Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ПЯТАЯ 3 страница



Внезапно раздались пронзительные крики, и Матье даже вздрогнул, услышав топот ног, – в комнату неожиданно вбежала Андре. Спасаясь от преследований Гастона, она в страхе повторяла:

– Ноно! Ноно! Он дерет меня за волосы!

У девочки были чудесные волосы. Тонкие, пепельные, вьющиеся, они обрамляли ее очаровательное личико; в десять лет она казалась маленькой женщиной, полной кроткого обаяния. Гастон был старше сестры на четыре года, такой же тонкий, как отец, с острым лицом в веснушках, из‑под упрямого низкого лба смотрели колючие синие глаза с недобрым, жестким взглядом. Он догнал Андре и с силой дернул ее за волосы.

– Ой, злюка! Ноно, скажи, чтобы он не приставал ко мне, – рыдая, воскликнула девочка и уцепилась за юбку гувернантки.

Но Нора оттолкнула ее и даже пожурила:

– Замолчите, Андре! Вы всегда первая лезете в драку. Это несносно!

– Я ему ничего не сказала, – сквозь слезы объясняла девочка. – Я читала, он стал вырывать у меня книгу, потом накинулся на меня… Тогда я побежала.

– Она дура, не хочет со мной играть, – только и ответил Гастон, насмешливо хихикая. – Я для твоей же пользы таскаю тебя за волосы, – еще длиннее вырастут.

Гувернантка захохотала вместе с ним, находя все это очень забавным. Она всегда оправдывала его, разрешала командовать сестрами и сама снисходительно сносила его шутки, когда он запускал ей за шиворот холодные руки или с разбегу вскакивал ей на плечи.

Матье был удивлен этой сценой, он даже возмутился, но тут в комнату вошел доктор Бутан. Маленькая Андре, любившая Бутана за его веселый и добродушный нрав, побежала ему навстречу и, уже утешившись, подставила лоб для поцелуя.

– Здравствуй, дитя мое… Я дождусь вашей матушки. Она послала мне сегодня утром телеграмму, а сама, оказывается, ушла из дому. Впрочем, я пришел раньше назначенного срока. А! Мой милый Матье, и вы здесь?

– Да, я жду господина Сегена.

Мужчины обменялись сердечным рукопожатием. Затем доктор, искоса взглянув на Нору, спросил, уж не заболела ли г‑жа Сеген, раз его вызвали телеграммой. Гувернантка сухо ответила, что не знает. А когда он снова спросил, не случилось ли чего с Люси, которой нет здесь вместе с Андре и Гастоном, она соблаговолила ответить:

– Люси лежит.

– Как так лежит! Значит, она больна?

– Нет! Не больна.

Бутан пристально посмотрел на Нору, словно хотел заглянуть ей в душу, но ни о чем не спросил.

– Хорошо, я подожду.

Нора направилась к двери и, слегка подталкивая Андре и Гастона, увела их прочь. Она была смущена и рассержена инквизиторским взглядом врача, смотревшего на нее, пока она вместе с доверенными ей питомцами не скрылась за дверью.

Бутан обернулся к Матье. Несколько секунд они молча стояли друг против друга, понимающе покачивая головой. Доктор заговорил первым, понизив голос до шепота:

– Ну, что вы скажете об этой девице? Мне, мой друг, при виде ее страшно становится. Вы присмотритесь только к ее губам и глазам. Впрочем, они у нее очень хороши, ничего не скажешь. Никогда еще мне не приходилось видеть, чтобы преступность обитала в столь великолепной теле… Дай‑то бог, чтобы я ошибался!

Снова воцарилось молчание. Доктор не спеша прошелся по комнате и, возвратившись к Матье, многозначительным жестом показал на царившее вокруг запустенье, свидетельствовавшее о катастрофе, которая даже за пределами дома подкарауливала эту семью.

– Это было неизбежно, по‑моему, вы даже предсказали такой финал, наблюдая все этапы. Я знаю, надо мной посмеиваются, считают меня маньяком, врачом, помешанным на уникальных случаях. Но как бы вам объяснить?.. Раз я твержу одно и то же, значит, я убежден в своей правоте… Так вот и с Сегенами: разве не очевидно, что все зло началось с первых ухищрений, когда супруги, упорно не желая иметь детей, пошли по пути извращений, стали прибегать к различным уловкам. С тех пор, можно сказать, и начался распад семьи. И все же у них появился еще один ребенок, зачатый против их воли в минуту забвения, и теперь перед нами опустошенный, одержимый сумасшедшей ревностью муж и надломленная, покинутая женщина, которую ничего не останавливает в ее падении. В конце концов у таких натур, как Валентина и Сеген, при той бешеной борьбе, которую они вели, отравляя и изматывая друг друга, предаваясь худшим светским излишествам, это неизбежно должно было привести к двойному адюльтеру. Теперь, когда наступил полный разрыв и семейные узы порваны, когда любовница хозяина и любовник хозяйки водворились в доме, грязный обман, выставленный напоказ, неизбежно приведет к катастрофе, особенно если, как в данном случае, в него втянуты четыре человека и ложь множится с каждым днем, отвоевывая себе все новые позиции. Не скрою, я действительно в бешенстве. И если я с вами об этом заговорил, то лишь потому, что, когда выскажешься, становится легче на душе. Впрочем, я не имел намерения посвящать вас во все эти дела.

Бутан, всегда такой добрый, не на шутку рассердился. Хотя он по‑прежнему говорил негромко, голос его приобрел вдруг какую‑то удивительную силу и чистоту.

– Сейчас повсюду твердят о современной неврастении, о вырождении, о том, что наши дети рождаются хилыми, так как их производят на свет болезненные, искалеченные и неуравновешенные женщины. Причин этому много, но основная и, безусловно, самая серьезная – это различные уловки, все то, что отравляет жизнь в самом ее истоке. И этот обман природы, преднамеренный, упорный, всячески прославляемый, обрекает людей на преждевременное старение и гибель!.. Подумайте сами! Нельзя же безнаказанно обманывать организм, полностью или частично. Представьте себе, что человеку непрерывно дают самую неудобоваримую пищу; эта пища вызывает постоянный прилив крови к желудку, но настоящего пищеварения не происходит. Всякая функция, которая не отправляется естественным путем, становится источником физических расстройств. Вы доводите женщину до нервного возбуждения, но ограничиваетесь тем, что удовлетворяете ее желание, которое, по сути дела, является приманкой природы для продолжения человеческого рода, и воздерживаетесь от зачатия, являющегося целью, естественным и необходимым актом. И вы же еще требуете, чтобы в этом обманутом и не выполняющем своего назначения организме не возникали страшные нарушения, недуги и отклонения!.. К тому же если к таким методам прибегает муж, то любовник прибегает к ним еще чаще. Тут они оба, так сказать, стараются друг перед другом. С той самой минуты, как страх перед беременностью перестает сдерживать аппетиты, организм оказывается целиком во власти наслаждения как такового, которое, часто повторяясь, изнуряет партнеров. Мне приходилось наблюдать случаи неистовства, невероятной грубости. Конечно, я не могу требовать от мужчин мудрости животных, которые знают свою пору. Но нельзя изгонять самым безжалостным образом плод, надо, чтобы время от времени он появлялся на свет и организму были возвращены упраздненные функции. Сколько мне довелось видеть больных, издерганных, искалеченных этой практикой женщин, которые, забеременев, полностью исцелились от подобных недугов! А сколько таких, которые, отказавшись вернуться к нормальной жизни, слова заболевали. Поверьте мне, друг мой, все зло в этом! Обманутая природа мстит! Чем больше различных уловок, тем больше различных извращений, тем вернее уменьшается прирост населения и вырождается нация. Вот таким путем мы приходим к нашей пресловутой современной неврастении, к нашему будущему физическому и моральному банкротству. Взгляните‑ка на наших дам, сравните их с прежними здоровыми женщинами. Мы сами создаем бесплодных, растерянных, издерганных женщин с помощью нашей литературы, нашего искусства, нашего идеала ограничения семьи во имя безумной погони за наживой и властью. Смерть ребенку – тем самым смерть женщине, смерть всему, что несет с собою радость, силу, здоровье… И скажите сами, ощущали ли вы где‑либо более полно близкий конец нашего общества, чем в этом доме, в этой комнате с редкостными безделушками, со всей этой пришедшей в упадок роскошью? Не присутствуем ли мы оба при страшной драме современности, с ее аморальным отвращением к жизни, преднамеренным и прославляемым повсюду бесплодием? К чему жить, если каждый рождающийся человек только увеличивает армию несчастных? Ухищрения сделали свое пагубное дело, разлад супругов разрушил семью, муж тянет в одну сторону, жена – в другую, а трое несчастных детей подвергаются самым худшим опасностям, ибо отданы в руки этой девицы, гувернантки, которая воспитывает их кое‑как. Бедные малыши, их мне больше всего и жаль; всякий раз, когда я прихожу сюда, у меня просто сердце разрывается!

Бутан успокоился и стал говорить о том, как он любит маленькую Андре, такую хорошенькую и ласковую, как девочка непохожа на всех остальных членов семьи, даже Валентина не раз в шутку обвиняла кормилицу Катиш, покорную, как животное, женщину, в том, что она, вскормив своим молоком малютку, превратила ее в свое подобие; потому девочка и выросла такой спокойной, потому она так весело и кротко сносит вечные насмешки брата. А вот Гастон ему совсем не по душе, – грубый, ограниченный, еще более сухой и упрямый, чем отец, тоже корчит из себя тонкую натуру и, как законченный эгоист, уверен в своем неоспоримом превосходстве. Но самой большой загадкой для доктора была двенадцатилетняя Люси – бледная, хрупкая девочка со светлыми, будто вылинявшими, волосами и мечтательными глазами неопределенного голубого цвета. Сформировавшись, против всякого ожидания, очень рано, она заболела от страха и отвращения перед потоком крови, сделавшим ее женщиной. И с тех пор, как Бутан поставил Люси на ноги, он наблюдал и изучал как любопытнейший феномен ее растущую ненависть ко всему плотскому, удивительный для такой крошки мистицизм, который вызывает в ее болезненном воображении образы ангелов, непорочных дев, чистоты, невинности. Любое проявление жизни, с ее шипением – муравейник, пчелиный рой или гнездо с еще не оперившимися птенцами, – выводило ее из себя, причиняло физические страдания, вызывало тошноту. И Бутан говорил в шутку, что Люси, с ее неприязнью к живой, горячей, плодовитой плоти, истинное дитя пессимизма своих родителей…

Но тут в гостиную вбежала Валентина, еще не отучившаяся от своей привычки врываться, как ветер, и, как обычно, всюду вечно опаздывающая, вечно встревоженная каким‑нибудь неожиданным происшествием. Определить ее возраст по‑прежнему было невозможно. В тридцать шесть лет она оставалась такой же худенькой и подвижной, какой была до рождения Андре, – те же мягкие белокурые волосы, то же тонкое сухое личико. Ей, по выражению Бутана, повезло: сгорая в огне порока, она лишь усохла, стала еще миниатюрнее.

– Здравствуйте, господин Фроман… Здравствуйте, доктор… Ах, доктор! Извините меня, пожалуйста. Представьте, я отправилась в церковь святой Мадлены с намерением послушать начало проповеди аббата Левассера и сразу же сбежать, так как назначила вам свидание, но я совсем забыла о вас, так меня захватила проповедь! Да‑да, захватила всю, всю без остатка!

Она все еще млела от восторга, томно закатывая глаза. Однако, по ее мнению, аббат придерживается слишком умеренных взглядов, идет на поводу у современных идей, ибо допускает возможность соглашения между религией и наукой.

Бутан с улыбкой перебил ее:

– Вас снова мучают невралгические боли?

– Ох, нет!.. Я не для себя просила вас зайти. Меня беспокоит Люси. Этот ребенок для меня загадка… Вообразите, сегодня утром она отказалась подняться с постели! Когда мне об этом сказали, я пошла к ней; сначала она вообще не хотела отвечать, отвернулась к степе. Потом на все мои вопросы она десять, – какое там! – двадцать раз повторила, что хочет уйти в монастырь, и ничего не объяснила. Личико у нее бледное как полотно, взгляд застывший. Что вы скажете об этой новой блажи?

– Ночью или вчера вечером ничего, надеюсь, не случилось? – спросил доктор.

– Этой ночью нет, во всяком случае, я ничего не знаю… Да и вчера вечером ничего не произошло. Вечер прошел вполне спокойно. Я была одна дома, никуда не выходила, и наш друг Сантер пришел к нам рано, попросил напоить его чаем. Я ушла с ним в мою маленькую гостиную, поцеловала детей, чтобы они не мешали своей беготней… И они, вероятно, улеглись в обычный час.

– Люси ни на что не жаловалась, спала?

– Не знаю. Больной, во всяком случае, она не выглядит. Да я и не думаю, что ей нездоровится, вы же знаете, что я ни за что бы не вышла из дому, если бы ее состояние внушало мне беспокойство. Но мне все‑таки хотелось с вами посоветоваться, до того меня расстроило ее упрямство и нежелание подняться с постели… Пойдемте к ней, доктор, и пожурите ее хорошенько, заставьте ее встать!

В это время вошел Сеген. Он слышал последние слова жены и молча пожал руку Бутану, которого Валентина тут же увела с собой. Затем он извинился перед Матье:

– Простите, дорогой Фроман, я вас задержал. Но лошадь, гордость моей конюшни, приболела, а я возлагал на нее большие надежды. Словом, все из рук вон плохо… Потолкуем лучше о пашем деле, хотя, признаюсь, я потерпел полную неудачу.

И он обрушился на Лепайера, заломившего за несколько гектаров пустоши, за этот клин никудышной земли, такую сумасшедшую цену, что о сделке не могло быть и речи. К тому же мельник дал волю своей глухой зависти к успехам, достигнутым Матье на этих бесплодных участках, где веками ничего, кроме колючек, не росло, где ему, Лепайеру, не удалось вырастить и колоска и где сейчас снимали богатые урожаи. Он отчаянно ненавидел эту землю, он поносил эту злую мачеху, такую жестокую к нему, сыну крестьянина, и такую благосклонную к этому горожанину, свалившемуся к ним как снег на голову, чтобы взбаламутить весь край. И он добавил с издевкой, что с тех пор, как нашлись чародеи, которые умеют выращивать хлеб на камнях, эти участки, поросшие чертополохом, ценятся на вес золота.

– Вы же знаете, что я не поленился и сам поехал к нему. В свое время он предлагал мне за бесценок участок пустошей, но я, естественно, отказался, так как уже тогда мечтал избавиться от своего поместья. И, конечно, теперь он не преминул поиздеваться, дал мне понять, что я сделал глупость. Я чуть не отхлестал его по щекам… Скажите, у него есть дочь?

– Да, маленькая Тереза… – с улыбкой ответил Матье, заранее предвидевший результаты переговоров. – Это несчастье, как он выражается, постигло его в прошлом году. Сначала он винил жену, потом все человечество, всех святых и даже самого господа бога. Это человек тщеславный и мстительный.

– Вот как! Должно быть, я очень обидел его, не сообразив, что надо было превозносить этого шалопая Антонена: в двенадцать лет мальчишка получил свидетельство об окончании средней школы в Жанвиле, где, говорят, его считали просто чудом.

Матье в глубине души очень позабавил этот разговор.

– Все понятно! Теперь я не удивляюсь вашей неудаче. Я как‑то посоветовал Лепайерам послать Антонена в агрономическую школу, и они чуть меня не избили. Родители мечтают сделать из него барина.

Так или иначе, сделка сорвалась, и Сеген никак не мог успокоиться, ибо ему пришлось отказаться от мысли сбыть Фроману еще в этом году все остальные участки, а не только последние заболоченные земли к западу от поместья. Купчая на эти земли была уже готова, и они оба подписали ее. Оставалось еще два надела – около ста гектаров леса, тянувшегося в направлении Лиллебона, и пустоши, идущие вплоть до Вье‑Бура, где владения Лепайера клином врезались в приобретенные Матье плодородные участки.

– Я могу предложить вам лучшие условия, и вы на этом только выиграете, – повторял Сеген, которому до зарезу нужны были деньги. – Но вы, я знаю, человек благоразумный, и мне вас не переубедить, раз уж вы решили ждать удачи… Желаю успеха, это ведь и в моих интересах.

Отношения между ними были весьма корректными, хотя и несколько сухими. Они уже распрощались, как вдруг дверь отворилась, и без доклада вошел Сантер.

– А! Это вы, – спокойно произнес хозяин дома. – А я думал, вы на генеральной репетиции пьесы вашего друга Мендрона.

Сантер еще с порога улыбнулся своей обычной, чуть усталой улыбкой баловня судьбы. Он пополнел, словно его распирало от вечных успехов; прекрасные черные глаза по‑прежнему смотрели ласково, и по‑прежнему холеная бородка скрывала некрасивый рот. В свое время он первый почуял неизбежный провал альковных романов, романов о банальных любовных похождениях, и, разделяя религиозные причуды Валентины, писал теперь новеллы о возвращении на путь истинный, о торжестве католического духа, который возродила к жизни мода. Но это, впрочем, лишь усилило презрение Сантера к человечеству, бывшему в его глазах стадом баранов.

– О! Пьеса Мендрона! – ответил он. – Вы и представить себе не можете, какая это пошлость! Опять адюльтер, – в конце концов, это омерзительно! Просто невероятно, что публика, которую пичкают подобной пищей, терпит все это и не взбунтуется. Право же, наши жалкие психологи своими бесконечными панихидами доконают старое общество, предоставив ему тонуть в грязи!.. Поверьте, я не изменил своих воззрений. Лишь монастырский устав, и притом самый строжайший, способен убить соблазн. И только сам господь бог во имя конечного блага разрушит мир.

Заметив вдруг удивленный взгляд Матье и, вероятно, поняв, что тот помнит его еще в прежней роли модного салонного романиста, который проповедовал гибель великосветского общества и его же эксплуатировал, Сантер поперхнулся и добавил:

– Я удрал из театра… Погода прекрасная, моя карета ждет у подъезда, не хотите ли посмотреть выставку пастелей?

– О нет, мой дорогой, я‑то, во всяком случае, не хочу! – развязно ответил Сеген. – Пастели нагоняют на меня скуку. Посмотрите, не свободна ли Валентина.

И жест, сопровождавший эти слова, свидетельствовал о том, что доверчивый муж отдает другу свою жену, не желая ни во что вникать. Десятки раз, охваченный звериной ревностью, он готов был убить Валентину, обвиняя ее в самых грязных изменах, и вопреки логике терпел одного лишь Сантера: вероятно, он сам не сумел бы разумно объяснить почему, – может быть, Сантер просто не шел в счет или же, быть может, Сеген, долго не знавший об отношениях Сантера и Валентины, со временем свыкся с совершившимся фактом. И особенно с тех пор, как ему пришла в голову прекрасная мысль ввести любовника жены в дом, чтобы развязать себе руки. Он позволял Сантеру приходить в любое время, располагаться здесь, как у себя, выезжать и возвращаться вместе с Валентиной, и они, как и прежде, в качестве добрых друзей смеялись и болтали втроем, с изяществом вкладывая в каждую свою фразу ноту разочарования и тоски.

– Я вовсе не настаиваю на пастелях. Давайте придумаем что‑нибудь другое. Главное, убить время. Мен‑пион окончательно доконал меня своим первым актом. Боже! Бывают же такие дурацкие дни!

– Если бы только дурацкие! Сириус болен! Что же теперь станется с моей конюшней, все там окончательно разладится. С каким удовольствием я покончил бы счеты с жизнью!

– Неужели Сириус заболел? Ну что же, дорогой друг, если хотите, давайте покончим вместе… Ведь я влачу жалкое существование, я прозевал жизнь!

– А я ее выплевываю, выблевываю ее. Какая мерзость!

Воцарилось молчание, затем Сеген вяло проговорил:

– Итак, мой дорогой, надеюсь, ничего худого больше не произойдет сегодня?

– Нет. Пока крыша мне на голову не свалилась… Впрочем, все еще впереди.

– Будем надеяться. А эта старая негодяйка земля, со всеми кишащими на ней существами, все еще продолжает вертеться… Сириус болен – это же всему конец!

Матье, которому наскучили такие разговоры, уже поднялся, намереваясь уйти, но тут вошел слуга и сказал, что мадам просит мосье пожаловать в спальню мадемуазель Люси, потому что мадемуазель упорно не желает слушаться. И Сеген, продолжая шутить в своей обычной флегматично‑насмешливой манере, попросил гостей помочь ему поскорее убедить эту маленькую женщину в мужском превосходстве.

В спальне Люси происходила необычайная сцена. Девочка лежала на спине, натянув одеяло до самого подбородка, судорожно сжимая его маленькими ручонками, словно приготовилась к длительной борьбе, словно боялась, что ее стащат с постели. Видно было только ее тонкое, бледное, застывшее личико, утопавшее в волнах бесцветных волос, а глаза неопределенного голубого цвета упрямо, с какой‑то решимостью отчаяния неотрывно смотрели в потолок. Когда девочка увидела на пороге комнаты мать и доктора Бутана, взор ее омрачился жестоким страданием, но она не шелохнулась: легкий вздох, вырвавшийся из ее груди, не приподнял даже простыни; она отказывалась отвечать на все вопросы, бледненькая, с помертвевшим личиком.

– Значит, вы больны, дитя мое? Ваша мама сказала мне, что вы не захотели сегодня встать… Что у вас болит?

Она продолжала лежать неподвижно, как мертвая, и молчала.

– Как нехорошо волновать своих родителей, упрямиться, да и я тоже в таких условиях не могу помочь вам… Будьте же умницей, скажите, что с вами… Может быть, у вас болит живот?

Она лежала неподвижно, как мертвая: даже не разжала губ, даже пальцем не пошевелила.

– А я‑то думал, что вы куда благоразумнее; вы всех нас очень огорчаете… И все‑таки я должен знать, что с вами, иначе я не смогу вас вылечить.

Он приблизился к девочке, намереваясь взять ее за руку, но тут Люси вздрогнула и с такой силой стянула одеяло вокруг шеи, что доктору, которому не хотелось неволить больную, пришлось отказаться от своего намерения проверить ее пульс.

Валентина, молча наблюдавшая за этой сценой, вспылила:

– Ты действительно злоупотребляешь нашим терпением, дорогая, это просто глупо, и дело кончится тем, что я позову отца и он тебя накажет… С самого утра ты валяешься в кровати и не хочешь даже рассказать нам, что с тобой случилось. Говори же, объясни хотя бы, мы тогда будем знать, что нам делать… Тебя кто‑нибудь обидел?

И так как Люси снова замерла, мать по совету врача послала за гувернанткой, чтобы ее расспросить. При появлении этой высокой блондинки Люси вздрогнула, и врачу почудилось, что ей так же, как тогда, когда он пытался прикоснуться к ней, хочется зарыться еще глубже, исчезнуть совсем.

Нора, стоя в ногах кровати, отвечала на все вопросы со спокойной улыбкой, с наивным бесстыдством, которое по‑прежнему сквозило в красивых глазах этого великолепного животного.

– Я ничего не знаю, сударь. Ведь я не укладываю детей спать. Вчера вечером Люси как будто была вполне здоровой. По‑моему, она легла, как обычно, в положенный час, перед сном попрощалась с мадам, которая принимала гостей в своей маленькой гостиной… Как всегда по вечерам, я лишь на минуту зашла к Люси в комнату, чтобы пожелать ей спокойной ночи… Что еще вам сказать? Я сама больше ничего не знаю.

Рассказывая о событиях вчерашнего вечера, Нора не спускала с девочки вызывающего взгляда своих больших глаз. Впрочем, она была совершенно спокойна, твердо уверенная в том, что та ничего не скажет, не посмеет сказать. Потом, словно вспомнив забавную историю, она, видимо, развеселилась, и губы ее тронула улыбка, приоткрывшая белые зубы, зубы молодой волчицы. Но это уже было слишком: как только блеклые голубые глаза Люси, устремленные к потолку, на миг встретились с насмешливо горящим взглядом гувернантки, девочка разразилась судорожными рыданиями.

– Оставьте меня в покое, не говорите со мной, не смотрите на меня!.. Я хочу в монастырь! Хочу в монастырь!

Эта преждевременно созревшая маленькая женщина, по существу, еще ребенок, ненавидевшая свою плоть, еще утром обращалась к матери с такой просьбой. Теперь она снова и снова в отчаянии выкрикивала полюбившуюся ей фразу. И в ее упрямом нежелании подняться или хотя бы выпростать руки сказывалась непреклонная воля умереть для света, презрение ко всему плотскому. Ей хотелось, чтобы шторы были наглухо опущены и дневной свет никогда больше не касался ее. Ей хотелось навсегда остаться одной, не чувствовать тепла собственного тела, укрыться в могиле, лишь бы избавиться от этого отвращения к жизни, не ощущать ее вокруг себя и в себе.

– Хочу в монастырь! Хочу в монастырь!

Вот тогда‑то, решив, что девочка сходит с ума, Валентина послала за Сегеном. В ожидании мужа она вновь принялась по‑матерински, с достоинством уговаривать девочку.

– Право, ты приводишь меня в отчаяние… В твоем возрасте не говорят о монастыре; можно подумать, что дома ты не видишь ничего, кроме горя и страданий. По‑моему, я всегда исполняла свой материнский долг, и мне, к счастью, не в чем себя упрекнуть… Разумеется, тебе известны мои глубокие религиозные чувства, я воспитывала тебя в уважении к нашей вере, и я вправе тебе сказать, что ты только гневишь бога. Нехорошо вмешивать его в свои капризы, даже если ты больна… В монастырь идут только послушные дети, богу не нужны девочки, оскорбляющие своих матерей, которые подают им лишь добрые примеры.

Взгляд Люси теперь был прикован к глазам матери, и по мере того как та продолжала говорить, глаза несчастного невинного существа, одержимого полубезумной мечтой о божественной чистоте, расширялись от страха, выражая нестерпимую муку, попранное уважение, утраченную нежность, всю скорбь маленькой детской души, в которой рушилась любовь к матери.

В эту минуту, в сопровождении Сантера и Матье, вошел Сеген. Пока Валентина рассказывала, что здесь происходит, и взывала к отцовскому авторитету, легкая ироническая улыбка кривила уголки его губ, словно Сеген хотел сказать: «Что ж поделаешь, дорогая? Ты сама их дурно воспитала, и теперь они позволяют себе дурацкие капризы». Когда Валентина замолкла, Сеген повернулся к доктору, но Бутан жестом показал, что ничем не может помочь, раз девочка не дает себя осмотреть. Взглянув на Нору, Сеген увидел, что и ее забавляет эта смешная сцена. Он уже готов был обратиться за поддержкой к Матье, но тут Сантер решил, что все сможет уладить шуткой, и во имя семейного мира подошел к девочке.

– Люси, моя маленькая, неужели правда все, что рассказывает твоя мама? Нет‑нет! Она ошибается… Давай‑ка поцелуемся и перестанем капризничать. А папу и маму я попрошу, и они тебя простят.

Громко смеясь, он наклонился к девочке. Но при виде этого мужского лица с большими блестящими глазами и толстыми губами, полуприкрытыми пышной бородой, Люси пришла в смятение и с брезгливостью воскликнула:

– Не подходите, я не хочу… Не смейте меня целовать, не смейте!

Сантер решил не обращать внимания на ее слова и не отступать; под видом веселой игры он попытался приподнять девочку и таким образом положить конец ее капризам.

– Почему бы мне не поцеловать тебя, Люси? Ведь я тебя целую каждый день.

– О нет! Я не хочу… Оставьте меня, прошу вас! Нет, нет! Только не вы, никогда!..

И так как, невзирая на ее крики, он пытался довести игру до конца, она приподнялась на постели и откинулась назад, лишь бы избежать его губ, словно ей грозило раскаленное железо. Забыв о своей стыдливости, Люси отбросила простыню, которую судорожно прижимала к шее, обнажив худенькие плечи, хрупкое тело маленькой, формирующейся женщины. Она вся дрожала от ужаса, она обезумела от людской низости, рыдала и заикалась.

Потом, когда ей показалось, что Сантер сейчас схватит ее в свои объятия, что он уже обнял ее и вот‑вот поцелует, она в порыве омерзения выдала наконец постыдную тайну, узнав которую девочка, скованная ледяным ужасом, отказывалась жить.

– Не смейте меня целовать! Никогда, никогда!.. Так знайте же, вчера вечером я видела вас в маленьком салоне вместе с мамой… Гадость, какая гадость!

Сантер отпрянул. Казалось, могильная тишина и холод внезапно обрушились на всех присутствующих. Они оцепенели, застыли в ожидании, и никто даже не попытался предотвратить неминуемое, непоправимое.

Доведенная до отчаяния, обезумевшая Люси продолжала:

– Нора пришла за мной, когда я уже засыпала, и сказала, что покажет мне что‑то смешное… Она проковыряла в дверях большую дырку и каждый вечер веселилась, подглядывая. Я думала, что Гастон балуется с Андре, и пошла босая, в одной сорочке. И что я увидела, что я увидела… О! Какая я несчастная, отвезите меня в монастырь, сейчас же отвезите меня в монастырь!

Девочка снова упала на кровать, натянула на себя одеяло, словно саван, закрылась с головой и повернулась к стене, не желая ничего больше видеть и слышать. И когда прекратился бивший ее озноб, она так и осталась лежать, как мертвая.

Под ударом этого публичного разоблачения, сорвавшегося с невинных уст, глаза Сегена налились кровью, в нем снова проснулась животная ревность, жажда убийства. Не замечая мертвенно‑бледного Сантера, он с таким угрожающим видом повернулся к Валентине, что Матье и доктор невольно выступили вперед. Но в ту же минуту Сеген овладел собой, и насмешливая складка вновь искривила уголки его рта, когда взгляд его упал на стоявшую в ногах кровати Нору. Гувернантка побледнела, но не утратила своего обычного победоносно‑наглого вида, хотя ее крайне удивило, что девочка решилась все рассказать. И только одна Валентина посмела возмутиться: с ее губ сорвался негодующий, гордый и властный крик, в ней заговорила кровь старинной, хотя давно уже выродившейся семьи Вожлад.

Она шагнула к гувернантке и бросила ей в лицо:

– То, что вы позволили себе сделать, мадемуазель, это гнусно! Последней девке в последнем из публичных домов не могла бы прийти в голову мысль о подобной низости! Как можно так по‑скотски, так подло осквернять детство, подрывать уважение, любовь к матери?! Вы или больная, или просто мерзавка… Убирайтесь вон, я увольняю вас!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.