Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Чёрный о красных 7 страница



 

После этого инцидента начались аресты всех немецких специалистов без разбору, в том числе и коммунистов. Жены нескольких из арестованных пришли ко мне за помощью. Они попросили меня разузнать что-нибудь о судьбе близких. Я тогда еще был членом Моссовета, и они наивно полагали, что это может что-то значить. На самом же деле я ничем не мог им помочь. Я подозревал, что их мужей уже нет в живых, но как им об этом сказать? Когда женщины ушли, я разрыдался. Через две недели они тоже исчезли.

 

В 1937 году был арестован и отдан под суд тот, кто в 1934 году начал кампанию чисток, — глава НКВД Ягода. Его обвинили во вредительстве, ослаблении бдительности и, как ни странно, в организации покушения на Кирова 1 декабря 1934 года, послужившего сигналом для первой волны репрессий. Обвинения в том, что по его приказу были расстреляны тысячи безвинных мужчин и женщин, Ягоде не предъявили.

 

Суд над Ягодой и другими «врагами народа» проходил в Колонном зале Дома Союзов и очень широко освещался. Я заметил, что рабочие, которые внимательно следили за обстоятельствами судебного процесса, с каждым днем все больше мрачнели: их явно одолевали дурные предчувствия. Я ощущал, что и без того низкий моральный дух на заводе падает. Идеализм старых большевиков и воспитанной ими молодежи поддерживался успешным свержением царского режима и ленинскими обещаниями равноправного общества. Однако надежды на будущее пошатнулись во время чисток и рухнули во время московских процессов. После того как на место Ягоды пришел вчера еще никому неизвестный, низкорослый, тщедушный человечек по фамилии Ежов, репрессии только усилились.

 

Ягоду и других подсудимых признали виновными и приговорили к расстрелу. На следующий день после вынесения приговора весь завод погрузился в уныние. За сорок четыре года жизни в Советском Союзе я понял, что русские не только способны бесконечно предаваться тяжелым думам, но и наделены сверхъестественной способностью предчувствовать опасность. Так было и в тот памятный день. Все работали кое-как: некоторые стояли у станков, словно зомби, другие расхаживали из стороны в сторону, сгорбившись и засунув руки глубоко в карманы. Зрелище, надо сказать, гораздо более грустное, чем советские похороны. Не слышалось даже обычной болтовни о еде или погоде. Только станки гудели.

 

Не то чтобы рабочие скорбели о главе тайной полиции — другом им он явно не приходился. Скорее, они готовились к новым страданиям, предчувствуя их приближение. Они хорошо знали, что это такое, ведь страдание для них столь же естественно, как сон и еда.

 

Что до меня, то не проходило и дня, чтобы я не задумывался о том, в какой ад я угодил. Потеряв американское гражданство, я потерял возможность вернуться домой.

 

Послом США по-прежнему оставался Буллит. Разумеется, ждать от него помощи не приходилось. Если бы случилось чудо и я вернулся домой, то там меня ждали бы все те же проблемы: я был черным, на меня навесили ярлык красного, в стране царила депрессия, а меня могла удовлетворить лишь квалифицированная работа. Кроме того, в России я мог стать инженером, и отказаться от осуществления заветной мечты было невыносимо трудно. Итак, я просто продолжал жить сегодняшним днем. Думал только о том, как не впасть в уныние, как выжить.

 

Начиная с 1936 года не проходило и дня, чтобы я не представлял себе, как сотрудники НКВД вытаскивают меня из постели и высылают куда-нибудь в Сибирь или ведут на расстрел. Почти каждую ночь до меня доносились урчание машин НКВД, рыскающих по улицам, или зловещий стук в дверь соседней квартиры.

 

«Когда очередь дойдет до меня? Через минуту? — спрашивал я себя, ворочаясь без сна до рассвета, — через час? А может только завтра?» Страх в период массовых арестов был так силен, что я никогда не раздевался до четырех утра. Позднее я узнал, что многие рабочие поступали так же.

 

В эти предвоенные годы одно стало для меня абсолютно ясно. Я понял, что, хотя Америка далека от совершенства, Советский Союз — это не земля обетованная. В так называемом раю для угнетенных царила страшная тирания, не имеющая ничего общего с идеалистической картиной, которую демонстрировали внешнему миру.

 

Я знал многих идеалистов, приехавших в Россию из разных стран. Исполненные лучших намерений, они искренне верили, что им предстоит участвовать в созидании земного рая, обещанного Марксом и Лениным. Такими идеалистами были, например, доктор Розенблиц и его жена. Они оставили в Калифорнии все, что приобрели благодаря успешной стоматологической практике доктора Розенблица, — красивый дом, две машины, элегантную одежду. Родственники и друзья пытались отговорить их от поездки в Россию, но они стояли на своем. Я познакомился с Розенблицами вскоре после их приезда в Советский Союз: они были полны энтузиазма и готовы к любым приключениям. Доктор Розенблиц привез с собой в дар Советскому Союзу новейшее медицинское оборудование. Его установили в одной из московских поликлиник, и американский врач обучал там секретам своей профессии русских студентов-стоматологов.

 

Меньше чем через год Розенблицев арестовали и отправили в разные лагеря на Крайнем Севере, где температура нередко опускается до пятидесяти градусов ниже нуля. Оттуда они не вернулись.

 

Большую пользу принесли нашему заводу шестеро русских американцев, в 1931 году вернувшихся на родину, чтобы строить идеальное социалистическое государство. Простые рабочие, они на собственные сбережения закупили в Америке современные электроплиты, сами установили их в нашей заводской столовой на тысячу мест и научили русских ими пользоваться. Со дня открытия завода в марте 1932 года большинство рабочих обедали именно в этой столовой и были ею очень довольны.

 

Как-то в 1937 году пятеро из шести русских американцев не явились на работу: ночью их арестовали. Шестой вскоре покончил жизнь самоубийством.

 

Трагический конец ждал на родине еще одну группу русских американцев. Эти энтузиасты, которые привезли в Россию оборудование для современной прачечной и помогли установить его на нашем заводе, сгинули во время чисток 1936-38 годов. Насколько я знаю, никто их больше не видел.

 

С ужесточением репрессий стало ясно, что никакого закона вообще не существует. Чувство справедливости не могло устоять перед страхом услышать ночью громкий стук в дверь. На заводе ни один человек не осмеливался жаловаться на что бы то ни было. Все знали: стоит только указать на допущенную кем-то несправедливость или попытаться самостоятельно справедливость восстановить, и тебя отправят в Сибирь. В 1934 году к нам на завод пришел двадцатичетырехлетний слесарь-инструментальщик Богатов. Он мне сразу понравился: мастер своего дела, умница. Богатов держался тихо и, хотя был лидером по натуре, в партию не вступал. Я подозреваю, что Богатов оставался равнодушен к коммунистическим идеям или же разочаровался в них, потому что обычно рабочих с такими талантами и способностями затягивали в партию.

 

Весной 1936 года начались его беды. Утром, получив у мастера задание на день, он заметил, что ему поручена работа, которую он уже выполнил два месяца назад. Нужно сказать, что в Советском Союзе почти все работали по сдельной системе. Дворники, водители автобусов, продавцы, комбайнеры, парикмахеры, портные, доярки, заводские рабочие — все имели учетную карточку с указанием категории сложности задания (от первой до восьмой), времени, необходимого для его выполнения, и размеров оплаты. Заметив ошибку, Богатов попросил нормировщика ее исправить.

 

Нормировщик стоял на своем. Он утверждал, что никакой ошибки он не допустил, поскольку записей о якобы выполненном ранее задании нет, обвинил Богатова во лжи и не стал с ним больше разговаривать.

 

Богатов посмотрел на нормировщика и спокойно сказал: «Вот из-за таких, как ты, нам жизни нет».

 

Утром следующего дня Богатов пришел на завод в плохом настроении. А ночью его арестовали и отправили в лагерь. Хотя сестра Богатова, заместитель секретаря партийного комитета завода, пользовалась определенным влиянием, она не попыталась за него вступиться из страха, что навлечет подозрения на себя и тем самым только навредит брату.

 

Однажды летом 1936 года кто-то громко постучал в дверь моей квартиры в 11 часов ночи. Волна арестов нарастала, и после десяти никто не торопился открывать дверь. (Один из моих московских знакомых позднее рассказывал, как, услышав стук, он прощался со своей женой, потом обнимал детей и только после этого шел открывать дверь. Дважды в 37-м году к ним в квартиру действительно приходили из НКВД и увели сначала одного, потом другого соседа.) Стук не прекращался. Затем я услышал, как кто-то громко позвал меня по имени. Собрался с духом и открыл дверь. Передо мной стоял В. М., с которым мы познакомились летом 1930 года в Сталинграде. На нем была все та же летная куртка и фуражка, что и тогда. Признаюсь, он всегда был мне неприятен, и я держался с ним настороже.

 

Я поздоровался и поинтересовался, как он меня нашел. При этом в квартиру его не впустил. В. М. затараторил:

 

— Товарищ Робинсон, я к вам с просьбой. Надеюсь на вашу помощь.

 

— В чем дело?

 

— Пожалуйста, не отказывайте. Мне нужны два маленьких подшипника для велосипеда. Я живу в шестнадцати километрах от Москвы и обычно подъезжаю до станции на велосипеде. Пожалуйста, помогите мне. Буду очень вам благодарен.

 

— Я работаю в инструментальном цехе и не имею прямого отношения к производству подшипников.

 

В. М. настаивал. Как только он меня не уговаривал! Но я разгадал его хитрость. Он приготовил мне ловушку: принеси я ему подшипники, и меня обвинят в саботаже или краже государственной собственности, отправят в лагерь или расстреляют.

 

Минут двадцать я отнекивался. Потом сказал, что мы беспокоим соседей, и дал понять, что разговор окончен:

 

— Послушайте, бесполезно меня упрашивать. Я не могу вам помочь. Обратитесь завтра со своей просьбой в правление завода. Уверен, что вам пойдут навстречу. До свидания.

 

Через год он снова пришел ко мне. Хотя аресты так называемых врагов народа продолжались, я, услышав незадолго до полуночи стук, почему-то вспомнил В. М. и сразу же открыл дверь. Он был одет так же, как и в прошлый свой визит. На лице — кривая улыбочка.

 

Я сказал ему сухо, официальным тоном:

 

— Чем могу быть полезен?

 

— Мне очень неудобно, но я снова насчет своего велосипеда.

 

— Вы обращались в правление, как я вам советовал?

 

— Да, мне удалось тогда получить два старых подшипника, которые служили мне до прошлой недели. Но сейчас почти все подшипники выпали, и я прошу вас принести мне штук десять новых.

 

Стараясь скрыть отвращение, я оборвал разговор:

 

— Пожалуйста, не приходите ко мне снова за подшипниками. Поймите наконец, это пустая трата времени.

 

Я пожал ему руку, пожелал спокойной ночи и деликатно выдворил за дверь. Больше я его не видел. Думаю, что тот, кто его ко мне послал, убедился, что поймать меня таким образом не удастся.

 

НКВД не всегда являлся посреди ночи — это могло произойти когда угодно. Доносчики были практически в каждом доме, в том числе и в нашем, но вычислить их было трудно. Это могла быть добрая на вид старушка или ваш лучший друг. Люди благоразумные избегали серьезных разговоров. Страх был настолько силен, что на улице никто не заговаривал даже с близким человеком, не оглянувшись. Говорили шепотом.

 

Только один раз в дверь ко мне постучали люди из НКВД. Это было в 1943 году в половине первого ночи. При виде моего черного, нерусского лица они извинились и ушли. Очевидно, они приходили за кем-то другим.

 

В середине января 1937 года мой друг Кокель не явился в назначенное время на встречу. Я познакомился с Кокелем в 1932 году — он был тогда членом профкома цеха. Два года спустя, когда я лечился от плеврита, он очень помог мне. Тогда мне дали путевку в санаторий для больных кожно-венерическими заболеваниями. Узнав об этом, Кокель смог поменять путевку, и благодаря ему я поехал в Мисхор, в более подходящий для меня дом отдыха. Кокель проводил меня на вокзал и всю дорогу нес мои чемоданы. Хотя я всегда и держался с ним осторожно (поскольку только так можно было выжить в Советском Союзе), Кокель мне правился.

 

Через два дня после того, как он не пришел на встречу, я отправился в его отдел. На вопрос, где можно найти Кокеля, ответа я не получил. Я переспросил громче, и тогда один из его сотрудников сказал, чуть не плача: «Простите, товарищ Робинсон, но мы не знаем. Уже неделю он не выходит на работу».

 

Я молча повернулся и пошел к своему станку. Сразу после смены я отправился к Кокелю домой. Дверь открыла соседка.

 

— Извините, Кокели дома?

 

— Нет, — сказала она и хотела закрыть дверь.

 

Я остановил ее, объяснил, что работаю с Кокелем на одном заводе, и что он не появлялся уже больше недели.

 

— Я иностранец, но бояться меня не надо. Если его нет дома, позвольте поговорить с его женой.

 

Тут соседка подняла голову, посмотрела на меня и сказала:

 

— Ее тоже нет. Четыре дня назад ночью приехал грузовик с двумя офицерами. Ей приказали немедленно освободить комнату и тут же стали выносить вещи и мебель. Ее увели, и с тех пор я ее не видела. Что с ними обоими стало, не знаю.

 

Потом она пригласила меня войти. Комната Ко-келей была опечатана. На прощанье она сказала: «Умоляю, никому не рассказывайте о том, что вы от меня узнали и что я показала вам их комнату».

 

Я пообещал молчать.

 

Террор при Ежове, в 1936–1939 годах, оказался гораздо более беспощадным, чем при Ягоде. Человеческая жизнь ничего не стоила. Недаром на рабочих такое гнетущее впечатление произвел процесс Ягоды.

 

 

Глава 11

Меня допрашивают

 

Шел 1937 год. Однажды ясным солнечным утром меня вызвали в конструкторское бюро. Это был штаб НКВД на нашем заводе — место, куда иногда вызывали рабочих и откуда не все возвращались. Вероятно, провожавшие меня взглядом ученики решили, что они в последний раз видят своего инструктора Роберта Робинсона. Мысль о том, что это конец, разумеется, пришла и мне в голову, но почему-то страха я не испытывал. Это показалось мне странным, ведь я знал, что мне было чего бояться.

 

В конструкторском бюро за столом, лицом ко входу, сидели трое. Ни один из них не проронил ни слова в ответ на мое приветствие; жестом меня пригласили сесть на стул.

 

— Товарищ Робинсон, — начал первый, — как вы оказались в Советском Союзе?

 

— Я приехал сюда по контракту на год, — сказал я, пытаясь подражать его тону и манере.

 

— Кто вас пригласил?

 

— Меня пригласил Советский Союз через своего представителя, товарища Иванова, который набирал технический персонал на заводе Форда в Детройте, в Соединенных Штатах Америки.

 

— Вы не припомните, когда именно это произошло?

 

— В двадцатых числах апреля 1930 года.

 

— Какого числа вы выехали из Соединенных Штатов?

 

— 30 мая 1930 года.

 

— Какого числа вы прибыли в Советский Союз?

 

Я ненадолго задумался, стараясь вспомнить точную дату. Разумеется, они заранее знали все ответы и проверяли, действительно ли я Роберт Робинсон. Прожив в России уже семь лет, я хорошо представлял себе ход мысли русских. Допрашивающие, скорее всего, считали, что подлинный Роберт Робинсон был убит чернокожим американским агентом, который присвоил себе его имя, чтобы шпионить на Соединенные Штаты. На вопрос я ответил правильно.

 

Второй следователь спросил:

 

— Товарищ Робинсон, у вас сохранился ваш первый контракт?

 

— Да, но он у меня дома, — сказал я.

 

— Занесите его нам после обеденного перерыва.

 

— Хорошо, обязательно.

 

Ход был ловкий: не будь у меня доказательства, что я настоящий Роберт Робинсон, мне конец. Все же я был уверен, что смогу найти контракт. «Слава Богу, что я аккуратно храню все важные документы», — подумал я.

 

Потом я услышал следующий вопрос:

 

— Какая организация пригласила вас на этот завод и когда?

 

— ВАТО, в июле 1932 года.

 

— Вы подписали договор?

 

— Да, на один год. Потом его каждый год продлевали.

 

— Принесите, пожалуйста, и этот договор.

 

— Хорошо.

 

— На сегодня все, товарищ Робинсон.

 

Я возвратился к своему рабочему столу, но сосредоточиться на математической задаче не мог и с нетерпением ожидал, когда раздастся звонок на обед. Все свои документы я аккуратно хранил, но в последний раз просматривал их очень давно, и мне вдруг пришла в голову страшная мысль: «Что если сотрудники НКВД проникли в мою квартиру, пока я был на заводе, и забрали бумаги?»

 

Я попытался успокоить себя: «Я не враг им. Что с меня возьмешь? Никакой угрозы для советского строя я не представляю».

 

Как только прозвучал звонок, я чуть было не ринулся бежать вон из цеха, но мысль, что за мной наблюдают, и возможно, будут следить, удержала меня. Надо вести себя естественно. Если же я побегу, это будет воспринято как доказательство вины. А при советской системе тот, кто выглядит виновным, уже виновен, и его место в тюрьме или в земле.

 

Дома я достал документы: к счастью, оба контракта были на месте. Я задержался ненадолго, полагая, что если я сразу же вернусь на завод, сотрудники НКВД решат, что я нервничаю, а мне нужно было произвести впечатление человека, которому нечего скрывать или бояться.

 

Я отдал бумаги и вежливо попросил их мне вернуть. Мне пообещали это сделать через несколько дней. Документов я больше не увидел. После пяти неудачных попыток я решил больше не обращаться за ними, чтобы не раздражать НКВД. Однако потеря контрактов серьезно уменьшала мои шансы когда-нибудь покинуть Советский Союз. Они были единственным доказательством того, что я приехал в Россию в качестве иностранного специалиста, а не как коммунист в поисках новой родины, в чем обвиняла меня американская пресса. Теперь этих доказательств у меня не было. Осталось только мое честное слово, и я знал, что в Америке цена ему невысока.

 

Подозреваю, что контракты отобрали у меня намеренно, чтобы еще больше поставить в зависимость от Советского Союза, оборвать мои связи с Америкой и воздвигнуть дополнительные барьеры на пути к возвращению. Конечно, им не хотелось, чтобы Роберт Робинсон, которого представляли черным американским паломником, отправившимся в землю обетованную, вернулся в Америку разочарованным и рассказал правду о коммунистическом рае. Это бросило бы тень на образ Кремля как прибежища угнетенных людей всего мира.

 

У них были основания волноваться по моему поводу. Сколько бы я ни прожил в Советском Союзе, я знал, что домом я его не назову никогда. И дело не только в вероломстве политической системы, но и в отрицании духовной природы человека. Больше, чем что-либо другое, это создавало невыносимо тяжелую атмосферу. Каждый день жизни здесь представлял собой тяжелое испытание. Мне оставалось только просить у Бога, чтобы Он дал мне силы выжить в столь безнравственном мире.

 

Я не мог смириться с варварским неуважением к человеческой жизни, не мог испытывать гордость от того, что я советский гражданин. Отчасти я уже тогда сожалел, что совершил необдуманный поступок, приняв советское гражданство. Но в то время у меня не было другого выхода. Теперь же я хотел уехать, но со мной, как с советским гражданином, могли делать все что угодно. Попытайся я покинуть эту страну официально, меня бы окрестили предателем и сослали. Ждать помощи от Соединенных Штатов не приходилось. Одно хорошо — у меня было мало свободного времени, чтобы раздумывать о своей судьбе, а вскоре не осталось его и вовсе.

 

В июле 1937 года я пошел учиться на инженера. Больше никаких двух смен; отныне по вечерам я буду ходить в институт. Несколько месяцев ушло на то, чтобы получить рекомендацию начальника цеха и письмо секретаря партийной организации завода с поддержкой моего решения получить высшее образование.

 

«Ректору Московского вечернего машиностроительного института.

 

Удостоверяю, что негр Роберт Робинсон является полезным членом нашего коллектива, и прошу вас способствовать его зачислению в институт в качестве студента.

 

Секретарь партийного комитета Первого шарикоподшипникового завода, г. Москва».

 

 

На вступительных экзаменах я получил «5» по физике и «3» по химии. Меня ждал еще экзамен по математике. В советской системе экзамен состоит из двух частей — письменной и устной.

 

Когда я решил задачи, экзаменатор просмотрел их и сказал: «В третьей — ошибка. Садитесь, пожалуйста».

 

Он быстро набросал простую задачку. Я ее решил. Потом задал еще одну, которую я тоже решил, потом третью. Каждая новая задача была труднее предыдущей; пятой я решить не смог, и меня отправили домой заниматься. Целую неделю я штудировал учебник математики. Когда я снова пришел в институт, тот же самый профессор пожелал принять у меня экзамен. Я расстроился, потому что обычно студент выбирает себе экзаменатора, а не наоборот.

 

Не успел я занять место напротив профессора, как тот принялся задавать один вопрос за другим, словно на военных учениях. Сначала я нервничал, а потом совсем растерялся. Решив пять задач подряд, сказал, что больше у меня нет сил.

 

«Вы делаете большие успехи, — сказал он с улыбкой. — Но вам придется прийти еще раз на следующей неделе».

 

На следующей неделе я пришел с твердым намерением попасть к другому экзаменатору. Не успел я подойти к комнате, где проходили экзамены, как из нее вышел какой-то студент и к моему удивлению спросил: «Кто здесь Роберт Робинсон?» Я отозвался. Оказалось, что меня приглашает экзаменатор Иван Петровский.

 

Как только я вошел и сел за стол напротив него, я забыл все. Видя мою растерянность, он задал мне для начала только три простые задачи, после чего перешел к более сложным. Он экзаменовал меня гораздо дольше положенных двадцати минут и наконец сказал: «На этот раз вы отвечали гораздо лучше. Давайте вашу экзаменационную книжку».

 

Когда он поставил мне тройку, я нашел в себе смелость спросить, почему он экзаменовал меня намного дольше и строже, чем других студентов.

 

Он сказал, что никогда раньше не принимал экзамены у американца, тем более чернокожего. Ему интересно было сравнить знания выпускников американских и советских школ: «Я не хотел вас обидеть. Просто мне было любопытно».

 

Я сдал вступительные экзамены и 1 сентября 1937 года пришел в институт. В большой аудитории, где собралось двести студентов, лекцию читал мой экзаменатор Иван Петровский, как оказалось, декан математического факультета. Поскольку тогда я еще не мог быстро писать по-русски, я мысленно переводил лекцию на английский язык и ее конспектировал. Во время экзаменационной сессии я перечитывал свои написанные по-английски конспекты и отвечал на вопросы по-русски. Из-за того, что я нередко неправильно понимал или переводил лекции, у меня иногда возникали проблемы на экзаменах.

 

Как бы я ни был занят в институте, отогнать мысли об угрозе ареста не удавалось. Однажды вечером в середине лета 1938 года по дороге в институт в центре Москвы я заметил толпу людей, собравшуюся перед большим бюллетенем, вывешенным у здания Военной академии. Я подошел ближе и был поражен царившей в толпе тишиной. В сообщении говорилось, что враги народа генерал Горев, генерал Гришин и генерал Урицкий оказались предателями родины и получили по заслугам.

 

Люди стояли неподвижно, охваченные ужасом. Три генерала, еще на днях всеми почитаемые национальные герои, казнены как враги народа; очередное напоминание, что никто не может чувствовать себя в безопасности. Вечером на занятиях мне никак не удавалось сосредоточиться. Я серьезно задумался над тем, стоит ли получать диплом инженера в обществе, охваченном террором. К сожалению, выбора у меня не было. Куда мне было деться? Как и остальные студенты, я был советским гражданином.

 

Мне следовало соблюдать крайнюю осторожность. Ежовщина была в разгаре, Ежов был непредсказуем. Арестовать могли каждого. Ликвидировали двоих из ближайших соратников Ленина — Григория Зиновьева и Льва Каменева. Та же участь постигла десять выдающихся генералов и Михаила Кольцова, возможно, самого популярного журналиста в России, который, по слухам, пользовался расположением самого Сталина. Ни слава, ни репутация не помогли.

 

В 1938 году, прощаясь друг с другом после рабочего дня, люди обменивались крепким рукопожатием и многозначительными взглядами, словно говоря: «Возможно, мы больше не увидимся, тогда прощайте».

 

Кого заберут следующим, не знал никто. Почти всех опытных, истинно талантливых специалистов ликвидировали. Один из моих русских знакомых, которому удалось избежать ареста, в конфиденциальном разговоре со мной сокрушался, что в России никогда больше не будет такой армии людей, преданных делу социализма. К 1938 году сформировалась новая советская элита, появился новый тип руководителей, хуже подготовленных и менее порядочных, нежели те, чье место они заняли.

 

По своему безумию ежовщина намного превзошла все, что было раньше. При всем трагизме сталинские чистки, осуществлявшиеся Ягодой, имели свою логику. Если не принимать в расчет ценность человеческой жизни и согласиться с тем, что государство важнее людей, ему подчиняющихся, тогда установленный государством террор, ссылки и расстрелы могут показаться обоснованными и даже желательными. Был создан новый привилегированный класс, чьи льготы — квартиры, продукты, одежда, курорты, автомобили и так далее — полностью зависели от правительства и партии. Много лет спустя я узнал, что в тридцатые годы на заседании Секретариата ЦК Сталин сказал: «Если бы мы не создали новый правящий класс, мы бы не выполнили своей программы».

 

Чистки — это ад в любом случае, но при Ежове они стали дикими, непредсказуемыми, безумными: ученые, артисты, государственные деятели, инженеры, учителя, врачи, рабочие, офицеры, дворники — всем грозил арест, все были потенциальной мишенью.

 

Ежовщина продолжалась до начала 1939 года. 31 декабря 1938 года я должен был встречать Новый год у супругов Виссеров, американцев, преподававших в Институте иностранных языков, но заболел гриппом и остался дома. Мне, как оказалось, повезло: грипп избавил меня от встречи с НКВД. Позднее я узнал, что за несколько минут до полуночи, когда хозяин разливал водку, раздался громкий стук в дверь. На пороге стояли четверо крупных мужчин в пальто. Они показали удостоверения НКВД и вошли в комнату, где был накрыт праздничный стол.

 

Агенты не теряли времени. Они попросили гостей предъявить паспорта, которые, к счастью, никто не забыл прихватить с собой. Потом стали снимать с полок книги, перетряхивать их и бросать на пол. Один из агентов не сводил с глаз с гостей, стоявших по стойке смирно, в то время как трое других обыскивали квартиру. Они срывали с кроватей постельное белье — простыни, одеяла, наволочки, заглядывали под матрасы. Шарили в буфете. Потом, открыв шкаф, прощупали каждый костюм, каждую пару брюк, туфли, платья и пальто. Обыск продолжался более четырех часов, и все это время гостям не позволяли сесть, некоторые плакали.

 

Сотрудники НКВД ничего подозрительного не обнаружили и около четырех часов утра ушли, не проронив ни слова. Все были потрясены; о том, чтобы возобновить вечеринку, не могло быть и речи. Гости помогли хозяевам привести квартиру в порядок и тихо разошлись по домам. Это событие стало дурным предзнаменованием нового 1939 года. Со временем ситуация несколько улучшилась, но вначале наступило ухудшение.

 

Москва погрузилась во мрак. Кажется, я не видел ни одного счастливого лица, ни одной улыбки. Повсюду воцарилось уныние — на улицах, в ресторанах, в моем цеху и на заводе. Люди жили, как в осажденном городе. Вскоре, однако, случилось невероятное — арестовали самого Ежова. Я был в цеху, когда об этом объявили по радио. Все прекратили работу и молча смотрели друг на друга. Трудно было поверить в то, что Ежов потерял власть. Разумеется, мы испытали чувство облегчения, но к нему примешивалось беспокойство за будущее. Вера в Сталина еще больше окрепла после того, как он смог одержать победу над Ежовым.

 

Говорили, что после ареста Ежов вел себя как умалишенный и был помещен в психиатрическую больницу. По Москве ходили слухи, что он хитрит, притворяется, пытаясь избежать расстрела. Однако ему это не удалось. Один мой знакомый, член партии, который располагал надежной информацией, сказал мне, что на допросах Ежов вначале молчал, но в конце концов от него добились признания в том, что он собирался уничтожить членов Политбюро и захватить власть.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.