Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тибор Фишер 17 страница



Фрагмент этот «врос» в комментарии к Аристотелевой «Физике», что написаны Симпликием, и его можно по праву считать истинным ядром всей и всякой философии: «А из каких начал вещам рождение, в те же самые и гибель совершается по роковой задолженности, ибо они выплачивают друг другу правозаконное возмещение неправды в назначенный срок времени» [Фрагменты ранних греческих философов. Пер. А. Лебедева. Ч. 1. М., 1989. С. 127].

1. Высказывание – это свара: Анаксимандр ополчается здесь на Фалеса, своего учителя и земляка, и смешивает того с грязью. Критицизм восприятия – самая греческая из греческих черт, отличающая эту культуру от всех иных, прирастающих знаниями по принципу «так молвил мудрейший»: Заратустра шпрехал, Конфуций рек, Пифагор говорил. Едва лишь критическим подходом (соревнование идей, сопоставление концепций, битва духовных представлений – желательно на кулаках) стали пренебрегать, как наступили Темные века. Немножко ионийской желчи – и мы на пути к звездам.

2. Цепь преемственности. Попробуйте‑ка назвать философа, выросшего на голом месте! Встречаются самородки среди поэтов, среди художников и писателей, среди ученых, в конце концов, но философов‑самоучек точно не бывает! Это – закрытая гильдия, чья история началась в портовых кабаках города Милета!

3. Говорите слегка неясно (или, если вы наделены недюжинным умом, – преднамеренно темно). Это позволит прочим вчитывать в ваши творения свои идеи или предрассудки; наша философствующая братия страсть как любит, показывая свои фокусы, извлекать кроликов из чужой шляпы. Желательно, чтобы это была ваша шляпа. А если ваши высказывания отличаются ясностью, их остается лишь принять или отбросить. Так что постарайтесь сохранить открытость для интерпретаций.

Весь конец недели я не брал в рот ни крошки – страх возмездия начисто парализовал мой аппетит. Что до моей гостьи – она вся светилась от радости, заинтригованная и возбужденная моими объяснениями. Перед отъездом она взяла лист бумаги, нарезала его на маленькие треугольнички и забавным почерком на каждом вывела: «Спасибо!» Эти записки она рассовала по всей квартире, чтобы я не сразу на них наткнулся. Она вложила их между страницами книг, между моими рубашками в шкафу, одну засунула в коробку с пылесосом (чтобы обнаружить эту записку, мне понадобилось пять лет), еще одну – за каретку пишущей машинки; я натыкался на них раз за разом – и вот еще одна выпала, словно закладка из лоэбовского Диогена.

Конец недели мы почти целиком посвятили совместному исследованию тактильных восприятий. К моему великому облегчению, ни разгневанные родители, ни ухмыляющийся представитель полиции так и не появились на пороге моего дома (не только не появились, но даже ногу на него не занесли). Я получил от нее три письма: когда она поступила на философский факультет, когда она защитила бакалавриат и когда получила доктора за работы по папирологии.

Я ни разу ей не ответил. Писание писем, как и писание книг, – не мое призвание. Есть народ Книги. А я – я человек чека. Банковского.

 

* * *

 

Юпп скупал все газеты, какие можно. Как‑то, праздно просматривая их несколько дней спустя, в одном из местных листков я наткнулся на сообщение о смерти Жерара. Судя по всему, смерть наступила от естественных причин – в заметке не было ни намека на «загадочные обстоятельства».

 

Судорожные мысли, навеянные смертью Жерара

Еще один типичный случай: человеку незачем больше жить. Рыдать – что толку рыдать? Да и неурочно плакать – однако в этом и состоит весь урок. Что же тогда – выскочить на улицу, надрывно голося «Все там будем!»? Жизнь только и делает, что имеет нас в задницу, а мы – мы судорожно придумываем какую‑нибудь очередную смазку, универсальный вазелин, чтоб было не так тошно... Тошно все так же, однако – переносимо. На что и рассчитано. Но смерть – она прорывает любую преграду принципов, любой символ веры, как бумажную салфетку, в которую от души высморкались. Далеко за полночь, в келье колледжа у отцов иезуитов – да где угодно – все тот же позорный, липкий страх. Попробуй укройся от него овчинкой рациональных рассуждений... Чтобы с этим совладать, надо быть совсем уж того... Жизнь ли, смерть – рано или поздно тебя... Просто зажопят... Как два легавых на допросе: один добренький, а другой – злой. Да помогите же мне, кто‑нибудь! Кто‑нибудь... Кто‑нибудь...

 

Как ты, Эдди?

Плохо. Как тварь дрожащая. Жалко и муторно.

И всего хуже – черт бы с ним, что я жалок и сир, так ведь мы все такие... Это же... Это же каждый про себя чувствует...

Удирая из Монпелье, в вагоне поезда сквозь шум голосов я услышал, как кто‑то произносит затасканно‑пошлое: «Только не надо жаловаться...» Всего‑то – расхожая реплика, так, разговор поддержать, но стоит стереть с лучших из перлов мудрости весь мишурный блеск – и что останется? Именно это «не надо жаловаться». Забавно, а? Со времен Сизифа‑Зиушудры[Герой шумерского эпоса, переживший потоп]‑Птаххотепа «не надо жаловаться» – основополагающая аксиома, строительный камень и крепящий раствор, которыми только и держится большинство философских систем да лестниц познания, по которым мудрые... «Ясьтаволаж одан ен», мать вашу! Не ерзай под клиентом. Не хнычь. Что вам посоветует ваш врач, которому не до вас – он страшно загружен? Именно... Не надо видеть все в черном свете. Будьте добры к людям. Радуйтесь, коли можете. Много не пейте. Физические нагрузки. Старайтесь не переходить дорогу перед стрелковой ротой, открывшей заградительный огонь.

А вы – что вы делаете? Племя, населяющее страну Зира в Африке, убеждено, что самое важное – прошить кожу нитями кокоса, важнее этого в жизни нет ничего.

Смотреть с презрительной усмешкой на копошение людского муравейника, на все эти потуги мысли – легче легкого. Слишком легко. Но только... Даже охальник вроде меня, для которого нет ничего святого, видел в этом мире и что‑то иное. Проблески божественности. Проявления храбрости. Искры интеллекта. Мне выпало знать несколько по‑настоящему достойных людей, о них никто слыхом не слыхивал. Истинное достоинство не терпит высоких должностей и публичного признания. Но – эти люди живут среди нас, бок о бок. А те, которых хлебом не корми, дай только позаботиться о ближнем, все эти монстры из комитетов благотворительности и иже с ними, – это они помыкают официантками, бросают детей и платят гроши садовнику. Что до божественности... Имеют ли к ней отношение орлиный нос или пушистая бровь?

 

Всем головам голова

Самый яркий ум, который мне доводилось встречать в этой жизни, принадлежал сержанту из парашютного полка Ее Величества. Познакомились мы за стойкой одного бара в Кембридже. Он помог мне заполнить пробелы в кроссворде, который я решал, и разъяснил кое‑какие проблемы, связанные с вольфианцами, над которыми я тогда тщетно бился (я, положим, не особый поклонник их философии, но едва я худо‑бедно объяснил ему, кто это такие, он тут же разделал их под орех). Еще он ознакомил меня с парой на редкость интересных положений индийской философии, о которых я понятия не имел (десять лет назад, когда он служил в Адене, попалась ему на эту тему одна книжица). Для моей профессиональной гордости это был черный день, при том что в основном беседовали мы совсем о другом (вроде того, из какого пулемета лучше всего получить пулю в лоб) и сама беседа мало меня трогала.

 

Раскаяние

Право слово, надо мне было тогда задать ему вопрос вопросов, О ГЛАВНОМ: к чему все на этом свете? Может, его бы и зацепило, может, он бы и ответил что‑нибудь интересное. Дело ведь не в том, что нам не выпадает шанс, а в том, что мы раз за разом его упускаем...

 

Достижение: чем гордится Эдди

Не так уж многим могу я гордиться. Оглядываясь назад, скажу: единственный здравый шаг, о котором мне не пришлось пожалеть, – покупка дома. Если живешь в Кембридже, главное – поселиться поближе к вокзалу: в случае чего всегда можно легко и быстро свалить из города, а коли доведется возвращаться из Лондона (Афганистана, Зальцбурга – далее везде) с пустыми карманами – от поезда до родной двери рукой подать, мозоли не натрешь, пока пехаешь. Мой дом был шестым от вокзала (а запасной ключ я держал у дежурного по станции). Прожив в Кембридже тридцать лет, я, как ни старался, не смог распроститься со страстью к бутылке, но хотя бы облегчил себе возможность в любой момент улизнуть из города, не обременяя себя прощаниями.

Это не шутка.

 

* * *

 

Мы сняли новую квартиру и залегли на дно. Даже Юпп с его‑то убежденностью в нашей неуязвимости – и тот, казалось, вполне смирился со старой, как мир, доктриной, утверждающей, что грабитель‑сидящий‑дома – это‑грабитель‑который‑будет‑арестован‑последним. Я делал заметки для книги. Юпп читал дни напролет или ломал голову над тем, как организовать ограбление, достойное стать венцом всех и всяческих ограблений. Красота!

Однако выяснилось, что по ночам Юпп уходил из дома. Как‑то утром, проснувшись, я обнаружил его сидящим на полу среди веера фотографий, цветных постеров, черно‑белых отпечатков и прочей полиграфической продукции. На всех снимках была представлена некая юная леди в разной степени наготы; вернее, у меня сложилось впечатление, что леди везде одна и та же, хотя с того места, где я лежал на ковре, трудно было с уверенностью сказать, обложился ли мой приятель множеством копий одного лика или это разные лица.

– Познание – тяжкий труд; особенно когда это связано с исследованием прошлого, – объявил Юбер.

– Да? И кто же это?

– Та самая мадемуазель, что красовалась на обложке журнала, купленного на вокзале.

– И где ты всем этим разживился?

– У фотографа. Он вручил мне всю пачку. В придачу и адресом поделился.

– Чертовски мило с его стороны.

– Ну, знаешь ли, попробуй‑ка сам отказать посетителю, решившему пощекотать твою левую ноздрю дулом пистолета!

– А я‑то думал, ты отказался от насилия...

– Отказался. Я очень аккуратно пропихивал дуло в ноздрю. Очень осторожно. Я и сказать‑то ничего не сказал, но люди в таких ситуациях почему‑то воображают бог весть что... Просто пистолет был такой холодный, а его ноздря казалась такой теплой и ухоженной... Мне было интересно – влезет туда дуло или нет? И знаешь, у него такая работа, что там, в студии, должна быть понапихана куча всяких сирен, звоночков – мало ли чего... О безопасности он основательно позаботился... Я, так сказать, оценил. Мне пришлось поискать концы. Журнал‑то был не первой свежести, фотография – и того древнее, так что след был довольно сомнительный. Пришлось порасспросить сперва управляющего той лавчонкой, потом – владельца, поставщика... Попутно узнал много интересного... И заметь – я всего лишь однажды стал тыкать человека пистолетом в ноздрю. Для этого, знаешь ли, учитывая, как оно все было, требуется немалая выдержка. Однако, как выяснилось, фотограф оказался просто кладезем информации.

– И что же? Ты собираешься назначить ей свидание?

– А почему нет? Но сперва мне надо ее найти. Адрес, который мне дали, похоже, устарел. Или подложный. Но для этого я кого‑нибудь найму. Деньги здорово упрощают дело... – Он еще раз всмотрелся в один из снимков – лицо крупным планом. – По глазам видно: она прошла через приют! Абсолютно точно!

Глядя на фотографию, я бы так не сказал.

– Откуда ты знаешь?

– А ты не видишь? Ты взгляни в глаза. Типичное выражение... Отсутствие всяческих ожиданий...

 

Юберов «день, который стоит запомнить»

Один счастливый день. Ему было тринадцать, и было решено передать его в другой приют. И вот он сидел в новом приюте перед кабинетом директора и ждал – а тут рядом села красивая девчонка. Очень красивая девчонка. Они и слова друг другу не сказали, но Юбер обратил внимание – вдруг как‑то оказалось, что они сидят вплотную друг к дружке. Как друзья; кушетка, на которой они сидели, – она стала поскрипывать. В общем, они ждали бумаг. Только Юбера переводили сюда, а ее – отсюда.

Юпп еще раз впился взглядом в фотографию:

– Знаешь, это – она.

 

* * *

 

Жослин очень добра, но... но женщины всегда тянутся к детям, даже если эти дети прикидываются философами, ступившими на стезю грабежа. Это Жослин предложила воспользоваться услугами медиума.

Снедаемый эгоизмом, я только и думал о Жераре – если бы он все‑таки подал о себе весть! Как Юбер изводил меня просьбами о шпаргалке – десять заповедей философии на все случаи жизни, – так и я алчно желал заполучить список Жерара: этакий перечень покупок, покрывающий смысл «здесь‑бытия». Что‑то вроде: самое важное в этой жизни – привязать грузик к члену, чтобы тот вытянулся до восемнадцати дюймов. Или – каждому, чья фамилия начинается с буквы «З», следует засветить в рыло. Да что угодно! Но только – коротко и ясно! Однако этот самовлюбленный сукин сын – Жерар – не подавал о себе никаких вестей. Я как зачарованный следил за каждой тварью, от таракана до кошки, которая, казалось, готова чем‑то со мной поделиться. Я держал на письменном столе стопку бумаги и почти невесомую ручку, чтоб ею мог писать даже призрак. Ни черта...

Жослин цокнула о зубы сережкой, которая украшала теперь кончик ее языка. Я все ждал, когда же появятся первые признаки того, что, с ее точки зрения, наш роман близится к концу. Она сделала пирсинг; проколола кончик языка (ушло на это две недели – две весьма болезненные недели, покуда ранка пришла в норму), заставив меня вспомнить о церемонии прокалывания языка первой жене Ягуарового Щита, племенного вождя индейцев‑яки (24 прокола), состоявшейся 28 октября 709 года н.э.; по мне – жест совершенно бессмысленный, но если это было хорошо для древних майя...

– Зачем тебе это?

– Я хотела наказать мой язык за то, что он говорит то, о чем лучше помалкивать. – Цок.

– Но ведь он‑то в этом не виноват. Он лишь повиновался приказу.

– Пора бы ему узнать свою хозяйку и быть с ней поосторожнее. И кроме того, это – символ. – Цок.

– Символ чего?

– Так. Каждый день – чего‑нибудь еще. Есть же многозначные символы.

 

Сережка как символ: что об этом следует помнить

Ее сережка – это:

«Символ нужды в символах»;

«Свидетельство того, что всех нас слегка покалечило жизнью»;

«Подтверждение того, что и помощница управляющего банком в глубине души остается дикаркой»;

«Символ того, каково мне на самом деле»;

«Подтверждение того, что совершать глупости никогда не поздно».

Жослин была правоверной поклонницей той философской школы, что учит, будто всякая мысль имеет отражение в мире физических проявлений. Однажды она ни с того ни с сего залепила мне пощечину.

– Ну как, лучше тебе теперь?

И ведь она была права.

– Что я такого сделал?

– Ничего, но ведь сделаешь. И лучше отбросить это сразу. Я точно знаю, что из‑за тебя меня ждет облом. И тогда у меня уже не хватит на это сил. Так что – получи‑ка авансом.

 

Жослин о Жераре

– Один мой приятель – он как‑то имел дело с медиумом, – заметила она.

Первой моей реакцией была презрительная гримаса. Пусть за философией числятся кое‑какие грехи, но она хотя бы принадлежит к кругу университетских дисциплин. Мы по крайней мере разумным образом задалбливаем мысли разумных людей; а вот кто откровенно занят наглым обманом, надувательством, шарлатанством и одурачиванием простаков – так это медиумы; хотя, с другой стороны, вреда от них человечеству куда меньше, чем от философов (особенно немецких).

В конце концов... Деловых встреч и светских визитов на ближайшее время я не планировал. А мысль о том, чтобы повидаться с медиумом, посредником между мирами, вызывала у меня меньшее раздражение, чем воспоминания о том, как – в течение двух десятков лет! – я подвизался на ниве мысли в качестве штатного философа. Н‑да. Медиумы как‑то симпатичнее... Надо же хоть раз попробовать в этой жизни все – исключая то, что вам заведомо не по душе или требует чрезмерных усилий и сопряжено с необходимостью рано вставать (мне, например, вовсе не улыбается бороться за титул чемпиона Европы в танцах на льду). Но если ради чего‑то вовсе не надо особо напрягаться, грешно класть пределы естественному любопытству. И кто знает, вдруг этот медиум и впрямь снабдит меня каким‑нибудь конспектом вечности?

 

Пора обратиться к классике?

А почему бы и нет? Даже Сократ, этот мистер Анализ, мистер Разум, мистер Точное Определение, Сократ, чей свет до сих пор почиет на нас, – даже он якшался со старыми ведьмами.

Жослин обо всем договорилась – и мы отправились в Иэер. Перед тем как выйти из дома, я облачился в рясу священника (еще один из многочисленных нарядов, приобретенных Юбером в целях маскировки; я совершил непростительную ошибку, позволив ему снять с меня мерку). Не то чтобы я чувствовал потребность в камуфляже, просто, встав с постели, я обнаружил, что вся остальная моя одежка просится в стирку. Жослин объявила, что зукетто весьма мне к лицу. «Глядя на тебя, хочется исповедаться: у тебя такой всепонимающий вид...»

Мадам медиум встретила нас широкой улыбкой (прикидывая мысленно, сколько запросить за свои труды; Жослин пообещала двойную оплату). Мадам была слегка подшофе и весьма в теле (медиумам это вообще свойственно – можно подумать, что склонность к оккультизму напрямую связана с ожирением), а стены ее приемной украшали полки, уставленные бесчисленными бутылочками с ликерами – из тех, что подают в самолетах: в них‑то и пить нечего, так, понюхать только. Этих бутылочек были сотни. Они рядком стояли на полочках, сделанных явно на заказ; в глазах мадам они воплощали все культурное разноцветье этого лучшего из миров.

Неужто коллекционирование емкостей со спиртным абсурдней, чем погоня за первопечатными изданиями греческих классиков? Да, да, да – и еще раз да!

Мы изложили, что нас сюда привело, – сформулировали, так сказать, запрос: Жерар.

– Я ожидаю вестей.

Мадам Лесеркл взяла мою руку в свои, замерла. Потом забормотала, как в трансе:

– Вы хотите вступить в контакт с вашим другом. Но я ничего не вижу. Я вижу маленькое пушистое животное; деньги... Странного человека... Он где‑то далеко...

– Он что‑нибудь говорит?

_ Что‑то про туристов. Ему не нравятся туристы. Вы его знаете?

Если Жерар и отирался подле Великой Завесы, выжидая момент, чтобы как‑то намекнуть мне, что же творится с той стороны, он упустил единственный шанс. Мадам Лесеркл несколько минут беседовала с Жослин – речь все больше шла об особенностях медиумического восприятия. Ничего, что могло бы восстановить мою подмоченную репутацию философа, я от нее не услышал. Мне вспомнился Уилбур – то, как он любил повторять: «Я могу предсказать будущее любому, если только его интересует суть, а не второстепенные детали: могу точно сказать, что он будет либо жив, либо мертв».

– Можете ли вы установить связь с духом умершего по заказу?

– Ну... Обычно я этого не делаю... Но можно попробовать.

 

Звезда, явившаяся из...

Я размышлял, кого бы мне выбрать. Греки? Если мне кто‑то и симпатичен, то именно они. Честно говоря, я не в обиде на наш век, но нынешняя конъюнктура, при которой я – в заднице, меня несколько смущает. Будь к моим услугам машина времени, я бы отправился в прошлое – на Ионийское побережье, год так в 585‑й до н.э.: погреться на солнышке, повеселиться, попить египетского пивка – греки называли его «зитум», потрепаться с коллегами и выяснить наконец‑то, у кого они‑то стянули свои идеи. Фелерстоун как‑то брякнул: «Ты идеальный кандидат для засылки в прошлое: владеешь языком эпохи, а главное, подобное вторжение останется без всяких последствий – изменить ход истории тебе не грозит. Сидел бы в своей Греции и посылал нам сообщения – под видом росписей на красно‑фигурных вазах».

Но коли отправиться назад не в моих силах, было бы неплохо затащить эту братию сюда. Поговорить бы с Фалесом... Почему бы не прильнуть к истоку? Но я ведь назвал его именем крысака, а уж если Фалес смог проучить целый город, то рассчитаться со мной за крысака ему и вовсе не составит труда. Другой кандидат – конечно, Платон, но мне почему‑то вовсе не хотелось его призывать; кто только ему не докучает – полагаю, его телефон в небесной канцелярии звонит не переставая. И если даже он доступен для публики, я вовсе не жаждал обломаться – а ничего иного подобная встреча мне не сулила, как‑никак на свой счет я не очень‑то заблуждаюсь.

Прикинув все за и против, я пришел к выводу, что философ мне ни к чему – как‑нибудь обойдемся без знаменитостей. Куда больше по душе мне пришлась мысль о греческих поэтах – возмутителях спокойствия вроде ямбографов: Архилоха, Гиппонакта и Сотада, от оскорблений которых вздрагивали даже колоннады портиков. Сотад – непревзойденный сочинитель непристойностей, мастак по части оскорблений, не обошедший своими насмешками ни одного государя, жившего о ту пору на этом свете, и казненный одним из генералов, верой и правдой служивших Птолемею [Сотад – греческий поэт нач. 3 в. до н.э., живший в Александрии. Был казнен за сатиру, написаную по случаю женитьбы царя Птолемея Филадельфа на своей сестре], – казненный весьма своеобразно: его посадили в большой бронзовый кувшин и выбросили в открытое море (полагаю, все это было затеяно ради того, чтобы обезопасить себя от мести покойника), – Сотад казался мне крайне притягательным собеседником. Но чем больше я размышлял, тем больше и больше склонялся в сторону Гиппонакта: тот был мишенью его насмешек, хлебнул больше, был изгнан из родного города, а те, кто становился объектом его насмешек, порой кончали самоубийством [Согласно легенде, скульпторы Бупал и Афенид, изваявшие нелестное изображение поэта, стали его мишенью – он адресовал им несколько язвительных поэм, вынудивших несчастных покончить с собой. Ко всему прочему, Гиппонакт имел репутацию колдуна]. Даже могилу этого ионийского мерзавца старались обходить стороной, так как приближение к ней якобы было чревато несчастьем. Вот уж кого интересно зазвать в компанию. К тому же, подумалось мне, вот уж кто воистину был бы достойной парой философу‑неудачнику, промышляющему ограблением банков.

– Насколько нужно посвящать вас в детали? – спросила Жослин, вынимая и включая диктофон. Церемония эвокации оказалась весьма проста.

Теплый день постепенно клонился к вечеру. Мадам Лесеркл, закрыв глаза, погрузилась в оцепенение. Она столь долго не открывала глаз, не шевелилась, что возникло подозрение: а не задремала ли она? Все это отдавало такой скукой, что я и сам начал задремывать. Чувство, что мы просто даром теряем время, становилось все настойчивее. Я даже задался вопросом: а правду ли говорят, что За Денгел, император Эфиопии (1603), действительно вызывал духов?

Тут мадам открыла глаза. Мутные, подернутые белесой пеленой, они постепенно приобретали яркость – так проступают, становясь все ярче, огни встречного автомобиля на туманной дороге. Сперва было даже не очень‑то ясно, что мерцает в устремленном на нас взгляде. И вдруг этот взгляд сфокусировался. Тяжелый, мрачный взгляд докера, которому приходится сражаться за выживание, и на фоне этой борьбы любая гражданская война – ясельная забава. Этот взгляд ни сном ни духом не напоминал о жизнерадостной мадам Лесеркл.

Тяжелый взгляд замер на мне.

– Ну, чего уставился, отродье варварской сучки? – Голос принадлежал мадам, но его звучание... Оно было надсаженным, сиплым, исполненным враждебности и злобы. – Что просил, то и получил.

Ноздри мадам расширились – так животное берет след.

– Воняет философом, – произнес голос. Ноздри еще раз вобрали воздух. – От вашего брата всегда несет, как от Фалеса. Сдал бы ты малость влево, хамелеон вонючий...

– Так вы – Гиппонакт? – вмешалась Жослин.

Тяжелый – зубодробительный – взгляд сдвинулся и остановился на Жослин.

– Ну уж не Гомер, точно. – Пауза. – Тебе жрать‑то удается с этой дрянью в пасти? В порту ты бы шла нарасхват.

Я был сбит с толку, совершенно не понимал, что происходит, но все это отдавало дурным тоном. Словно дерьмом окатили с ног до головы. «Пора заканчивать с этим визитом», – пронеслось в сознании.

– Давно же я сюда не заглядывал, – продолжил голос, – и что я увидел, вернувшись?! Мешок со студнем и шлюху с заплетающимся языком! Ну, что звали‑то? Предложить есть что? Или вы вытащили меня оттуда, чтобы сидеть тут и пялиться на меня с открытым ртом – словно посрать тужитесь?

– Что есть сущее? – была не была, спросил я.

Голос не ответил. Взгляд медленно обежал комнату. Уткнулся в складки украшенной знаками зодиака юбки на коленях мадам Лесеркл. Голос зазвучал вновь:

– Знал бы я, что ты философ! Любой урод, который непомерно толст, непременно становится философом. И начинает талдычить всем и каждому, что главное – ум, достаточно одного ума, а на тело – плевать. Зачем тревожил мертвых? Или живым с тобой тошно?

Я начинал понимать, почему его могилу советовали обходить стороной.

– Я просто хотел поговорить.

– Да? Ты такой говнюк, что живым неохота изводить на тебя время? – Голос шипел, словно газ, сочащийся из конфорки на плите. Потом тон его совершенно изменился, вернувшись к прежнему диапазону. – А это что за ротастая баба? Ни дать ни взять – рабыня в седьмом колене. – Голос стал тихим и высоким – такой‑то и представить невозможно. – Мастерица сосать палку, а? Это похлеще, чем осьминога на хрен накручивать, будь я неладен!

Жослин растерялась, не зная, что на это ответить. Правая рука мадам Лесеркл принялась вяло щипать дряблую плоть левой, потом начала теребить ворот блузки.

– Просто чудно! Притащиться сюда против воли – кого ради! Ради толстяка, трясущегося над своими жирами, и девки, из тех, от которых мужик уходит на четвереньках, не чуя, что у него между ног... И что вам понадобилось?! Что вам понадобилось, вы?! Совет, как стать еще гаже? Ума не приложу, гаже уже некуда. Или вам приспичило выглядеть не так отвратно? Опять же, ничем не могу помочь!

– Если вы заняты, – заметил я, – мы вас здесь не держим.

Блузка мадам медленно, но верно приходила в беспорядок. Голос, вновь вернувшийся к надсаженному, сиплому тембру, явно не спешил с ответом.

– Недоумки вроде тебя никогда не призывают философов! Вам хватает собственного дерьма! В любой самой бедной и задрипанной стране философов раз в десять больше, чем нужно...

На свет высунулась одна из грудей мадам, затем и другая освободилась от удерживающих ее тряпок. Мадам зажала один из сосков большим и указательным пальцами, словно то было маленькое дохлое и весьма малосимпатичное живое создание (например, земляной тушканчик).

– Мертв которую тысячу лет и могу сказать: какая же это дрянь! – вещал голос.

Стриптиз при этом продолжался будто в летаргическом сне – из тряпок высвобождалась желтоватая, неприлично жирная плоть, что придавало происходящему вид совсем уж нереальный. Взгляд пришельца из иных миров выражал не больше энтузиазма по поводу открывающегося нам зрелища, чем мой.

– И вот я вернулся. Вернулся – в это тело! Надо же, чтобы так не повезло!

Мохнатка мадам стыдливо забилась между необъятными ляжками – точнее, ляжищами – хозяйки; рука начала наяривать между этими горами жира.

– Ничего! Всегда одно и то же! Мертва, как я! Откуда у толстяков эта жадность?! Вы только посмотрите, сколько места в пространстве вы занимаете! Позвали – и не позаботились ни о выпивке, ни о еде! Лучше бы о выпивке! – Мадам Лесеркл уставилась на коллекционные бутылочки. – Выпивка?

Я кивнул, приглашая угощаться. Мадам схватила пару склянок, свинтила пробки, вставила по бутылочке в каждую ноздрю и резко запрокинула голову. Какое‑то время она стояла так, замерев, потом голос послышался вновь:

– Пустая трата времени.

Судя по всему, душам тех, кто при жизни любил от души выпить, приходится нелегко – вкусовых ощущений они лишены.

– Ну почему твою вонь я ощущаю, а вкус выпивки – нет?!

Об этом следовало спрашивать не у меня, а у Звордемакера [Хенрик Звордемакер (1857‑1930) – голландский филолог, создатель классификации запахов].

Тут мадам Лесеркл пересекла комнату и положила мне на макушку свою ручищу.

– Что, так до сих пор и не придумали, как на месте лысины вырастить волосы? – прошипел голос.

Мадам подошла к холодильнику и принялась освобождать эту продуктовую тюрьму от ввергнутых в нее узников. Голос продолжал говорить – поверх чавканья:

– Знаешь, что я не раз говорил Фалесу, Гераклиту и прочим любомудрам?

Откуда же мне знать.

– Если вы такие умные, то как же вы будете помирать? А мои книги – как они?

– Если честно... Не очень. Большинство ваших творений утрачено.

– Написанное мной неистребимо! На худой конец, мои стихи дошли под чужим именем! Я ведь слышал себя повсюду, на каждом углу! Кто‑кто, а я знал, что нужно этим бездельникам...

Останки еды, только‑только подвергшиеся воздействию пищеварительных соков, обильно украсили пол и стены комнаты: поэта сблевало.

– Да, только потом эти стихи были запрещены. Император Юлиан счел их совершенно непотребными и...



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.