уничтожили, и оно унесло за собою мать, потом дочерью, ее душой, испорченной примером матери, сжигаемой той же лихорадкой, тоже погибшей в потоке крови… О! Подумать только, еще сегодня утром я смел считать себя счастливым оттого, что Рэн у меня одна и я могу любить только ее! Какое нелепое надругательство над жизнью и любовью! Теперь и ее нет, она ушла вслед за матерью, и я остался совсем один, мне некого любить, и нет никого, кто любил бы меня, – ни жены, ни дочери!.. Нет у меня ни желаний, ни воли, я один, совсем один, один навсегда!

Это был крик предельного отчаяния, и Моранж, жалкое подобие человека, опустошенного до конца, рухнул на пол. У него хватило сил только на то, чтобы сжать руку Матье и прошептать:

– Нет, нет, оставьте меня, не говорите мне ничего… Вы были правы… Я отвергал жизнь, и жизнь в конце концов отняла у меня все.

Матье со слезами на глазах обнял его, постоял еще несколько минут в этой ужасной, обагренной кровью конуре, где жизни был нанесен непоправимый ущерб, и никогда еще сердце его не сжималось так мучительно… Затем он ушел, оставив несчастного Моранжа на попечение Серафины, которая обращалась с ним, как с больным ребенком, и могла теперь делать с ним все, что ей заблагорассудится.

А в Шантебле Матье и Марианна творили, созидали, плодились. Минуло еще два года, и они вновь вышли победителями в извечной схватке жизни со смертью, ибо неизменно росла семья, приумножались плодородные земли, и это стало как бы самим их существом, их радостью, их силой. Желание охватывало Матье и Марианну, как пламя; божественное желание внутренне лишь обогащало их, благодаря умению любить, быть добрыми, разумными, а остальное дополняли энергия, воля к действию, отвага, с какой они брались за любой труд, который создает и направляет мир. Но в эти два года победа досталась им лишь после упорной борьбы. Они еще только стояли на пороге трудных свершений, и нередко горе и треволнения доводили их до слез. Так как прежний охотничий домик стал слишком тесен для семьи, у них прибавились новые заботы, – пришлось начать постройку фермы с конюшнями, хлевами, амбарами. Они брали значительные ссуды и подчас с тревогой думали, что доходов от урожая не хватит, чтобы покрыть счета подрядчиков. По мере того как росло хозяйство, приходилось увеличивать и количество скота, лошадей, число рабочих и работниц; повседневный надзор за людьми и инвентарем тяжелым бременем ложился на их плечи, так как даже старшие дети не могли еще взять на себя часть их обязанностей. Матье руководил сельскохозяйственными работами, непрерывно заботился об улучшении культур, постоянным усилием мысли, упорным трудом старался пробудить жизненные силы, дремавшие в недрах земли. Марианна вела хозяйство, присматривала за молочной фермой, скотным и птичьим двором; она оказалась образцовым счетоводом, сама платила и получала деньги. И вопреки всем трудностям, неудачам, неизбежным просчетам, им все же сопутствовал успех, ибо они были мужественны и разумны в этой нескончаемой повседневной борьбе.

Со временем выросли новые строения, поместье округлилось, прибавилось тридцать гектаров песчаных земель по склонам, тянувшимся до деревни Монваль, да и на плоскогорье оно увеличилось тоже на тридцать гектаров за счет леса со стороны Марея. Борьба Матье с бесплодными землями на склонах становилась все более упорной и яростной по мере того, как расширялись масштабы его деятельности; и в этом был глубокий смысл. Матье победил и тут, с каждым годом увеличивая количество плодородных земель, так как использовал обильные источники и подвел воду к участкам. Во вновь приобретенных лесах на плоскогорье он проложил широкие дороги, надеясь со временем осуществить свой план: превратить лесные поляны в пастбища и таким образом заняться разведением молодняка. Теперь повсюду завязалась и непрерывно ширилась битва; признаки решающей победы, плоды все растущей воли к созиданию становились явственнее, так как возможные потери в результате неурожая на одном участке восполнялись за счет небывалых сборов с других полей. И по мере того как разрасталось поместье, росли и дети: того, кто слегка отставал, казалось, тянули за собой другие. Пожиная лавры в лицее, близнецы Блез и Дени – им было уже по четырнадцать лет – стыдили Амбруаза, который, будучи моложе их на два года и отличаясь живым умом и находчивостью, слишком часто забывал об уроках ради игр. Четверо следующих: Жерве, две девочки – Роза и Клер, и младший, Грегуар, – были еще слишком малы, чтобы можно было отважиться отпускать их ежедневно в Париж, и они продолжали расти на свободе, в меру набивая шишки и разукрашивая себя царапинами. Когда к концу этих двух лет Марианна родила восьмого ребенка, на сей раз дочь Луизу, она, к счастью, не страдала, как при родах Грегуара, которые чуть не стоили ей жизни; но все же она долго хворала после появления на свет этой девочки, так как слишком рано поднялась с постели, – ее ждала стирка. Когда Матье увидел жену вновь на ногах, улыбающуюся, с малюткой на руках, он горячо расцеловал ее, – он вновь восторжествовал над всеми горестями и страданиями. Еще одно дитя – это новое богатство, новая сила, подаренная миру, еще одно поле, засеянное для будущего.

И всякий раз это было великое дело, благое дело, дело плодородия, творимое землей и женщиной, которые побеждают смерть, питают каждого нового ребенка, любят, желают, борются, творят в муках и без устали шагают навстречу множащейся жизни, навстречу новым надеждам.

 

III

 

Прошло два года. И за это время у Матье и Марианны родился еще один ребенок, девочка. И на этот раз одновременно с прибавлением семейства разрослись и земельные угодья Шантебле, – Матье прикупил заболоченные земли в западной части плоскогорья, где предстояло осушить болота и отвести воду в оросительные каналы. Теперь эта часть поместья была приобретена целиком: более ста гектаров земли, где до сих пор росли одни лишь болотные растения, были возделаны и приносили обильные урожаи. И воды многочисленных источников, подведенные со всех сторон к этому участку, принесли ему жизнь и оплодотворили песчаные склоны. Это была неопровержимая победа жизни, плодородия, расцветавшего под благодатными лучами солнца, победа труда, труда созидающего без устали, наперекор всем препятствиям и мукам, вознаграждающего за все потери и ежечасно наполняющего артерии мира радостью, силой и здоровьем.

Теперь при каждой деловой встрече Сеген сам настойчиво уговаривал Матье приобрести еще какую‑нибудь часть поместья, пытался даже склонить его к покупке остальных земель – леса и пустоши, площадью около двухсот гектаров. Постоянно нуждаясь в деньгах, Сеген предлагал любые льготы, соглашался на любую скидку. Но рассудительный и осторожный Матье не принимал его предложений и не нарушал своего первоначального замысла действовать постепенно, сообразуясь с необходимостью и в меру своих сил. Кроме того, покупка пустошей, тянувшихся к востоку вдоль полотна железной дороги, представляла известные трудности: в эти пустоши врезался клин в несколько гектаров, принадлежавший Лепайеру, хозяину мельницы, который не считал нужным обрабатывать эти бесплодные земли. Вот почему при очередной покупке Матье предпочел взять остатки лежащих к западу заболоченных земель, добавив, что позже охотно купит пустоши, если мельник уступит ему свой заброшенный участок. Впрочем, он знал, что с тех пор, как Шантебле начало разрастаться и процветать, завистник Лепайер возненавидел Фроманов, и всякие переговоры о продаже участка были заранее обречены на неудачу. Но Сеген поспешил успокоить Матье: он наверняка сумеет образумить мельника – и даже прихвастнул, что если сам возьмется за дело, то получит землю за бесценок. И, по‑видимому, не теряя надежды вместе со всеми прочими участками избавиться и от этого, он заупрямился и во что бы то ни стало захотел увидеть Лепайера и договориться с ним, прежде чем подписывать купчую на пустоши.

Прошло несколько недель. Когда в назначенный день Матье явился в особняк на проспекте Д’Антен для обмена расписками, он не застал Сегена дома. Слуга сказал, что г‑н Сеген, вероятно, скоро будет, так как просил его подождать, и оставил гостя одного в просторной гостиной второго этажа. Матье медленно ходил по комнате, с удивлением оглядываясь вокруг, – так его поразили признаки постепенного разорения, бросавшиеся в глаза буквально на каждом шагу, хотя еще недавно он восхищался царившей здесь роскошью, богатыми обоями, коллекциями дорогих вещиц, оловянными безделушками и книгами в дорогих переплетах. Все по‑прежнему было на месте, но среди общего запустения вещи казались потускневшими, какими‑то мертвыми, вышедшими из моды и позабытыми пустячками, отданными во власть пыли.

Недалекий Сеген, чьей единственной заботой было не отставать от веяний времени и быть на виду, скоро отказался от роли ценителя искусств, которая быстро ему приелась, ненадолго увлекся модным видом спорта, позволявшим достигать невиданных скоростей, но вскоре возвратился к своей подлинной страсти – к лошадям. Он обзавелся конюшней, что лишь ускорило его разорение, ибо и здесь он действовал, повинуясь лишь своему ненасытному тщеславию. Остатки огромного состояния, подорванного азартной игрой и женщинами, поглотила конюшня. Поговаривали, будто Сеген стал играть на бирже, надеясь поправить дела, и из нелепой гордыни изображал из себя влиятельную персону, вхожую к министрам. По мере того как росли потери и нависала угроза уже близкого краха, этот остряк и моралист, часами споривший с Сантером о литературе и социальных доктринах, превращался в обычного желчного неудачника, и этот последователь модного пессимизма попался в собственную ловушку, загубил свою жизнь и в качестве поборника смерти и всеобщего распада по‑настоящему возненавидел все живое.

Когда Матье не торопясь обошел комнату, на пороге вдруг появилась высокая красивая светловолосая девушка лет двадцати пяти, в черном шелковом платье, сидевшем на ней с элегантной простотой. Обведя глазами комнату, девушка испуганно вскрикнула:

– Ах! А я думала, что дети здесь!

И, улыбнувшись посетителю, она вошла в кабинет якобы для того, чтобы прибрать бумаги на столе, заменявшем Сегену бюро, и проделала все это с видом хозяйки, которая не прочь продемонстрировать перед посторонними свое право вмешиваться во все, что происходит в доме.

Матье знал ее, – вот уже год, как она поселилась у Сегенов и полновластно у них распоряжалась, ибо Валентина постепенно совсем забросила ненавистное ей хозяйство. Эту девушку звали Нора, была она немкой, воспитательницей и учительницей музыки, и Валентина наняла ее, главным образом, для присмотра за детьми, так как ей пришлось уволить Селестину, которая имела глупость забыться с каким‑то почтальоном, да так неудачно, что, несмотря на все свои уловки, снова забеременела и на сей раз не смогла скрыть своего положения. Впрочем, Нору привел сам Сеген, который совсем озверел, когда рассчитывали горничную; он вопил; что это скандал, что дурной пример может развратить его дочерей, а эту жемчужину Нору он похитил, как весело заявил, у одной из своих приятельниц. В скором времени стало очевидно, что она его любовница, да и ввел он ее в дом с единственной целью без помехи обладать ею, он держал ее взаперти, словно узницу, безумно ревновал, ибо, будучи болезненно ревнивым, еще и теперь способен был броситься с кулаками даже на жену, хотя все отношения между ними были давно порваны. Это великолепное животное, высокая красивая блондинка с чувственным ртом, с откровенно бесстыжим взглядом, глупым и злым смехом, казалось, была создана, дабы подтверждать худшие из подозрений.

– Вы дожидаетесь господина Сегена, – сказала она наконец, – я знаю, он назначил вам свидание, вероятно, он скоро вернется.

Матье, с интересом наблюдавший за ней, спросил, желая удостовериться в своих подозрениях:

– Быть может, господин Сеген ушел вместе с супругой? По‑моему, они часто выходят вдвоем.

– Вдвоем! – воскликнула она, рассмеявшись самым неподобающим для скромной воспитательницы образом. – Вы плохо осведомлены, сударь! Они нигде никогда не бывают вместе… Очевидно, госпожа Сеген на проповеди или еще где‑нибудь.

Насмешливая, наглая, она принялась вновь кружить по комнате, делая вид, что пришла навести здесь порядок, и всякий раз, проходя мимо Матье, задевала его своими юбками, движимая инстинктивной потребностью предлагать себя мужчине, как только оставалась с ним наедине.

– Ох, что за дом! – продолжала она вполголоса, словно разговаривая сама с собой. – До чего же одинок этот бедный господин Сеген!.. Все было бы иначе, если бы госпожа не была занята с утра до вечера!

Валентина занята! Только тот, кто, как Матье, знал, что единственной радостью Валентины в последние полгода были возобновившиеся после трехлетнего перерыва отношения с Сантером, мог понять всю иронию этих слов. Теперь она осмеливалась даже принимать его у себя, под супружеским кровом, запиралась в своей маленькой гостиной и целые вечера просиживала с ним наедине. Вероятно, об этих‑то «вечерних занятиях» и говорила с такой насмешкой гувернантка. Сантер, покоривший Валентину притворной нежностью и лаской, считал одно время, что немало обязан ей своими литературными успехами, но позже, когда она стала ему ненужной, наскучила ему, он повел себя грубо, беспощадно, как настоящий эгоист. В отчаянии от этого разрыва, она, на удивление своим подругам, снова стала посещать церковь с таким же рвением, как прежде, когда еще жила у матери, в аристократическом доме Вожладов, славившихся своей приверженностью католицизму. Валентина вновь почувствовала, что ее связывают с семьей узы крови, и вся во власти новых безумств, отрешилась во имя господне от вольных манер, которых набралась от друзей мужа, отрешилась лишь для того, чтобы подчеркнуть свой нелепый религиозный пыл. Подобно музыке Вагнера, римский католицизм вышел из моды, изжил себя; он жаждал кровавого пришествия антихриста, дабы начисто смыть все грехи мира. Говорили, что Валентина попробовала обзавестись другим любовником, но достоверно ничего не было известно. Сеген, считая религиозность своеобразным проявлением элегантности, на время даже сблизился с женой, ибо ему льстило ее религиозное рвение, и после примирения стал посещать церковь. Но почти тотчас же супружеские ссоры возобновились, приняв столь оскорбительный характер, что новое примирение стало уже невозможным. Случилось так, что, когда Сеген ревниво привязался к Норе, он, мечтая восстановить в доме хоть относительный мир, решил вернуть своего доброго друга прежних лет – Сантера, с которым продолжал встречаться в клубе. Это оказалось ничуть не сложным, ибо романист, который по мере преуспеяния превратился в обывателя, прекрасно понимал, что, получив от женщин все, на что мог рассчитывать, он либо обязан вступить в брак, либо прижиться в чужом гнезде. На брак он решиться не мог как из теоретических соображений, так и из чувства отвращения. Ему, как и Сегену, исполнился сорок один год, Валентине было тридцать шесть; оба они находились в том возрасте, когда пора уже было успокоиться и здраво подумать о прочной и длительной связи, на которую снисходительный свет смотрел бы сквозь пальцы. Боже мой, почему бы и не Валентина: ведь он давно ее знает, к тому же она богата, принята в лучшем обществе, славится своим благочестием. И вот в доме, где рухнули все устои, установились такие отношения: отец жил с гувернанткой, мать – с другом дома, а трое детей среди всего этого разгрома были предоставлены сами себе.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.