Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Чёрный о красных 9 страница



 

После полуночи гости снова поднимали тост за тостом, а потом затянули старинные русские песни, и мне открылась русская душа с ее тоской и болью. Сердца всех собравшихся в комнате источали печаль — это был горький плач о прошлом и настоящем. Я бы даже сказал, что временами печаль эта была глубже и горше, чем в блюзах, которые поют американские черные — с их наследием рабства, с их лишениями и отверженностью. Глубоко в душе они оплакивали свои страдания и изливали их в песне.

 

Несколько часов они пели — то в унисон, то достигая естественной гармонии. Я слушал и представлял себе, как русский солдат пробирается сквозь снега с походным мешком за спиной, в котором нет ничего, кроме фляги с водой и краюхи мерзлого хлеба: вот он наклонил голову, он продрог до костей, но продолжает путь, ни на минуту не забывая, что смерть где-то рядом, что она готова настигнуть его прежде, чем забрезжит надежда на спасение.

 

Миша и Марина сидели напротив певцов, по-прежнему держась за руки. Марина склонила голову жениху на плечо. У всех — в том числе и у меня, слезы навернулись на глаза. Задушевное пение наводило тоску. Около трех утра грустные песни стихли, и гости стали наперебой придумывать новые слова на знакомые мелодии. Они складывали веселые частушки о Мише и его невесте, стараясь подбодрить молодых. Кто-то спел о долге перед родиной, другой — о дисциплине, третий — о двух влюбленных, которые страдали в разлуке, но в конце концов встретились и поженились.

 

Исполнителей одарили аплодисментами. А потом один из гостей поднял стопку водки и громко произнес: «За скорое и благополучное возвращение!»

 

Все осушили стаканы и аккордеонист заиграл танцевальную музыку. Это был особый танец. Мужчина вытанцовывал перед той, чьей любви он добивался. Кажется, танцевали все, даже Мишины родители. И только виновник торжества, в честь которого и была устроена вечеринка, не танцевал: он стоял на лестничной площадке со своей невестой и о чем-то с ней шептался. Приближалось расставание.

 

Рассвело. Было шесть утра и скоро Мише предстояло пойти на трамвайную остановку, прихватив с собой заплечный мешок, в котором лежали туалетные принадлежности, носки и белье. Это все, что ему понадобится на призывном пункте, — остальным его обеспечит армия. Музыка смолкла. Мать обняла и расцеловала Мишу. Веселье прекратилось, все молчали. Потом его обнял и расцеловал отец, потом — Марина. Гости один за другим прощались с Мишей и желали ему удачи. Мишина мать попросила всех сесть и помолчать перед дорогой. Я помолился, чтобы Миша вернулся с войны живым.

 

На улице прохожие торопились на работу. Мы образовали настоящую процессию. Миша под руку с Мариной и Мишины родители, тоже под руку, шли впереди. За ними — гости вместе с аккордеонистом. Женщины затянули грустную песню, потом другую. Песни не смолкали все пятнадцать минут, пока мы шли до трамвайной остановки. Когда вдали показался трамвай, Миша расцеловал родителей и обнял Марину.

 

Несмотря на то что за первые пятнадцать месяцев войны Красная армия потеряла около пяти миллионов солдат и офицеров, Миша чудом уцелел и через семь лет вернулся живым и невредимым. Они с Мариной поженились и родили сына.

 

 

Глава 14

Эвакуация из Москвы

 

Немцы продолжали наступать, и чем ближе они подходили к Москве, тем больше ощущался недостаток продуктов в городе. Черный хлеб, сушеная рыба и чай без сахара по тем временам считались роскошью. Однако, несмотря на скудный рацион, рабочие повышали производительность труда. Пока шла война, они были настроены патриотически и готовы на жертвы. Они вступали в соревнование друг с другом — кто больше часов проработает безвозмездно. Они все свои силы отдавали делу победы.

 

Из-за нехватки рабочих рук в военное время, на заводе произошли кое-какие кадровые перестановки. Главным инженером нашего цеха назначили некоего Громова. Скоро между нами пробежала черная кошка. Все началось с Завадского. Этот честолюбивый технолог обычно штудировал иностранные журналы в поисках новых идей, которые могли бы пригодиться для повышения производительности труда. И вот у американцев или англичан он такую идею нашел. Несколько недель он просидел за чертежной доской, после чего еще долго обдумывал свое усовершенствование. Наконец, Завадский отдал чертежи в цех. Все детали разработанной им пресс-формы прекрасно монтировались друг с другом, кроме одной. Гигантские усилия были потрачены на эту деталь. Спроектировали и изготовили три ее варианта — все тщетно. И тогда Громов попросил меня помочь Завадскому, дескать, Моссовет дал нам десять дней на решение этой задачи.

 

«Пожалуйста, не отказывайтесь, — упрашивал он меня. — Я знаю, только вы один способны нам помочь. Сделайте это ради всего нашего цеха, и я буду навек вашим должником». Никогда не видел, чтобы Громов так расчувствовался. Я пообещал попробовать.

 

Начал с того, что изучил чертеж Завадского, а потом, часа через четыре, спроектировал необходимую деталь. Громов дрожал от волнения, когда я протянул ему поправки к проекту Завадского и свой чертеж. Он приказал всем мастерам нашего цеха отложить остальные дела и заняться в первую очередь моей деталью.

 

«Товарищ Робинсон будет руководить работой», — сказал Громов. На следующий день он получил то, что хотел. На этот раз пресс-форма Завадского дала результат. Производительность возросла в семьдесят два раза. Через неделю все, кто принимал участие в этом проекте, получили премии. Завадскому выплатили 2 500 рублей. Другие, чей вклад был гораздо скромнее моего, получили от 150 до 1500 рублей. Когда кассирша протянула мне семьдесят пять рублей, я почувствовал себя оскорбленным. Попросил вернуть деньги Громову и передать ему, что я работал не ради вознаграждения, но чтобы помочь заводу. Мое поведение не могло не разозлить Громова. Он перестал со мной разговаривать. Однако вскоре я был вознагражден: к нам в цех пришел сам директор завода и при всех поблагодарил меня за то, что я спас проект Завадского.

 

Все знали, что Громов вскарабкался наверх всеми правдами и неправдами. Этот интриган цеплялся за свое место, которое ему, беспартийному, досталось с трудом. Он выбрал помощника под стать себе — Белоусова. Тот значительно мне уступал — и по знаниям, и по опыту: он учился на первом, а я уже на четвертом курсе машиностроительного института.

 

Месяца через два-три после начала войны Белоусов появился на моем участке, проверил станки, окинул взглядом учеников. Потом как рявкнет, обращаясь ко мне: «Мне не нравится, как настроены станки». Я промолчал.

 

Третьего сентября к моему рабочему столу подошла секретарша Громова со стопкой бумаг. Она долго в них копалась, пока наконец не нашла то, что искала. Официальным тоном она зачитала следующее: «Товарищ Робинсон, начиная с завтрашнего дня, 4 сентября 1941 года, ваши услуги в качестве инструктора-шлифовальщика больше не требуются. Вам следует явиться в цех и приступить к работе на одном из цилиндрических станков в качестве рабочего». Она сделала паузу и добавила: «Подпись: Громов».

 

«Передайте товарищу Громову, — ответил я, — что я не оставлю своего рабочего места, пока не дам письменный ответ».

 

В недоумении она отступила на несколько шагов, потом повернулась и быстро ушла прочь. Через три дня я вручил Громову заявление с просьбой об увольнении, где объяснял несправедливость решения понизить меня в должности: «Я не могу принять ваше предложение, поскольку, имея техническое образование и большой опыт станочника, считаю неэффективным использование меня в качестве простого рабочего».

 

Копию письма я отнес в заводской парткомитет. Скоро я получил письменный ответ Громова. Он юлил, утверждал, что не давал мне приказа сложить с себя обязанности инструктора, а предлагал два более достойных меня места работы.

 

Его рукой на моем заявлении была написана резолюция «Просьбу об увольнении отклоняю». Я правильно рассчитал: во время войны перспектива потерять такого работника, как я, не понравится начальникам с холодными головами. Заводу я был нужен не только благодаря моему опыту, но еще и потому, что меня, как непригодного к службе, не могли забрать в армию.

 

Однажды вечером в середине октября, когда я шел в институт, мое внимание привлекли мужчины и женщины, спешно возводившие на улицах баррикады. Я воспринял это как очевидный и зловещий знак: в Кремле ожидают, что враг через несколько дней войдет в город. Утром я, как обычно, пришел на завод. Рабочие стояли небольшими группками, станки были выключены из сети и установлены на железные трубы — оставалось только обшить их досками. Цементный пол перекрещивали белые электрические провода. Как мне объяснили, провода вели к динамиту: если немцы прорвут советскую оборону и войдут в город, завод взлетит на воздух. Заминированы были все московские заводы и учреждения, а также метро.

 

В девять часов Громов взобрался на большой ящик и обратился к рабочим цеха: «Товарищи, наш завод остановлен. Все станки отправляются в Куйбышев. Вы тоже должны переехать в Куйбышев и приступить к работе на новом месте. Всем будет выдана зарплата за три месяца вперед и по три килограмма муки. Мы ожидаем, что деньги подвезут на завод сегодня с двенадцати до двух часов».

 

Паники не было. Все соблюдали порядок. Хотя никто этого не сказал, я чувствовал, что большинство рабочих были довольны, что их эвакуируют в более безопасный район страны.

 

До полудня все толклись в цеху, а потом выстроились в очередь к кассе. В половине первого мы решили, что кассир не появится до двух часов. Когда и в два кассир не пришел, рабочие стали выходить из очереди, однако по домам не расходились. В четыре часа кассир так и не появился. Рабочие ворчали, ругали Громова: кто-то даже сказал, что готов его задушить. Я решил пройти по заводу и посмотреть, что же делается в других цехах.

 

Мне открылось жутковатое зрелище. Огромный Первый шарикоподшипниковый завод, где день и ночь семь дней в неделю трудились 16 тысяч человек, походил на гигантского мертвеца. Я проработал на заводе девять лет и покидал его с грустным чувством, тем более что мы были вынуждены бежать от нацистов. Кто знает, что нас ждет — возможно, я никогда больше сюда не вернусь. Что если немцы продолжат наступление, и тогда нам придется через несколько месяцев эвакуироваться из Куйбышева? Мне грустно было думать, что я могу так никогда и не получить диплом инженера — а ведь я хотел этого больше всего на свете.

 

Я прошел через несколько цехов, и вдруг меня кто-то окликнул. Обернувшись, я увидел бежавшего ко мне знакомого: он запыхался, в глазах его стояли слезы. Он был так взволнован, что в первый момент я его даже не узнал. С лица его пропала обычная широкая улыбка.

 

«У вас есть минутка?» — спросил он.

 

Я кивнул и подождал, пока он отдышится. Потом он заговорил: «Товарищ Робинсон, я должен сказать вам что-то важное. Я хочу поделиться с вами наболевшим, потому что вам я доверяю».

 

Он посмотрел мне в глаза, вероятно, ища поддержку. Должно быть убедившись в моем сочувствии, он продолжил: «Вначале мы были совершенно уверены в партии и правительстве. Они обещали, что через пятнадцать лет мы перегоним Америку. Обещали, что на русской земле не будет больше войн. Мы всем сердцем и всей душой поверили этим обещаниям. Но теперь… Наши вожди, кажется, бежали подальше от опасности, бросив нас на произвол судьбы. Сегодня они уехали из Москвы, а люди остались в городе на милость кровожадных немцев».

 

Тут он замолчал, снова посмотрел мне в глаза и добавил: «Прошу вас, товарищ Робинсон, если вам повезет и вы попадете на Запад, пожалуйста, расскажите там всю правду о советской системе; скажите, что русский народ жестоко обманут, что подобного обмана история еще не знала. Мы страдали, нас лишили всего хорошего в жизни, и теперь оказывается, что все, что нам обещали, — обман. Начиная с 1917 года от нас требовали жертв ради светлого будущего. Сейчас мы знаем, что наши вожди обманули нас, вступив в соглашение с Гитлером: пакт — это камень на нашу могилу. Изнурительный труд, недоедание, когда мы месяцами не видели мяса и нередко ложились спать с пустым желудком, — все это в надежде, что придет день, и благодаря нам жизнь станет лучше. Теперь надежд не осталось».

 

Он разрыдался, словно ребенок, закрыв лицо руками. Я похлопал его по плечу, полагая, что этот жест его успокоит, и попытался убедить, что даже если немцы возьмут Москву, не все потеряно, ведь больше чем три четверти территории страны останется в руках русских. Кажется, мои слова возымели действие. Он поблагодарил меня и вернулся в цех. Я понимал, что этот человек говорил со мной искренне, что он не был агентом НКВД. В то время, когда немцы днями и ночами бомбили Москву и могли вот-вот войти в город, НКВД перестал охотиться на контрреволюционеров. Как и все москвичи, сотрудники этой организации были заняты собственной безопасностью и выживанием.

 

Рабочих нашего цеха я нашел в самом скверном настроении. Было уже шесть вечера, кассир так и не пришел, и никто не знал, когда он наконец появится. Я решил пойти домой, благо я жил в десяти минутах ходьбы от завода. По дороге купил дневную норму черного хлеба (шестьсот граммов). Этот хлеб, три завалявшиеся карамельки и чай — вот и весь мой ужин. Я провел на ногах почти целый день, очень устал и прилег отдохнуть. Лежал и думал о том знакомом, который рискнул поделиться со мной своими сокровенными мыслями. Ясно было, что не он один чувствует себя обманутым. Одиннадцать лет я наблюдал, как русские стоически мирятся с убогим жильем, полуголодным существованием, жалкой одеждой, веря, что их вожди сотворят для них лучшую жизнь. В то время я четко понял: доверие к советскому строю потеряли не только простые люди. Многие коммунисты избавлялись от партбилетов: одни рвали их в клочки и выбрасывали в туалет, другие стирали имена, вырывали фотографии и избавлялись от билетов прямо на улице (я сам видел, как они валяются на тротуаре).

 

Я не надеялся, что кассир появится сегодня на заводе, и решил не возвращаться на работу до утра. Оказалось, я допустил большую ошибку. Рабочие остались на заводе ждать кассира, и когда в девять вечера он не появился, отправились к главному бухгалтеру в заводоуправление. После того как они принялись бить стекла в окнах управления, к ним вышел бухгалтер и пообещал, что деньги вот-вот привезут. Битье окон продолжалось до 1:45 ночи, пока не прибыл фургон в сопровождении милиционеров. В контору внесли саквояжи с деньгами, и рабочие наконец получили свою зарплату.

 

Когда я утром протянул расчетный лист кассиру, рядом с которым стоял Громов, оба посмотрели на мой лист, после чего Громов что-то негромко сказал кассиру. Тот отсчитал мне тысячу рублей вместо трех тысяч, как всем другим рабочим моей квалификации (в то время пять рублей соответствовали одному американскому доллару). Я решил, что в этой ситуации лучше всего не спорить. Громов мне отомстил!

 

Пусть мне недоплатили, зато я получил важный урок жизни в Советском Союзе. Интересно, что стоило чаше терпения рабочих переполниться, и они повели себя неожиданно. Традиционный страх перед властью — страх пополам с покорностью — исчез. Они понимали, что, если человек, облеченный властью, обещает им нечто для них важное, следует не сдаваться до тех пор, пока он не сдержит слово. За двадцать три года жизни в России я не раз вспоминал этот урок.

 

Поезд в Куйбышев отправлялся только в 6 часов, дел у меня никаких не было, и я решил поехать в центр города и посмотреть, что там происходит. До центра я не добрался. На трамвайной остановке столпились сотни людей с узлами и чемоданами, большинство из них, как мне показалось, были евреи, беженцы, сделавшие свой первый шаг к спасению. Трамваи были забиты до отказа. Я вернулся на завод и, пообедав в пустой столовой жидкими щами с куском черного хлеба, пошел домой.

 

На двери моей квартиры висела записка от Громова с просьбой немедленно к нему явиться. Я оставил записку без внимания, но минут через тридцать в дверь постучали. Громов прислал за мной четверых рабочих из нашего цеха. Они должны были привести меня на завод, где мне выдадут билет на поезд до Куйбышева. С собой разрешалось взять один чемодан с вещами. Я сказал, что без своего сундука, который я привез из Америки, я никуда не поеду. Когда они поняли, что уговаривать меня бесполезно, то решили найти для моего сундука тачку. Тачку найти не удалось, и дело кончилось тем, что мой сундук взгромоздили на кусок жести и поволокли его к заводу. На улице прямо возле нас неожиданно остановился грузовик: в кабине сидели двое заводских, которым Громов поручил передать мне билет. Они сказали, что билет мне на самом деле не нужен, я могу вместе с ними доехать до Горького на грузовике, а там пересесть на пароход до Куйбышева. Итак, мой сундук погрузили в кузов грузовика, я втиснулся в кабину, и мы поехали на восток.

 

За несколько недель до начала эвакуации по Москве поползли всякие слухи о немцах. Их представляли чудовищами, кровожадными изуверами, которые насилуют женщин и отрабатывают технику штыкового удара на детях. Однако не слухи, а газетные статьи о том, что творят немцы на оккупированных территориях, вызвали массовый исход евреев из Москвы. Едва стало известно о демонтаже и готовящейся эвакуации заводов, тысячи евреев потянулись из города. Если Кремль отдает Москву, рассуждали они, — то оставаться в столице на милость немцев они не хотят. Они бросали работу и дом и уходили, оставив двери своих квартир незапертыми.

 

В Москве было много евреев с высшим образованием. Они занимали самые высокие должности на моем заводе; случалось, что и главный инженер, и директор завода были евреями. Насколько я знаю, евреев-рабочих были единицы, а начальников — сотни. Многие ведущие журналисты, высокопоставленные чиновники Министерства иностранных дел, врачи, профессора, учителя, юристы, плановики и экономисты были евреями.

 

По дороге в Горький я видел тысячи евреев, которые не смогли попасть на поезд. Кстати, в результате этого исхода евреи очень скоро вызвали ненависть русских, обвинявших их в том, что они бежали из Москвы вместо того, чтобы ее оборонять. После 1941 года мне нередко доводилось слышать антисемитские высказывания; ничего подобного раньше, за одиннадцать лет жизни в Советском Союзе, я не припомню.

 

В царской России время от времени случались вспышки антисемитизма, и теперь стало ясно, что прошлое зло еще живо, оно никуда не исчезло. Хотя евреи помоложе, среди которых было много убежденных коммунистов, и знали о еврейских погромах в черте оседлости, они твердо верили, что с рождением коммунизма антисемитизм в России умер, и находили этому неопровержимые доказательства. Евреи получили возможность учиться в лучших университетах страны и овладевать разнообразными профессиями, а многие из них занимали руководящие должности в правительстве и в вооруженных силах. Кроме того, многие знали, что дед Ленина был евреем, а сам он открыто осуждал антисемитизм.

 

Их родители, евреи постарше, не были, однако, столь доверчивы. Очевидно, они не могли забыть того, что довелось пережить в царской России им или их близким. Они помнили, как казаки жгли их дома, как резали скот, насиловали и увозили их дочерей, убивали друзей и родственников и оскверняли кладбища и храмы. Разве можно было забыть, как злорадно улюлюкали их русские соседи, как они рылись в разоренных еврейских домах и тащили все подряд.

 

Пожилые евреи, знающие, что такое погром, объясняли своим детям, какая судьба их ждет, если они попадут в руки нацистов. Однако средний русский, безразличный к страху евреев перед массовой расправой, не в состоянии был понять и оправдать их бегство. В его глазах исход евреев был проявлением трусости. Некоторые русские рассказывали своим детям, что евреи — трусливый и изворотливый народ и что им якобы доподлинно известны случаи, когда евреи бежали с поля боя.

 

До Горьковского районного комитета партии мы добрались в половине второго ночи. Внутри здания и снаружи собрались сотни людей, и все хотели поскорее попасть на юго-восток России — в Томск, Ташкент, Алма-Ату, Самарканд. Мы приехали слишком поздно, и нам, как, впрочем, и многим другим, пришлось спать на стульях, не раздеваясь.

 

Утром мы с московскими друзьями (муж — еврей, жена — наполовину грузинка, наполовину — русская) вместе с другими эвакуированными получили по бутерброду и стакану сладкого чая. Позавтракав таким образом, в половине восьмого мы уже были возле кассы, чтобы купить билеты на пароход.

 

Несмотря на столь ранний час, мы пришли далеко не первыми. Тысячи людей, большинство из них — евреи, со своими узлами и чемоданами разбили у кассы настоящий лагерь. Если бы мы дожидались своей очереди, в кассу нам было бы до конца дня не попасть. Тем не менее я приготовился ждать, но моя спутница спросила: «Товарищ Робинсон, у вас удостоверение члена Моссовета с собой?»

 

«Да, — сказал я, — а почему вы спрашиваете? Срок его действия истек еще два года назад». Она улыбнулась: «Потому что если вы покажете его милиционеру, он проведет нас к кассе».

 

Заметив мою нерешительность, она взяла у меня удостоверение, подошла к милиционеру, объяснила ему, кто я такой, и показала документ. Милиционер взглянул на удостоверение, потом на меня и, не проронив ни слова, повел нас через толпу, выкрикивая: «Пропустите, пожалуйста! Дорогу!»

 

Люди расступались неохотно. Тогда он засвистел в свисток, и они начали освобождать нам путь. Стариков и детей, которые не могли быстро двигаться, зажимала толпа. Кто-то громко рыдал. Хотя я испытывал жалость к этим людям, помочь им я никак не мог. Мне ничего не оставалось, как идти вслед за милиционером.

 

Оказавшись наконец внутри, моя предприимчивая спутница протянула кассиру моссоветовское удостоверение и указала на меня. Через несколько минут у нас в руках были билеты и багажные талоны, в том числе и на мой гигантский сундук. Теперь нужно было еще раз пройти сквозь толпу. Милиционер со свистком и на этот раз сопровождал нас, однако даже с его помощью мы продирались минут пятнадцать. Восемь часов спустя, с большим трудом добравшись до пристани, мы наконец сели на пароход и отправились в Куйбышев.

 

 

Глава 15

Четыре месяца в Куйбышеве

 

В Куйбышеве мы первым делом отправились в баню. За одиннадцать лет жизни в Советском Союзе я в бане ни разу не мылся. Меня и сейчас пугала перспектива стать объектом внимания изумленных русских, никогда в жизни не видевших чернокожего, но уж очень я был грязен после долгой дороги.

 

Мой друг, москвич, купил нам билеты. Едва мы открыли дверь, в лицо ударила волна пара, так что я едва не задохнулся. Банщик показал нам, куда повесить одежду, и объяснил правила. При этом он смотрел на меня так, словно я был инопланетянином, который свалился с неба прямо в его баню. Не только он, но и посетители бани при виде меня замирали на месте и глазели, раскрыв рты.

 

Мало того что меня смущало всеобщее внимание, я еще совершенно не знал, как правильно себя вести в бане. Первым желанием было залезть в шайку и погрузиться в горячую воду. Но я решил делать то же, что и мой спутник, и вести себя так, как положено у русских. Я налил воды в шайку, сел на скамейку, взял лежавший рядом березовый веник и принялся скрести себя им с головы до ног. Скоро кожу стало пощипывать. Тут я заметил две пары ног напротив моих. Я поднял глаза: передо мной стояли двое молодых людей и изучающе меня разглядывали. Казалось, они хотят до меня дотронуться. Потом они принялись расспрашивать моего друга: откуда я, говорю ли по-русски, давно ли в Советском Союзе. Удостоверившись в том, что я вроде бы не опасен, они предложили потереть мне спину. Я ответил, что предпочитаю делать это сам. Тогда они отошли, все еще недоверчиво тараща на меня глаза.

 

Я наполнил шайку теплой водой и вылил ее себе на голову. Потом поскреб себя веником и вылил шайку воды погорячее. Еще раз поработал веником, после чего обдал себя горячей водой. Ощущение необыкновенное! Кажется, все поры открылись, и я почувствовал легкость во всем теле. Покончив с этой процедурой, мы вытерлись и пошли в парилку. Мой друг растянулся на лавке и предложил мне последовать его примеру. Так я пролежал минут пять, а потом меня словно подбросило — это кто-то плеснул воду на кирпичи. Теперь я понял, почему здесь стоял такой пар.

 

После того как мы пролежали в клубах пара минут сорок, я собрался уходить. Но мой друг, как и остальные русские, привык проводить в бане по крайней мере полдня. Для русских это своего рода отдых. Взрослые пьют пиво, дети — лимонад. Здесь свободно болтают на все темы. Как я понял, баня в Советском Союзе — это одно из тех немногих мест, где русский может забыть все беды и тревоги. Под воздействием жары и пара «испаряются» его волнения. На время можно забыть о фашистах, НКВД, о своем жалком, полунищенском существовании. Я бы тоже, наверное, остался в бане подольше, если бы знал, что у меня будет крыша над головой.

 

Куйбышев ничем не отличался от других провинциальных городов — серый, грязный, с однообразными улицами, застроенными небольшими деревянными домами. Переулки здесь либо булыжные, либо вовсе немощеные. Именно сюда эвакуировали не только мой завод, но и часть кремлевской администрации. Мы приехали одними из первых; были еще вторая и третья волны эвакуированных, когда в Куйбышев приехали тысячи москвичей и ленинградцев.

 

Жилья не хватало и в мирное время, а с притоком эвакуированных рабочих и других граждан нехватка обострилась. Когда мы сошли с парохода, нас на грузовике отвезли туда, где нам предстояло жить и работать. Перед нами был остов завода. Возле пустого здания прямо под открытым небом громоздились горы ржавеющих станков и точного оборудования. Все это даже не удосужились прикрыть чем-нибудь от снега и дождя. Столовая по крайней мере работала, и наш первый обед был великолепен. Две большие русские котлеты, состоявшие на 85 процентов из черного хлеба и на 15 процентов из мяса, картошка, черный хлеб, чай с сахаром! Всю следующую неделю мы ежедневно получали котлеты и огурцы, а также кашу на воде. В столовой слышались стоны удовольствия. Первый обед в Куйбышеве был поглощен за рекордно короткое время под хор причмокиваний. Изголодавшиеся люди даже облизывали тарелки.

 

В нашем новом «индустриальном комплексе» раньше размещались конюшни. За ночь их превратили в жилые помещения. Вместо московской комнаты четыре с половиной на пять метров каждая семья получила небольшое стойло. Люди одинокие, вроде меня, вынуждены были расположиться в проходах, пока им не подыщут комнату. Уверен, что качество жизни лошадей, обитавших раньше в этих конюшнях, было гораздо выше, чем у нас. Героические усилия женщин по поддержанию порядка сводились к нулю из-за скученности людей и отсутствия туалетов. На более чем семьдесят человек приходились одна уборная и одна раковина. Конюшни быстро наполнились запахом мочи и экскрементов. К счастью, администрация скоро переселила меня в двухкомнатный деревянный дом — к старикам, которых я звал дядя Миша и тетя Ольга.

 

Как и в большинстве других деревянных домов в провинции, в комнате попросторнее стояла огромная кирпичная печь. Сверху печь была железной, плоской и достаточно широкой, чтобы на ней могло уместиться два матраца. Здесь, на печи, и спали дядя Миша и тетя Ольга. Хотя холоднее зимы я за все время жизни в России не знал, и супруги не раз предлагали мне разделить с ними их ложе на печке, я вежливо отказывался. По-моему, им трудно было понять мой отказ — для русского человека выживание важнее благопристойности.

 

Нам понадобилось два месяца, чтобы пустить завод. Хотя до московского ему было далеко, он функционировал. Я работал в первую смену — приходил на завод затемно, в 7 утра. Прежде чем переступить порог дома, приходилось собрать в кулак все свое мужество. Выход из довольно теплой избы на пронизывающий до самых костей мороз, когда от ветра трескалась кожа на лице и через пятнадцать минут начинала идти носом кровь, был ежедневным подвигом.

 

Однажды утром, когда температура упала не менее чем до минус 22 градусов, я с трудом дотащился до завода вместе с сотнями других рабочих, которым, как и мне, не терпелось попасть в тепло. Как обычно, при входе на территорию завода все предъявляли пропуска с фотографиями. Охранник едва смотрел на них, поскольку ему тоже не хотелось проводить на холоде ни одной лишней минуты. Я вошел в ворота, и когда до заводских дверей уже оставалось несколько шагов, неожиданно раздался крик: «Держите шпиона! Держите шпиона!»

 

Я остановился: интересно, кто этот шпион? Посмотрел через плечо и увидел, что охранник бежит в мою сторону. В руках у него винтовка со штыком, палец он держит на курке. Я боялся пошевелиться, чувствуя, что одно неверное движение и охранник без колебаний всадит мне штык в спину.

 

К счастью, на помощь пришли двое москвичей, которые меня узнали. Один из них закричал, обращаясь к охраннику: «Стой! Ты что, очумел? Я видел, как этот товарищ проходил мимо твоей будки. Он, как и все, показал тебе пропуск, ты на него посмотрел и ничего не сказал. А теперь вдруг словно с цепи сорвался!»



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.