Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Чёрный о красных 16 страница



 

Никто в тот день больше не работал. Большинство рабочих сидели молча, словно в трансе. Многие плакали. Тишину нарушала лишь траурная музыка, лившаяся из репродуктора, да время от времени диктор заупокойным голосом повторял печальное сообщение. В городе творилось то же самое, что и на заводе. Все ходили с мрачными лицами. На такси и трамваях висели траурные зеленые венки.

 

Прошло два дня, а большинство рабочих так и не вышли из оцепенения. Никто, даже мастер, не работал. После обеда траурные мелодии прервало сообщение: «Внимание! Внимание! Говорит Москва. ТАСС уполномочен сообщить, что гроб с телом Иосифа Виссарионовича Сталина будет установлен в Колонном зале Дома Союзов. Прощание трудящихся с нашим покойным вождем начнется сегодня в 14 часов. Доступ в Колонный зал будет открыт до двух часов ночи». Большинство рабочих, не дожидаясь конца смены, ушли с завода, чтобы увидеть тело вождя.

 

Я не испытывал большого желания смотреть на труп Сталина, хотя понаблюдать за реакцией народа мне было любопытно. В тот день я не пошел в Дом Союзов и правильно сделал, потому что на подходе к зданию случилась страшная давка, в которой погибли сотни людей. Один мой знакомый, который стоял в оцеплении и стал очевидцем катастрофы, признавался, что подобного ужаса ему не доводилось испытывать даже на войне. Он рассказал, что метрах в ста пятидесяти от Дома Союзов было устроено заграждение из грузовиков. Когда десятки тысяч людей начали стекаться с трех сторон к зданию, они образовали могучую волну, которая двигалась прямо на грузовики. Некоторые, видя, что их вот-вот раздавит, опускались на землю, и тогда людской поток прокатывался прямо по ним. Тем, кто посильней, удавалось запрыгнуть в кузов: они пробегали по спинам тесно прижатых друг к другу людей, нередко кого-то сбивая с ног или наступая на упавших. Стоявшие позади баррикад в оцеплении беспомощно смотрели, как гибли раздавленные о грузовики люди, как они истекали кровью с криками: «Спасите! Спасите же!» Без приказа командира, все это время находившегося, кстати, в доме неподалеку, никто не имел права отогнать грузовики.

 

Ни по радио, ни в газетах о катастрофе не сообщалось.

 

На следующий день, 8 марта, мне позвонил Роберт Росс, один из двух чернокожих американцев, живших тогда в Москве. Росс — активный и полезный для властей пропагандист на службе советского строя — был в то время довольно влиятельным человеком. Он разъезжал по стране с лекциями об угнетении негров в Америке, где он не был с 1928 года. Росс пригласил меня отдать последнюю дань товарищу Сталину. Когда я отказался, он сказал: «На твоем месте я бы обязательно пошел. Я иду, и тебе следует сделать то же самое. Если надумаешь, встретимся у Политехнического музея, я буду там ждать тебя с 15:45 до 16:15».

 

Я обдумал слова Росса и решил, что лучше мне показаться в Доме Союзов, причем желательно сделать это по-советски, то есть в компании с кем-нибудь еще. Как я устал от того, что в этой стране ничего нельзя делать в одиночку. С тех пор как я приехал сюда, я практически всюду бывал только в группе — в группе ходил в кино, в группе собирал ягоды, в группе посещал музеи. Я был сыт по горло стадным образом жизни и мечтал, что когда-нибудь смогу жить, не объясняя никому, что я думаю и чувствую. Мне надоело быть всегда дипломатичным, всегда остерегаться, как бы не сказать лишнего или не сделать что-то не то. Хотелось быть самим собой и не скрывать свои чувства ради того, чтобы выжить.

 

Если уж идти в Дом Союзов и смотреть на Сталина, то, конечно, лучше это сделать одному. Но я хорошо знал: человек с клеймом одиночки или индивидуалиста, рискует получить направление на работу в какой-нибудь далекий поселок, откуда он сможет выбираться не чаще чем раз в год, по путевке в дом отдыха. У меня уже была репутация индивидуалиста, а некоторые считали меня высокомерным. Я слышал, как обо мне говорят: «Товарищ Робинсон думает, что он знает все лучше нас, потому что он жил в Америке. Он отказывается признать, что мы вот-вот догоним США». Среди заводского начальства у меня были враги (один Громов чего стоил), которые с радостью воспользовались бы возможностью избавиться от меня.

 

В 15:45 я был около Политехнического музея. Росс меня уже ждал. Все желающие увидеть своего вождя выстраивались, по шесть человек в ряд, в очередь, тянувшуюся к едва различимому вдалеке Дому Союзов. Мы тоже встали. Прошло пятнадцать минут. День был пасмурный, дул холодный мартовский ветер, и скоро я промерз до костей. Я чувствовал, что не смогу простоять несколько часов на таком холоде. Когда мы подошли к первому пропускному пункту, я показал часовому свой старый моссоветовский мандат. Он взглянул на него и провел нас вперед, так что к половине шестого мы оказались на Лубянской площади у здания МГБ. Но до Дома Союзов было еще далеко. У меня от холода онемели ноги. Чтобы хоть как-то согреться, я стал выбивать чечетку. Это привело в смущение моего друга и рассмешило людей в очереди. Очень скоро прыгали или пританцовывали почти все.

 

Мы миновали второй пропускной пункт перед Большим театром. Тут я заметил необычное оживление у дверей бывшего кинотеатра, где сновали сотрудники МВД. Я сказал Россу, что попробую тоже туда войти, чтобы окончательно не отморозить руки и ноги. Ему ничего не оставалось делать, как последовать за мной. Как только мы вышли из очереди и направились к кинотеатру, нас окликнул сотрудник МВД: «Нельзя! Нельзя!» Росс отвел его в сторону, что-то ему сказал, и тот нас пропустил. Мы прошли шагов тридцать и остановились, уступая дорогу большой группе людей в черном, которые несли гигантские зеленые венки. Поскольку мы вышли из очереди и уже поэтому вызывали подозрение, к нам подбежал еще один сотрудник МВД. И снова Росс что-то прошептал ему на ухо, после чего тот задержал траурную процессию и дал нам пройти.

 

Мы открыли дверь и нос к носу столкнулись с офицером МВД, который выпучил на нас глаза и окаменел от неожиданности. Вероятно, чернокожих ему доводилось видеть разве что в кино. Заикаясь от испуга, он спросил, кто мы такие и как сюда попали. Росс ослепил офицера белозубой улыбкой и распахнул пальто. Увидев дорогую белую рубашку, синий шелковый галстук и черный костюм с иголочки, офицер не стал спрашивать у Росса документы. У него было достаточно оснований считать, что перед ним стоит важная персона. Тут появился офицер званием постарше. Он бросил взгляд на Росса и пригласил нас следовать за ним. Когда мы проходили мимо небольшой группы офицеров, те вытянулись по стойке смирно и отдали честь. Наш офицер тоже взял под козырек. К своему величайшему удивлению я заметил, что и Росс тоже козырнул офицерам, и они, не зная, кто он такой, ответили ему. Я совершенно растерялся. Находчивость Росса вызвала у меня восхищение, хотя он играл с огнем.

 

Офицер спросил нас, зачем мы здесь. Росс объяснил ему, что мы хотим посмотреть на тело «глубокоуважаемого товарища Иосифа Виссарионовича Сталина» и зашли погреться. О чудо! Офицер предоставил нам личный эскорт, чтобы довести нас до самых дверей Дома Союзов. Несмотря на то, что двое сотрудников МВД помогали нам проталкиваться сквозь толпу, мы с Россом потеряли друг друга. На подходе к зданию толпа подхватила меня и пронесла секунд пятнадцать. Когда я, наконец, встал на ноги, рядом не было ни Росса, ни провожатых.

 

Примерно час спустя, полуживой от холода, я вошел в зал. Размеры его подавляли. Очередь медленно двигалась метрах в тридцати от гроба, стоящего на высоком помосте. Вокруг — горы цветов. Тишину нарушали лишь шарканье ног и сдавленные рыдания. Секунд двадцать мы смотрели на спокойное лицо Сталина, потом часовой жестом показал, что пора проходить. На следующий день в 12:45 гроб с телом Сталина был установлен рядом с Лениным в Мавзолее на Красной площади. В этот момент на нашем заводе и по всей стране все замерло на пять минут.

 

Всех волновало, кто же займет место Сталина. У нас в цеху ходили слухи, что мантию главы коммунистической партии и советского правительства унаследует страшный Берия. Однако когда член Политбюро Маленков объявил по радио и на первой полосе газеты «Правда», что советскому народу нечего бояться своего правительства, все решили что сталинским преемником станет именно Маленков. Пухлый, с веселым лицом, Маленков слегка напоминал Санта-Клауса. Хотелось верить, что человек с такой внешностью не станет устраивать чистки. Наконец, было объявлено, что Маленков займет место председателя Совета министров.

 

Люди Сталина и его обслуга были высланы из столицы. То, что их не расстреляли и не сослали в Сибирь, казалось проявлением гуманизма (особенно по сравнению со сталинскими репрессиями). Один мой знакомый рассказывал, что его деверя, который служил шофером у Сталина, выслали вместе с семьей в Астрахань.

 

Весной 53-го у москвичей появилась надежда на то, что жизнь изменится к лучшему. В глазах у них загорелись искорки.

 

Через три месяца после смерти Сталина я уезжал в отпуск и тоже был полон радужных надежд. Дом отдыха находился в Клину, неподалеку от дома-музея Чайковского, в ста пятидесяти километрах на северо-запад от Москвы. Я приехал в ясный солнечный день. Все меня радовало — березы, гигантская клумба перед входом в главный корпус.

 

Через несколько дней московское радио сообщило о постановлении Центрального Комитета КПСС, разрешившем крестьянам продавать на рынках выращенную ими сельскохозяйственную продукцию. В сообщении говорилось также, что постановление было подписано Маленковым. Крестьяне пришли в восторг. В тот вечер во время ужина до нас донеслось пение. Мы вышли из столовой и увидели человек двести крестьян в традиционной одежде; в руках у них были факелы. У нашего здания они остановились, заиграли гармошки, и все пустились в пляс. Потом какая-то пожилая женщина поднялась на ступени, попросила тишины и спела песню, восхвалявшую Маленкова как спасителя России.

 

Разумеется, крестьяне ненавидели колхозы. От своих знакомых коммунистов я слышал, что в результате сталинской программы коллективизации 19 миллионов крестьян были изгнаны со своей земли. Те, кто избежал депортации, но отказался отдать государству скот или птицу, облагались дополнительным налогом, что означало, например, что за каждую курицу они обязаны были сдать восемьдесят яиц в год, за свинью — сорок килограммов мяса в год, за корову — сорок килограммов масла или шестьдесят литров молока. Если крестьянин не мог выполнить эту квоту, ему ничего не оставалось, как покупать продукты у государственных поставщиков, а потом сдавать их государству. И так-то эта система была крайне обременительна, да еще и контроль за ее осуществлением был в руках нечистоплотных секретарей местных комитетов партии, многие из которых наживались на этом. Постановление, принятое Маленковым, давало крестьянам хоть какую-то возможность свободной рыночной торговли, уменьшало натуральный налог и ограничивало порожденную им коррупцию.

 

Когда женщина закончила петь, гармонисты заиграли грустную русскую мелодию. Эта далеко не молодая женщина в мятом платье и высоких сапогах грациозно проплыла перед молодым крестьянином и тот, по традиции, был обязан с ней танцевать. Оба они были хорошими танцорами, и толпа расступилась, давая им место. Несмотря на возраст, женщина отплясывала, словно лихая девчонка. Музыканты заиграли быстрее. Обступившие танцующих крестьяне подбадривали их и хлопали в ладоши. Наконец, молодой крестьянин покраснел, вспотел, окончательно запыхался и остановился, тогда как пожилая крестьянка продолжала танцевать с грацией и легкостью порхающей птицы. Крестьяне праздновали и веселились до половины одиннадцатого; праздник продолжался еще два вечера подряд.

 

 

Глава 23

Маленков, Берия, Хрущев

 

Крестьяне радовались недолго. Вскоре, без каких бы то ни было объяснений, Георгия Маленкова оттеснили от руководства партией. Москвичи подозревали о политических интригах в Президиуме ЦК и опасались возвращения сталинского типа правления. В период неопределенности, последовавший после ослабления Маленкова, несколько заводских, среди которых были и начальники, спрашивали меня, что говорят о событиях в Кремле радиостанции «Голос Америки» и Би-би-си. Все изголодались по информации. Где Берия? Что делает Берия? Вопросов возникало множество и столько же ходило слухов. Сегодня говорили, что Маленков убит, а завтра — что он арестован. А может, не Маленков, а Хрущев, Ворошилов, Булганин или еще кто-нибудь. Я предельно осторожно делился информацией, поскольку не мог отличить тех, кто проявлял искренний интерес, от доносчиков МВД.

 

Все боялись, что в борьбе за власть победит Берия. В его руках была хорошо отлаженная и беспощадная машина службы госбезопасности, и можно было легко представить, что окажись Берия во главе партии, он превратит страну в такое полицейское государство, какого еще свет не видел. Однако скоро стало известно, что Первым секретарем ЦК поставлен Никита Хрущев. Кроме того, что он был верным сталинским подпевалой, о нем мало что знали. Через несколько дней после назначения Хрущева всех коммунистов завода созвали на закрытое партийное собрание. К вечеру кое-какая важная информация дошла и до нас, беспартийных: Берия арестован по обвинению в шпионаже в пользу разведок империалистических стран. Скоро он предстанет перед судом — разумеется, закрытым и для прессы, и для публики. Люди, приученные никогда не высказывать своих взглядов на политические события, теперь, когда ненавистный Берия сидел в тюрьме и ждал неминуемой казни, принялись ругать его вслух на чем свет стоит.

 

Хотя советские газеты, следуя распоряжению свыше, не сообщали о суде над Берией, утечка информации (не знаю, намеренная или случайная) все же была. Для Берии не нужно было устраивать специальной кампании поношения — грехов и без того хватало. Его называли распутником, но что они имели в виду, я понял, только когда услышал, как один наш рабочий сказал другому: «Он столько девушек изнасиловал, что его надо за яйца повесить».

 

За несколько лет до этого, в 1946 году, один мой хороший знакомый, Леонид Николаевич, рассказал мне грустную историю. Я познакомился с ним в 1939 году в доме отдыха в Гаграх, где он отдыхал вместе с женой, учительницей физики, и дочерью Леной. Шестнадцатилетняя Лена была необыкновенно хороша собой: прекрасно сложена, несмотря на некоторую полноту, с длинными рыжими волосами (кажется, она их никогда не стригла), заплетенными в косы, большими карими глазами, правильным греческим носом и ямочками на щеках, появлявшимися, когда она улыбалась. Она изучала английский язык в Московском институте иностранных языков, и ее мать попросила меня помочь ей с произношением.

 

В Москве я виделся с Леной всякий раз, когда заходил к ее родителям. Но однажды, в 1943 году, они сказали мне, что дочери нет дома. После этого я еще три раза приходил к ним, и они всегда говорили одно и то же — Лены нет дома. Раньше мы с ними были очень дружны, но тут они явно не хотели со мной разговаривать, отводили глаза. Что-то здесь было не так. Я перестал к ним ходить. Может быть, Леонид Николаевич ждет повышения по службе, подумал я, или вмешался НКВД и убедил его прекратить общение с иностранцем. Как бы то ни было, я постепенно забыл о Леониде Николаевиче и его семействе. Но вот как-то вечером, осенью 1946 года, у меня дома раздался телефонный звонок. Я поднял трубку, но ничего не услышал, кроме гудка. Часа через полтора в дверь постучали. Поскольку я никого не ждал, то подумал, что за мной пришли из НКВД. Стук повторился, я открыл дверь и, к своему удивлению, увидел Леонида Николаевича. За то время, пока мы не виделись, он сильно постарел, сгорбился, поседел. Я взял у него пальто и предложил сесть. Леонид Николаевич извинился за то, что исчез на целых три года, и сказал, что я все пойму, как только выслушаю его рассказ.

 

«Товарищ Робинсон, — начал он, — моя Леночка больше двух лет терпела страшное унижение от одного из самых высокопоставленных людей в государстве. Все началось в середине августа 1943 года. Этот трагический день мы никогда не забудем. Лена пошла на дополнительные занятия в институт. Она не сдала экзамен в весеннюю сессию, и теперь, чтобы закончить институт в мае 1944 года, ей нужно было до конца августа его пересдать. Когда она шла по бульвару, недалеко от Крымского моста, возле нее остановился небольшой автомобиль. Как она потом рассказала мне, из машины вышел высокий солидный мужчина в гражданском костюме и вежливо с ней поздоровался. Она не остановилась, и он пошел за ней.

 

Мужчина сказал Лене, что выполняет поручение одного очень важного государственного лица. «Он вами интересуется и приглашает вас к нему домой в половине девятого. И никаких отговорок». При этих словах он показал удостоверение сотрудника госбезопасности и добавил: «Этот человек отказов не принимает. Мой вам совет — не раздражайте его». Незнакомец сказал, что будет ждать Лену, и сел в машину. Пока она шла, глотая слезы, в институт, машина незнакомца ехала рядом. Моя бедная Лена понимала, что ей некого просить о помощи, что любому, кто попытается ей помочь, в лучшем случае грозит тюрьма. Она знала, что даже любящие ее родители бессильны, и она может поставить под угрозу нашу жизнь, если решится нам обо всем рассказать. После того как закончились занятия, Лена выглянула в окно. Когда она увидела на улице машину с энкавэдэшником, у нее мелькнула мысль о самоубийстве».

 

Тут Леонид Николаевич не смог сдержать слез. Он обхватил голову руками и сказал: «У Лены не было выбора. Пришлось идти. В ту ночь бедную девочку изнасиловали. У нее не было выбора».

 

Несчастный отец застонал. Как я ни пытался, успокоить его мне не удалось. Оставалось только ждать, пока он придет в себя. Он не сказал тогда, а я не хотел спрашивать, пришлось ли Лене после той ночи снова терпеть унижение. Наконец, Леонид Николаевич взял себя в руки и сказал, что пришел попрощаться. Хотя он всю жизнь прожил в Москве, ему было приказано в течение трех дней выехать вместе с семьей в Литву. С Леной наигрались, и теперь ее вместе с родителями отправляли подальше из Москвы.

 

Когда Берию арестовали, подтвердилось то, о чем я раньше только догадывался: важный начальник, изнасиловавший Лену, был главой службы госбезопасности. Я слышал, что жертвами Берии стали сотни молодых женщин. Говорили, что за четырнадцать лет, пока Берия возглавлял НКВД, он поменял множество наложниц, постоянно пополняя свой «гарем». Один мой старый знакомый, со связями среди советской элиты, рассказывал, что Берию пытали, причем с не меньшей жестокостью, чем его жертв; при этом он не только стонал и кричал, но иногда выл, как волк. Суд над ним продолжался шесть месяцев. В конце декабря 1953 года в газетах было напечатано сообщение о том, что Берию признали виновным в шпионаже в пользу империалистических государств, приговорили к смертной казни и расстреляли.

 

Во время суда над Берией его ближайших сотрудников арестовали, судили и казнили. Вся их собственность была конфискована, а члены семей навсегда высланы из Москвы. Других, рангом пониже, которые пользовались расположением Берии или могли сохранить ему преданность, тоже арестовывали, судили и — если признавали виновными — исключали из партии и отправляли в лагеря на Крайний Север. Ходило много слухов о том, что жестокие и зловещие органы безопасности перетрясли до основания, после чего реорганизовали сверху донизу. Именно в это время Министерство внутренних дел разделили на МВД и КГБ.

 

Среди рядовых сотрудников органов госбезопасности было много таких, кому удалось избежать наказания. Тысячи из них распределили по заводам Москвы и других городов, где они работали мастерами или разного рода начальниками и, не имея соответствующей квалификации, натворили много бед. Всю жизнь они перекладывали бумажки, сажали людей в тюрьмы, подслушивали чужие разговоры, стоя в очередях или сидя в столовых, следили за людьми на улицах, в метро или автобусах, — и вот теперь они должны были работать на производстве.

 

Одного из этих бывших чекистов прислали к нам в цех на место начальника участка точного литья. До него здесь работала очень опытная женщина, с дипломом инженера-металлурга и десятилетним стажем работы. Новому начальнику без технического образования назначили зарплату в 140 рублей, тогда как средняя зарплата рабочего составляла 110 рублей. На самом деле ему платили столько же, сколько мне, с моим тридцатилетним стажем инструментальщика и конструктора. Никто в цеху не доверял новому начальнику, все его презирали. Один знакомый рабочий признался мне, что и он, и его товарищи ненавидят бывшего чекиста как смертельного врага. «Плохо, когда среди нас есть стукачи, но работать в открытую — это настоящий плевок в нашу сторону. Как ты думаешь, сколько невинных людей пострадало из-за него? Не удивлюсь, если он и сейчас доносит на нас в органы. Опасный он человек».

 

Появился в нашем цеху и еще один бывший энкавэдэшник, которого прислали на завод после казни Берии. Звали его Семен Петрович. Это был грубый, деревенского вида сорокалетний мужчина ростом под два метра, с бегающими, глубоко посаженными серыми глазами. В цеху поговаривали, что его работа в органах состояла в том, чтобы ходить по городу, подслушивать чужие разговоры и доносить на тех, кто по неосторожности сболтнул лишнего, или самому провоцировать людей на опасный разговор, чтобы заманить их в ловушку. Хотя никакой профессиональной подготовки у Петровича, окончившего семь классов, не было, начальство нашего цеха получило распоряжение найти для него подходящее место — уровнем выше, чем слесарь или станочник. В конце концов для него создали новую должность — третий помощник начальника цеха. Таким образом он оказывался на одном уровне с начальником производства и главным инженером и получал почти такую же, как они, зарплату. Предвидя возмущение двух других помощников, начальник цеха нашел для бывшего стукача место подальше от них. Петрович отвечал за уборщиц, уборщиков стружки, кассира, который также выдавал рабочим мыло, ветошь и чистые комбинезоны, и двоих рабочих, в чьи обязанности входило постоянно чинить стеклянную крышу цеха, протекавшую после каждого дождя и весной, как только начинал таять снег. Ему выделили специальный кабинет, два на три метра, со столом и двумя стульями.

 

Петровича, как бывшего сотрудника одиозного НКВД, все возненавидели с первого же дня. У него была странная походка, и пока мы к ней не привыкли, трудно было сдержать смех, когда он обходил цех. Ступал он очень широким размеренным шагом, голову держал неподвижно, и только глаза постоянно бегали по сторонам. Туловище его двигалось не в такт с ногами, руки неестественно болтались. Петрович походил на робота, марширующего, как фашист на параде. Глядя как он вышагивает, рабочие смеялись до слез.

 

Не столь значительным, но долгожданным событием стала отмена после смерти Сталина закона о наказании за опоздания. В тридцатые годы, после того как я пришел на Первый шарикоподшипниковый, был принят закон об усилении трудовой дисциплины, который должен был положить конец нередким опозданиям и прогулам. На заводе мало кто из рабочих, специалистов и работников канцелярии каждый день приходил на работу вовремя. Некоторые опаздывали на полчаса, кое-кто уходил до начала обеденного перерыва. Дисциплины не было никакой.

 

По новому закону за двадцатиминутное опоздание можно было лишиться работы и жилья в Москве. В первый же день после вступления закона в силу я проснулся в 7:10. Вскочил с постели, наспех оделся и побежал что есть духу, не завязав галстук и не зашнуровав ботинки. Я опоздал на десять минут. Десятки запыхавшихся нечесаных рабочих пробегали через проходную. Я видел, как влетел в цех знакомый конструктор — небритый, взлохмаченный, в черном ботинке на одной и коричневом — на другой ноге.

 

Рабочим, которые жили недалеко от завода, было нетрудно приходить на работу вовремя — все зависело от них самих. Но тот, кто жил далеко и зависел от транспорта, находился в гораздо более невыгодном положении. Однако русские — большие мастера по части выживания.

 

Почти целый год после введения закона об опоздании число арестов в Москве резко возрастало, и милиция собирала в день до трех тысяч рублей штрафами с рабочих, которые отчаянно стремились избежать более сурового наказания. Тем, кто понимал, что не сможет добраться вовремя до работы, нужно было оправдать опоздание, и они искали разные способы, чтобы попасть в милицию. Они били окна в вагонах трамваев и пригородных поездов, их доставляли в отделение, они платили штраф и получали драгоценную справку, которую предоставляли на работе как доказательство уважительной причины для опоздания.

 

У нас в цеху один рабочий, живший в пяти минутах ходьбы от завода, опоздал на 22 минуты — пришел всего на 2 минуты позже крайнего срока. Его тут же уволили и приказали освободить комнату. Он отказался выехать, и несколько дней спустя всю его мебель вывезли на грузовике, а его самого — арестовали. Такого рода печальные истории оказали свое действие на рабочих. Они пересилили себя, опоздания прекратились, и битье стекол через год пошло на убыль.

 

Весной 1954 года Хрущев начал программу по реабилитации жертв террора 1933–1938 годов. Многие невинно осужденные вышли на свободу; тех, кто был объявлен врагом народа и расстрелян или умер в лагерях, реабилитировали посмертно. Были случаи, когда хрущевская комиссия по реабилитации назначала компенсацию вдовам и детям репрессированных. Через несколько месяцев после начала реабилитации я неожиданно столкнулся в ГУМе с Марусей Кудиновой. Прошел двадцать один год с тех пор, как был арестован и расстрелян ее муж, секретарь партийной организации сталинградского завода, где я работал после приезда в СССР. Маруся ужасно постарела. Хотя ей было лет пятьдесят, она выглядела на все семьдесят. Я спросил, как сложилась ее жизнь.

 

«После того как мужа арестовали, меня выселили, и я пошла жить к родственникам — работать я не могла из-за ревматизма. Прошлой весной дело мужа было пересмотрено, и оказалось, что он стал жертвой доноса. В комиссии по амнистии мне сказали, что произошла ошибка и муж пострадал безвинно. Посмертно его наградили орденом “Знак Почета”».

 

«Сейчас, — продолжила свой рассказ Маруся, — я живу в небольшой двухкомнатной квартире, получаю пенсию — 140 рублей в месяц. Раз в год я смогу ездить в санаторий, лечить ноги».

 

«Ну вот, — сказал я, — теперь ваша жизнь изменится к лучшему».

 

«Да, это так, но после долгих, горьких лет одиночества трудно испытывать благодарность».

 

Время от времени я слышал подобные истории от разных людей. С Кларой Рускиной я познакомился месяца через два после смерти Сталина. Первого мая мы оказались в одной компании: я был со своими друзьями, а она — с тремя подругами, выпускницами Московского художественного училища. Прощаясь, они пригласили нас пойти с ними на следующий день в знаменитый Дом художника. Как члены Союза художников, они имели право привести с собой по одному гостю. Благодаря дружбе с ними, мне удалось посмотреть там немало американских фильмов и побывать на концертах, недоступных для обычной публики.

 

Как-то в воскресенье я столкнулся с Кларой в кондитерском магазине в Столешниковом переулке. Мы вышли на улицу вместе и за разговорами не заметили, как оказались возле ее дома. Она пригласила меня прийти через неделю, на день рождения ее матери. Я сказал, что приду с удовольствием.

 

Мать Клары, Евдокия Филипповна, оказалась приветливой женщиной лет пятидесяти с небольшим. Внешне она была не очень похожа на русскую. Они с Кларой жили в старом доме на Пушкинской улице в комнате четыре с половиной на пять метров, обставленной старинной мебелью, какую, наверное, можно было увидеть в квартирах дореволюционной интеллигенции. С первого взгляда меня поразили ее осанка и манера держаться. Поздравить Евдокию Филипповну собралось двенадцать человек: ее мать, ее тетка, Клара, четыре супружеские пары и я. Прощаясь, Евдокия Филипповна взяла меня за руку и сказала: «Боб, спасибо, что вы пришли. Пожалуйста, приходите к нам запросто, когда захотите. Мы всегда будем вам рады». Я стал время от времени бывать у них. Но однажды, придя к ним, я застал Евдокию Филипповну в слезах. Я понял, что лучше уйти, и, прощаясь, попросил Клару мне позвонить. Несколько недель спустя она позвонила. Мы встретились, и Клара все мне объяснила.

 

«Когда вы в прошлый раз пришли к нам, мама была очень расстроена, — сказала она. — В этот день, семнадцать лет назад, мой отец бесследно пропал. Мне тогда было всего девять лет. Хотя последние годы я очень загружена (мама ушла с работы из-за диабета), я стараюсь проводить этот день с ней, чтобы поддержать ее».

 

В конце 1956 года Клара и Евдокия Филипповна получили извещение с приглашением явиться в назначенный день и час в комиссию по реабилитации. Потом Клара рассказала мне, что решила идти одна, потому что мать плохо себя чувствовала и лежала в постели. Клара нашла указанный в извещении дом, вошла в просторную приемную и протянула полученную бумагу какому-то служащему. Тот открыл толстую тетрадь, нашел фамилию Клариного отца и спросил: «Почему не пришла ваша мать?»

 

«Она больна», — сказала Клара.

 

«Назовите имя, отчество и дату рождения вашего отца».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.