|
|||
Тибор Фишер 19 страницаРано или поздно, но вступаешь в пору, когда твоя умственная ловкость да горделивый напор уже не котируются. И ты дрожишь мелкой дрожью: тут до тебя доходит, что всякое начинание в конце концов обречено на провал, хотя ты уже и так до тошноты сыт провалами. А то, что почитается счастливым окончанием чего бы то ни было, вовсе не является счастливым концом по той простой причине, что всякий конец, мягко говоря, печален.
Стойкий муравьишко Раз за разом приходишь к одному и тому же: все нетленные отрыжки эмоций и духа, решения мировых проблем, спокойная самоуглубленность и манерное исповедание веры, рамки догм, тесные, как одиночная камера, все эти ужимки сознания – лишь гордая бравада муравьишки (солдат рода Zacryptocerus, например), восклицающего: «Я несокрушим!» – прежде чем хрустнуть под башмаком прохожего.
Впрягшись в воз Ты обречен тащить этот воз, изо дня в день, один‑одинешенек, он становится все тяжелее и тяжелее, он гружен черт‑знает‑какими разочарованиями и неизжитыми проблемами; и – абсолютная пустота на горизонте.
Прах философов, прах грабителей, прах наемников Я обвел взглядом бар. К концу недели – года? – века? – как бы там ни было, к концу грядущего века – ни одного из присутствующих сейчас здесь не останется в живых. Прах философов. Добавляй, не добавляй воды. Добавить, что ль, водки?
Мы снова здесь А‑а? Что? Зачем мы выскочили из небесной люльки, зачем устремились в мир? Или это просто бессмысленная насмешка? Но в чем тогда смысл? А если смысл есть, то где же он, черт возьми?
Красотки Местные красотки взяли меня в оборот. Что ж, прикупить всем по толике счастья? Да, да, да. Этого я и хочу – пусть будут счастливы, в конце концов. Я готов раскрыть объятия всему мирозданию. В моем сердце найдется место каждому, даже этому недоноску, чью машину я продырявил, ведь единственное, что нас объединяет, заставляя встать под одни знамена, – наша смертность: наш общий враг.
Прощальное слово? Мне хотелось бы сотворить больше добра... Не получилось. Я бы с радостью принес себя в жертву, лишь бы моя кровь пролилась росой искупления на головы ближних. Лишь бы я стал им защитой от страховых агентов да небритых недоумков с пистолетами.
Впрягаясь в воз за столиком бара в Тулоне – Ну и как ты собираешься грабить банк, заранее объявив о своих предпочтениях? Выделив его, словно жертвенного агнца из стада? Там полицейских окажется больше, чем дежурит в самом крупном полицейском участке, какой только есть в этой стране, когда все население чинно‑благолепно ест рождественский обед! – Я был сама язвительность. – Они же на головах друг у друга будут стоять! Мы даже войти внутрь не сможем! Посмертный арест, когда наши головы как следует нашпигуют свинцом, не в счет, ладно! Но чтобы ограбление засчитали, надо взять деньги и успеть прожить после этого хотя бы несколько секунд! А мы и так уже подгребли под себя все везение, отпущенное жителям этой страны! – Невозможное – лишь следующий шаг за пределы возможного. И иные делали его, даже не подозревая, разве нет? Это как случайно постучаться в соседнюю дверь... Юпп явно пересидел за чтением философских трактатов и шибко умных трудов. Недаром книжки вроде «Зогара» разрешено читать лишь женатым людям и только по достижении сорока лет! – Ну и как ты собираешься это осуществить? – Не знаю. Ты что‑нибудь придумаешь, пока я буду заниматься кампанией в прессе. Дадим им месяц – пусть их попотеют. Что до философской концепции и словаря – это я оставляю на твое усмотрение. – И какой философский метод мы возьмем на вооружение? – спросил я без энтузиазма, прекрасно отдавая себе отчет: Юпп настолько углубился в чащу всевозможных «если» и «может быть», что ему уже оттуда не выбраться. – Метод? Для Величайшего из ограблений? Для ограбления нашего последнего банка, которое озарит собой всю историю? Чей отсвет ляжет и на прошлое, и на будущее? Ограбления столь великого, что на него обратит внимание даже Платон в своих эмпиреях? Метод тут может быть лишь один. – И Юпп взглянул на меня, ожидая, что я сам закончу его мысль. Но я только недоуменно покачал головой и поднял руки вверх: сдаюсь. – Ну и какой же? – Метод Гроббса.
* * *
Покуда Юбер вскармливал и лелеял свою «юбрис» [Hubris – гордыня (лат.)], я насыщал свое чрево (с обстоятельностью немецкого ресторанного критика), пробуя, насколько состоятельна гипотеза о том, что процесс набивания брюха породит какое‑нибудь невероятно замечательное нововведение в деле ограбления банков. Но теперь, с появлением ничем не ограниченного досуга для посещения ресторанов, обнаружилось, что никто не жаждет взять меня в оборот, а ведь еще несколько недель назад...
Ешь сейчас Это «ешь сейчас» стало для меня образом жизни, ибо будущее не обещало ничего хорошего. Будучи неисправимым пирующим софистом [«Пирующие софисты» – сочинение Афинея], если только мне светило вкусно поесть, я готов был бросить все и устремиться в ближайший ресторан, по пути заглянув на всякий случай в «Бертон» [Сеть магазинов по продаже мужских костюмов]: вдруг заведение окажется цивилизованным, из тех, куда пускают лишь в костюме. В этом деле совершенно не важно, сколь часто ты заблуждаешься, когда‑нибудь ты ведь окажешься прав.
Опора в классике Я всегда искал утешения у Антифана, драматурга IV века до н.э.: «Кому из нас ведомо будущее, кто знает, какие страдания сулила нашим друзьям судьба? Потому – быстро возьми два гриба, что найдены под тем буком, и приготовь‑ка нам их». Сие – одна из античных ценностей; вполне годится для оправдания чего бы то ни было. Если вы ввалитесь в ресторан и заявите, что некий тип по соседству вынашивает идею Большого Взрыва и некое начиненное дейтерием устройство (Z 1) вот‑вот разнесет все на куски, в связи с чем пусть уж тебя напоследок пронесет от обжорства, народ вокруг решит, что ты на редкость странный человек, даже если ты на редкость богат. Но вверните пару слов из писаний какого‑нибудь грека, чьи кости давно окаменели, и любая глупость сойдет вам с рук. Отсюда – популярность всяческих сборников афоризмов: они – дармовая мудрость, неизвестно кем запасенная впрок по нашу душу. Я просто не знаю, как помочь Юберу завладеть короной. Даже поднаторев во всяких концептуальных трюках, я не возьмусь отстаивать идею, будто ограбление банков есть род деятельности, знаменующий вступление мира в эру беспорочной справедливости, повсеместной любви и обильных удовольствий. Деньги – род фальшивой никчемности; не настоящей никчемности, а той, от которой трудно отвлечься. Жаль, что за деньги не купишь счастья, вот уж что никому бы не помешало, так это счастье, которое можно купить! Бедняки бы, подкопив деньжат, становились бы счастливцами...
* * *
– Что мне в тебе нравится: ты не твердишь, будто любишь меня, – призналась как‑то Жослин. Как же хорошо хоть что‑то делать как надо! Быть популярным – как Зайц в Загребе [Зайц Иван (1832‑1914) – хорватский композитор. С 1870 г. был дирижером Национального театра в Загребе]. Всякий раз, как я вижу ее, не могу избавиться от мысли, что она слишком хороша, слишком умна, самостоятельна, хорошо одета, чтобы здесь очутиться. Она поселяется в моем доме раз за разом, ей не важно, где я осел, надолго ли. Я даже боюсь думать, как быстро зачахла бы наша связь, распределись роли наоборот: жиреющий философ пытается найти ключи от машины, потом – вспомнить, где он поставил машину, когда машина найдена, снова ищет ключи, потом выясняется, что кончился бензин, потом он сворачивает не туда, трасса с односторонним движением – это надолго, он теряет адрес, не может найти места для парковки. – Когда мы грабили банк, ты боялась? – Нет. В тебе есть что‑то такое уютное. Знаешь, по мне, ты похож на подгнившее яблоко. – Что за яблоко? Какое‑нибудь особенное? – Из тех, что остаются на тротуаре, когда закрылся рынок. Нежное, на самом деле – хорошее, только вот битое. И никому оно не нужно – просто потому, что яблоки должны выглядеть по‑другому. И вот этого тебе никогда не удастся скрыть. Ужас вызывает твоя неряшливость – вот уж от чего волосы на голове встают. А эти ваши налеты на банки...
Моя родословная Почему деградация? Папа был настоящим героем. Он бестрепетно смотрел в лицо работе. День на службе, день – выходной. Стиснув зубы, он сорок лет проработал в страховой компании. Никогда не роптал, прекрасно понимая при этом, что на работе им помыкают ленивые, ограниченные, подлые люди, а другие ограниченные, подлые и ленивые люди, с которыми он сталкивался по долгу службы, зарабатывают вдвое больше его, напрягаясь при этом вдвое меньше. Но он не выплескивал эмоции на всех и на каждого. Проработал всю жизнь на месте, где я бы продержался от силы неделю. Правда, пару раз я ловил на его лице это выражение: все‑что‑ты‑себе‑воображаешь‑я‑уже‑пробовал. Мама: помню, она пылесосила кресло, прежде чем вынести его на помойку. Покуда я учился в Кембридже, мне как‑то не очень довелось иметь дело с креслами (предполагалось, что их отсутствие на кампусе поощряет студенческую активность). Что до кресел, которые у меня были потом, право, я не помню, чтобы я когда‑нибудь обрабатывал их пылесосом (я даже купил пылесос). А те, которые явно просились на помойку, я вовсе не собирался туда нести, потому что (x) не знал, где она находится, (y) да и знай, (z) скорее бы передвинул мебель, чем стал ее выкидывать. Вот он я: полиция двух стран гонится за мной, одежда разбросана по всей квартире, мокрое полотенце комом валяется на столе в кухне, вросший ноготь на большом пальце ноги продолжает врастать все глубже – к пятидесяти годам я так и не научился правильно подрезать ногти, – а на горизонте маячит ссора с компаньоном, ибо из доверенных им мне двух пистолетов один валяется на полу, весь заляпанный медом (последствия устроенной далеко за полночь трапезы – гренки с медом), а другой, судя по всему, оставлен мной по забывчивости в кабинке туалета в одном из универмагов. Кто я – отпрыск умирающей цивилизации или обыкновенный раздолбай? Хотел бы я знать, доживу ли до того дня, когда вросший ноготь начнет причинять мне боль? – Отгадай, какая идея озарила намедни Юппа? Жослин лишь слегка поскребла коготками левую грудь (очень даже) – продолжай, мол... – Он хочет устроить что‑то вроде ограбления по вызову. Мы уведомляем какой‑нибудь банк, когда именно мы придем его грабить, надо же дать полиции шанс! – Ну и почему бы тебе не придумать, как все это осуществить? Ты ведь у нас как‑никак философ. Этого я от нее не ждал. Я встал и направился к холодильнику за выпивкой, по дороге размышляя, воспримет ли Жослин это как желание промочить горло или как прелюдию, предшествующую скандалу.
Нелишняя прозаизация: Если некий жирный философ, идя по улице, провалится в канализационный люк, он может твердо надеяться, что застрянет там, и все.
И еще: Повзрослев, не станешь себе врать.
Вот оно – Весьма тронут, что ты столь веришь в меня как в философа, но... Я, знаешь ли, никогда не претендовал на то, что как философ я чего‑то стою. Давно сошел с дистанции. Если и выходил на беговую дорожку. Кроме того, моя сфера – история философии; точнее – история философии до эпохи императора Юстиниана. До того, как в 529 году он закрыл Академию в Афинах. В философах император видел возмутителей спокойствия. Он явно переоценивал их, зачислив в одну компанию с шарлатанами, мошенниками и прорицателями всех видов: гадающими по дыму, пеплу, крику петуха, зеркалу, полету птиц, камушкам, линиям на ладони... А ведь были еще те, что предсказывали будущее по грому и молнии, по жребию, по рыбьему пузырю, закатному солнцу, снам. Прибавьте сюда колдунов, некромантов, гаруспиков... Свиток, в котором содержался бы один только список всех типов прорицаний и дивинаций, бывших тогда в ходу, растянулся бы как минимум на целый стадий. Так ли удивительно, что всем этим предсказаниям не очень‑то верили? Зонара [Зонара – византийский историк] полагает, что Юстинианом двигало всего лишь желание сэкономить на жалованье, выплачиваемом преподавателям Академии [Со времен Марка Аврелия философские школы в Афинах подерживались за счет государства]. Неоплатоники подались в Персию, в надежде потрясти мошну правившего там Хосрова I, но он оказался весьма прижимистым типом. А мы – мы получили то ли пятьсот, то ли тысячу лет мумбо‑юмбо вместо философии. Временные границы этого периода зависят исключительно от вашей щедрости. – Кажется, мне ясно, как решить проблему, – объявила Жослин. – Вы ограбите банк, воспользовавшись именно тем, что они ждут ограбления. Надо просто сыграть на их самоуверенности. Я удивился, услышав, как помощница управляющего банком, в чем мать родила, готова недвусмысленно потакать грабежу. – У тебя есть идея? – полюбопытствовал я. Не то чтобы мысль о заранее объявленном бенефисе денно и нощно терзала мое сознание, но кто из нас не ценит лестную репутацию в глазах окружающих. Истинное удовлетворение дает лестная репутация в глазах какой‑нибудь небольшой группы избранных. Юпп был одним из очень немногих людей, в чьих глазах я обладал лестной репутацией, и пусть я ощущал примерно то же, что и грейпфрут, брошенный с Эйфелевой башни и несущийся навстречу мощенной брусчаткой мостовой, мне хотелось оправдать мнение напарника и не ударить в грязь лицом. – Все, что от вас требуется, – быть там в духе, а не во плоти. И она выложила мне идею. Я возопил – то был не вопль «эврика», вызванный ее находчивостью, а лишь следствие соприкосновения с лезвием столового ножа, которым я пользовался накануне вечером и который пригрелся в моей постели столь удачно, что я опустился на него всем весом моего тела.
* * *
Великая дата Для оповещения мы использовали компьютер, который обеспечил доведение нашего коммюнике факсом до редакций газет. Последним получателем сообщения стояло Главное управление полиции города Тулона. Жозеф‑Артур, Юппов кутюрье, оказался докой по части компьютеров, так что тут проблем у нас не возникло. Вооружившись компьютером, Юпп забрался в канцелярию местного лицея и оттуда послал уведомления заинтересованным лицам. Компьютер и пару сотен экземпляров изданий греческих философов он оставил тамошним студентам («вооружил молодежь») в качестве нашей визитной карточки. По его мнению, посылать извещения по почте было бы слишком просто. Кроме того, Юпп оставил в лицее нашу фотографию: полароидный снимок, на котором мы стоим, широко улыбаясь и приветственно подняв бокалы с вином. Мы позировали в темных очках и тогах, при этом Юпп съехидничал: – Что‑то мне кажется, это единственная наша фотография, которую они не будут рассылать для опознания. Заявление: «Сущее преходяще. Лучшее преходяще. Банки. Бабы. Банды. Возвещаем о себе сами, дабы облегчить труд охраняющих порядок. Когда восьмерка встретит восьмерку [То есть 8.08 – восьмого августа], не подойдет месяц к концу, как Банда Философов совершит ограбление; и более ограблений не будет. Как ни противодействуй полиция, тщетны будут ее усилия остановить нас. Те же, кто обратится, получат автограф. Тулон. Главная площадь. Банк. Ждите – тщетно. Стойте крепко. Мы действуем наверняка». Мы мило проводили время в загородном доме, когда на пороге возник Юпп, пришедший сказать, что наша весть ушла в мир. Остаться он отказался, сославшись на то, что ему необходимо продолжить строительство бассейна.
* * *
Что выяснилось за неделю о назначенном вскоре «последнем банковском ограблении»
Понедельник Юпп смотрел кино: женщина на экране мылась под душем. Выглядело это очень... натуралистично: отвратительное освещение, купальщица принимала душ долго и обстоятельно – видимо, это все же была любительская съемка. – Просто поразительно, на что способна волоконная оптика, попав в умелые руки – не будем уточнять чьи, – усмехнулся Юпп. Кассета была отснята частными детективами, которых Юпп нанял через Жозефа‑Артура. Исполнители явно собаку съели на делах, связанных с неотомщенной любовью. Однако кассета была лишь частью их «улова». По мнению Юппа, сыщики подошли к делу основательно: им удалось сорвать всякие покровы с жизни «объекта», включая одежду. Они отследили всю корреспонденцию, поставили на прослушивание телефон, расспросили соседей, подняли медицинскую документацию, заглянули в банковский счет дамы, покопались в помойке (баночки из‑под увлажняющих кремов, очистки кабачков‑цуккини и пр.) и в печатном виде изложили это все Юппу, который пытался разгрести доставшуюся ему кучу документов, одним глазом поглядывая на экран. До ограбления оставалось три недели, а Юпп так ни разу и не поинтересовался у меня, как мы провернем это дело. – Эти парни берут дорого, но дело знают. У меня все утро ушло на то, чтобы прочесть их писанину – чего там только нет. Кое‑что, накопанное ими, доставляет удовольствие, – он махнул рукой в сторону экрана, – а кое‑что заставляет поморщиться. – А в итоге? – Она живет в Париже. Квартира ее. Или она уже полгода, не меньше, у кого‑то на содержании. Незадача только в одном – отгадай, чем она занялась, оставив карьеру модели? Ты будешь смеяться! Такое и представить‑то невозможно. Отгадай! – Ну не философией же? Перед моим мысленным взором предстал ее стремительный путь к славе – вид анфас, в полный рост, – одного этого достаточно, чтобы войти в плеяду лучших философов современности. – О нет, – ответил Юпп с ухмылкой, хотя я на его месте не стал бы так этим забавляться. – Нет! Она пошла работать в полицию! Он поднялся на ноги: – Пойду узнаю, как там дела с бассейном.
Вторник Время назначено. В голове клубилось множество мыслей – неминуемое следствие утреннего пробуждения, но ни одна из них не имела отношения к ограблению банков. Все эти годы я жил как у Христа за пазухой – и толку? Я почти ничего не сделал на избранном поприще. Само занятие философией вызывало и вызывает у меня лишь ядовитую иронию, замечу в свое оправдание, что история нашей науки – просто‑напросто ряд скандалов в благородном семействе, гротескная эстафета: очередной умник, взгромоздившись на плечи предшественников, норовит покусать коллег, разорвать их в клочья, представьте стаю пираний, где каждая рыбка обгладывает плывущую впереди. Чуть что, коллеги‑философы тут же хватаются за ножи. У студентов я вызывал лишь стремление поскорее от меня избавиться. Мало кто проходил на мои занятия больше триместра. Мало кто горел желанием совершить долгую прогулку в сумерках до Теннисон‑роуд, дабы удостоиться беседы с научным руководителем в обществе двух допившихся до потери сознания австралийских грузчиков, прикорнувших на полу. Одна юная леди заявилась ко мне, желая получить порцию откровений о Брентано, бросила взгляд на чучело сычуаньского землеройкокрота (не имевшее ни малейшего отношения к вашему покорному слуге – то был единственный предмет, доставшийся мне по наследству от бывшего владельца дома), пробормотала «простите», хлопнула дверью и, добежав до конца улицы, повернула налево, к вокзалу, где села на поезд, идущий в Лондон, чтобы навсегда покончить с университетской карьерой и философией – для этого ей хватило сорока минут общения со мной. То был величайший провал, который мне довелось испытать в этой жизни. И все же на смену одним возникали другие. Похоже, студентов, изучающих философию, университет плодил быстрее, чем я успевал с ними расправляться. Хотя в какой‑то момент я стал подозревать, что деканат просто решает за мой счет свои проблемы: как избавиться от этого бездельника? этого шута горохового? этого тупицы? Да отправьте вы его к Гроббсу! Нечто удивительное происходило всякий раз, как очередной студент спускался по Теннисон‑роуд к моему дому, после чего, не без моего участия, его жизнь делала резкий зигзаг и текла уже в ином направлении. Лучшим способом от них отделаться было засадить их учить греческий. Может, отчаяние по поводу интеллектуального уровня студентов – неотъемлемая черта всякого преподавателя? Как бы там ни было, ничто не отпугивает нынешних молодых людей так, как список неправильных глаголов (хотя следует смотреть правде в лицо: большинство из них не способны опознать и правильные глаголы). Похоже, у восьмилетней афганки больше способностей к грамматике, чем у выпускников, с которыми мне доводилось иметь дело. Они не знают ни‑че‑го; они могут говорить, говорить, говорить – но знания их равны нулю. Уилбур мог бы вспомнить, как в школе учитель заставлял учеников заучивать наизусть огромные куски греческих текстов: стихов или прозы, а потом, во тьме бомбоубежища, они разбирали их, покуда представители нации, давшей миру лучших профессоров греческой литературы, кружили снаружи на самолетах, стремясь сбросить на голову этим ученикам полуторатонные чушки, начиненные взрывчаткой. «Теперь стало немодно учить хоть что‑нибудь, – проговорился как‑то Уилбур. – Если бы я сидел и бормотал какую‑нибудь мантру типа Гон‑Конг‑Донг, дабы какой‑нибудь восточный божок ниспослал мне новую газонокосилку или просветил и очистил мой разум, никто бы и бровью не повел. Но если я процитирую на память строк пятьдесят из Эсхила, меня сочтут человеком крайне эксцентричным. А ведь способность мыслить – величайшая привилегия. И величайшая привилегия – учить греческий, язык богов и Господа. Очень важно, чтобы в сознании присутствовало представление о чем‑то действительно великом». Я и впрямь относился с почтением к выпавшим на мою долю привилегиям. Я, например, чувствовал неловкость, впаривая студентам наркотики, поэтому всегда задавал им огромные домашние задания, чтобы отдалить время следующей покупки.
Среда Никакого тебе решения. Никакой тебе задумки. Я размышляю о битве при Затфене [Получила известность из‑за того, что в этой битве был смертельно ранен английский поэт и один из ближайших советников королевы Елизаветы I сэр Филлип Сидни] (1586). Размышляю обо всех этих ребятах – они проходят передо мной, шеренга за шеренгой. Философия всегда была мужским занятием, что несколько странно: со времен, когда забил Ионийский ключ, из которого отхлебнули мы все, философы редко бывали вхожи во власть – этого трудно не заметить. Они отираются вокруг власть имущих, пытаются повлиять на тех, кто на вершине, подлизываясь к правителям, лебезя перед ними. Платон, Плотин, Буридан, Лейбниц, Дидро, Хайдеггер, Декарт, Аристотель – все они, в свой черед, причастились власти: в качестве пассажиров на заднем сиденье машины... Причастились настолько, что задницу любого монарха впору назвать местом, на котором отдыхает язык философа... У женщин, во всяком случае, выбор поприятнее. Утешившись мыслью, что все мои предшественники потерпели фиаско, а их идеи так и остались томиться на книжных полках, стиснутые кожей переплетов, я отправился спать. Разбудил меня какой‑то дребезжащий, неприятный звук – будто включили на отжим стиральную машину. Раздосадованный, я потащился на кухню, чтобы застать там Юппа, лежащего голой грудью на столе и трясущегося мелкой дрожью. Я вцепился бедняге в плечи – через пару минут его отпустило. – Все в порядке, – пробормотал он. – Знаешь, иногда мне кажется, что кто‑то там, наверху, всерьез на меня ополчился. Сил почти не осталось, приходится напрягаться, стиснув зубы, только чтобы не сдать. Покажи – кто так напрягается, как я?! Но сдаваться я не собираюсь. Тем более сейчас! И тут я спросил его, был ли он у врача. Это я‑то! Я не верил собственным ушам. – Я был у десятков врачей: ты же знаешь, как мне нравится общаться с людьми. А теперь я могу позволить себе платить за визиты, во время которых всегда узнаешь что‑нибудь интересное. Врачи могут ошибаться. Некоторые из них. Даже большинство. Они все, кроме одного, могут быть неправы. Но я не поверю, что они ошибаются все, все до единого. Странная штука – платишь все больше и больше, чтобы услышать все более и более худые вести.
Четверг Наутро Юпп выглядел совсем помятым. Я приготовил завтрак и сделал все, чтобы он как следует поел. Он не прикоснулся даже к булочкам, не говоря обо всем прочем. – Я еще разок гляну на бассейн, а потом отправлюсь в Париж – хочу повидать Патрисию. Если со мной что случится – не беспокойся, доведи дело до конца, и все. Бассейн: прознав, где живет месье М. Габорио – нежно любимый своими воспитанниками директор детского приюта, через который прошел в свое время Юпп, мой напарник, убедившись, что этот старый знакомый на две недели уехал в отпуск, проник в его дом, чтобы произвести в оном некоторые переделки, воздвигнув на месте холла и кухни плавательный бассейн. Юпп исходил из того, что (x) перестройка дома будет стоить месье Габорио целого состояния и изрядной головной боли, (y) ни одна страховая компания не примет иск, в котором говорится, что «я уехал в отпуск, а по возвращении, открыв входную дверь, упал в плавательный бассейн», (z) Габорио – столь редкостный зануда и приверженец однажды заведенного распорядка, что подобный шок может свести его в могилу. – Что ты будешь делать в Париже? Надеешься покорить свою красотку? – Нет, мне и говорить‑то с ней не стоит. Она должна неплохо освоиться на работе – ни одной мелочи не упустит. Не из таких... Мне просто хочется побыть рядом. Немножко поотираться по соседству.
Пятница Я бился над проблемой, подходя к ней то с одного, то с другого конца. Ни‑че‑го. Ни малейшей идеи. Мой кладезь идей был мертв, как Синайская пустыня. Я сделал попытку себя подбодрить, вспомнив все случаи из жизни, когда мне удалось преодолеть препятствие, которое по всему казалось неопределимым. Увы, я так ничего и не вспомнил. Оглядываясь на прожитую жизнь, я вспомнил лишь один случай, когда мне и впрямь удалось разобраться с проблемой – да и ту я создал своими руками, так что это не в счет.
Клерик Как всегда в начале года, сидящие за преподавательским столом заключали пари: кто из первокурсников умрет во цвете лет или покончит жизнь самоубийством. Имена претендентов на эту роль всплывали одно за другим, – и тут кто‑то упомянул Клерика. «Вот уж про кого можно сказать: „отмечен печатью рока“, – буркнул Фелерстоун. – Только рок этот преследует не его, а тех, кому не повезло оказаться с ним рядом, – добавил он. – Мне говорили, будто до поступления к нам этот парень жил в монастыре. И будто бы вся братия покинула монастырь, лишь бы быть от него подальше». Эту историю я слышал впервые, но в глубине души порадовался: еще когда я занимался зачислением Клерика, у меня возникло предчувствие, что мы хлебнем с ним горя. Почему в тот год заниматься зачислением выпало мне – загадка. Хотя нет: год из года зачислением у нас ведал Фелерстоун, свято верящий в свое «чутье». Однако как раз накануне того собеседования он отравился за ужином и угодил в палату интенсивной терапии, где валялся без сознания. Тем самым он был лишен возможности протестовать по поводу того, что его обязанности взял на себя я – благо, никто из членов колледжа не желал себя обременять еще и этим. Я зачислил несколько грудастых девиц, Клерика, всех, кто был выше 180 см, и всех, чье имя или фамилия начинались на Z. Клерик во время интервью показался мне субъектом малоприятным, но я не имел тогда ни малейшего представления, сколь точно оправдается мое предчувствие. Как‑то утром, возвращаясь домой с грандиозной попойки, я плелся вдоль реки. У воды суетились студенты, спуская байдарку. Потом в байдарку забрался Клерик, а все остальные почему‑то оказались в ледяной воде. Как ему это удалось, я так и не понял. Слава Клерика росла. Декан, совершенно равнодушный к делам Господним и старавшийся покинуть любое собрание, едва там появлялся ваш покорный слуга – меня как‑то угораздило упомянуть, что в свое время я подрабатывал летом на военном заводе, – декан начал вдруг бормотать под нос: «Дэниел Эдвард Клерик – в каждом слове шесть букв, три раза по шесть: шесть, шесть, шесть!» Может, нам стоило бы прислушаться еще тогда: все кончилось тем, что декан пытался застрелить Клерика из обреза, нанеся непоправимый ущерб портрету какого‑то епископа семнадцатого века. Но и это не вызвало особого беспокойства: (a) единственное, на что не мог пожаловаться наш колледж, так это на нехватку епископских портретов семнадцатого века, и (b) никто еще не осмелился утверждать, будто состояние душевного здоровья является препятствием для академической карьеры или получения почетной мантии. Сохраняя завидное спокойствие – я даже почувствовал укол ревности, – декан собрал вещи и отправился в академический отпуск. Отпуск продолжался год, а местом его проведения бедняга почему‑то избрал Святую землю. Вскоре после этого множество книг (Зипей, Йоблот, Левенгук) покинуло библиотеку колледжа и, сев на поезд, отправилось в Лондон, проявив не свойственную изданиям восемнадцатого века тягу к новым впечатлениям. Как ни странно, один из лондонских книготорговцев догадался об их происхождении, и Фелерстоун выехал в столицу для расследования. «Это – Клерик, – заключил он по возвращении. – Торговец сказал, что тип, принесший книги, смахивал на студента и от одного его присутствия становилось тошно».
|
|||
|