|
|||
Мир на Земле 5 страницаЧерез три недели после введения военного положения Лем отправил Вольфгангу Тадевальду открытку – письмо, лишённое конверта, чтобы цензура не мучилась с его прочтением, в которой упомянул о встрече по поводу съёмок «Насморка», которая якобы произошла во время его предыдущего пребывания в Западном Берлине[432]. Это была мистификация, но польские власти не имели возможности её проверить – с другой стороны, у Лема было достаточно вещественных доказательств того, что работа над фильмом идёт беспрерывно. Он подписал договор и получил первый транш аванса. В этой ситуации, если бы власти отказали ему в загранпаспорте, то гарантировали бы себе очередной международный скандал – Лему даже не нужно было на это намекать, это напрямую вытекало из описанного в письме фиктивного сценария: вот в середине апреля немецкие сценаристы будут ждать польского писателя в Берлине, но узнают, что его не выпустили из страны… Паспорт он, конечно, получил. Он добрался до Берлина 14 апреля и на следующий же день выслал Тадевальду письмо, в котором искренне рассказал о своих переживаниях. Из того письма видно, что писатель ещё сам не знал, что с собой делать. Он не исключал и того, чтобы попросить политического убежища в одной из трёх стран – ФРГ, Австрии или Великобритании. Его самой большой тревогой была судьба сына: он предпочитал не прерывать обучения Томаша, который в 1983 году должен был окончить начальную школу. Вместе с тем Лем не хотел, чтобы сын оставался в Польше до 18‐летнего возраста, когда его призовут в армию (из‑за военного положения резервистов мобилизовывали, не обращая внимания на такие причины, как обучение или семейные обстоятельства). В этом вопросе Лем, однако, преувеличивал. Действие режима военного положения приостановили 31 декабря 1982 года, а 22 июля 1983 года отменили вовсе, но в апреле 1982 года никто не мог этого предсказать. Это с тем же успехом могло тянуться десятилетиями. В итоге, к счастью, обошлось без таких решений, как политубежище. Станислав Лем никогда не был эмигрантом. Его продлившаяся до 1987 года квазиэмиграция формально всегда считалась стипендией. Сначала с помощью своего немецкого издателя Лем получил стипендию берлинского Wissenschaftskolleg zu Berlin на академический год 1981/1982 (кстати говоря, первый для этого учреждения). Позже при помощи Роттенштайнера он уехал в Австрию по приглашению тамошнего Союза писателей. Хотя настоящим поводом выезда было отсутствие доверия к власти Польской Народной Республики, формально Лем всё время пользовался паспортом ПНР, равно как и его семья. Он избегал резких движений, которые имели бы необратимые последствия. Когда осенью 1983 года в «Die Welt» написали, что Лем «выбрал свободу» (тогда таким эвфемизмом назвали его эмиграцию), он выслал в редакцию опровержение, заявив, что просто принял приглашение австрийского Союза писателей, а не эмигрировал[433].
Вместе с тем уже весной 1983 года Лем был точно уверен, что в Польше для него нет места. В письме к Тадевальду он описывал свою запланированную на июнь поездку в Польшу как «последний раз»[434]. Об этом свидетельствуют воспоминания Томаша Лема – тогда пятнадцатилетнего юноши – об этом визите:
«Утром в день отъезда из Польши отец помылся, оделся, вытащил из кармана кошелёк и начал методично выбрасывать из кошелька банкноты – 100 злотых с Варынским, тысячи с Коперником, может, там были даже «Болики и Лёлики», то есть банкноты с Мешко I и Болеславом Храбрым. Потом он так же обошёлся с мелочью, которая со звяканьем также оказалась в мусорной корзине. Видя моё удивлённое лицо, он объяснил, что мы никогда уже не вернёмся в Польшу, потому нам не нужны «злотувки». Я нажаловался на отца тёте, и деньги вернулись туда, где должны были быть. Родители традиционно закрылись в ванной, где мама объяснила что‑то отцу, но когда он вышел, то не выглядел так, будто его удалось переубедить».
Лем больше не хотел оставаться на территории, пребывающей под контролем советского блока. Он забрал семью в Западный Берлин, ограждённый Берлинской стеной, потому до Вены, следующего этапа их эмиграции, пришлось добираться по воздуху – ни один другой способ не оправдывал себя, так как предполагал пересечение территории ГДР. Томаш Лем вспоминает, что семья летела самолётом из Берлина до Вены, а их вещи поехали поездом. Из писем видна более сложная ситуация. Их вещи – в том числе «Мерседес»! – поехал к Вольфгангу Тадевальду, домашний адрес которого был указан в экспедиционном письме. В письме к Роттенштайнеру Лем раздумывал над сценарием, описанным Томашем, но писал, что это было бы слишком дорого[435]. В том же письме он писал, что переживает о паспорте Томаша – может, речь шла о том, что приближалась дата окончания действительности документа? – и что гэдээровские и чехословацкие пограничники могут воспользоваться этим, чтобы задержать его сына. Окончательно Лем вылетел 23 июля 1983 года в Ганновер[436], куда поехал также «Мерседес» вместе с остальными вещами. Они встретились с Тадевальдом и поехали в Австрию машиной – разумеется, не через Чехословакию, а через Баварию[437], где провели ночь в Розенхайме. До Вены они доехали 28 июля[438]. С формальной точки зрения семья Лема поехала вместе с писателем на каникулы. На самом деле, ещё до того, как Лем приехал за ними в Польшу, все дальнейшие действия были спланированы: Томаш Лем больше не вернётся в Польшу, а пойдёт в американскую школу для детей дипломатов[439]. Жена писателя, Барбара Лем, о которой в письмах того времени Лем почти не вспоминает, появится только после 1985 года, когда до Лема дойдёт, каким тяжёлым испытаниям он подверг её. Ведь во всех этих точных расчётах он забыл об одном факторе – человеческом организме: своём собственном. Аденома простаты, которую Лему удаляли в 1976 году, была доброкачественной опухолью – «благодушной аденомой», как называл её сам Лем[440], но через семь лет после операции наступил рецидив. Сложилось неудачно, так как это произошло сразу после приезда в Вену, хотя первые проблемы Лем чувствовал ещё в Берлине (так он говорил Фиалковскому). Под конец октября 1983 года было необходимо хирургическое вмешательство. Лем провёл в Венской больнице 6 дней. У него не было страховки, потому за всё платил из своего кармана – отдельно за каждый день госпитализации, а также за все врачебные услуги – операцию, анестезию, диагностику. Это стоило ему сорок семь тысяч шиллингов (в пересчёте с учётом инфляции: около семи тысяч евро)[441]. Как оказалось, этой операции было недостаточно. Возможно, этого касался анекдот, описанный Томашем Лемом:
«– В доказательство своей признательности я хотел бы подарить вам свою книгу с автографом, – сказал отец хирургу после операции. – Спасибо, мне очень приятно. Жаль только, что я не смогу её прочитать. – Но почему? – Я не могу читать. У меня отслоена сетчатка. – ???»
Лем вскоре был вынужден пойти в больницу, так как оказалось, что опухоль хоть и небольшая, но снова «выросла, зараза»[442]. Уже были метастазы. Очередная операция в 1985 году, как и та катовицкая в 1976‑м, закончилась инфекцией:
«Дорогой Вергилиус, смеяться я уже не смеюсь ни над чем после всех этих операций и Операций. После последней из них 7 дней было всё хорошо, а на 9‐й день с сильным кровотечением меня «апьять» привезли в больницу и снова провалялся там 4 дня. После чего, инфицировав мочевой пузырь австрийскими заразами, меня отпустили домой, о чём я узнал, когда свалился с 39‐градусной лихорадкой и доктор Добрый (тут они такие) сразу начал стрелять по моим Микробам. Я до сих пор глотаю какие‑то Таблеты, так уже чувствую себя нехудшим образом»[443].
Чёрный юмор, заметный в письмах того периода, напоминает тот, который ощущался в Леме на границе пятидесятых и шестидесятых, когда у него случались шутки на тему решения жизненных проблем покупкой цианистого калия. Томаш Лем пишет, что спустя годы его отец признался, что в Вене его мучили мысли, чтобы покончить со всеми проблемами в ближайшей заводи, но «меня разубедило чувство того, что выглядело бы это весьма неэстетично». Станислав Лем в этот период жизни либо умирал, либо работал, часто и то, и другое одновременно. Потому огромное бремя силой обстоятельств легло на Барбару Лем. Она фактически стала главой семьи, а кроме того – что она вспоминает хуже всего – семейным водителем. В связи с состоянием здоровья писателя эта почётная обязанность легла на жену, которая вовсе не была в восторге от этого[444]. Вождение большой машины в чужом городе не принадлежит к числу удовольствий. Барбара Лем до того ездила по Кракову небольшим трёхдверным «Фиатом 128 Берлинетта»[445]. Теперь же ей пришлось водить огромный лимузин в Вене – городе уникально недружелюбном для водителей, с огромным количеством резких поворотов, односторонних, тупиковых и крутых улочек. К этому прибавлялась также легендарная невежливость венцев. «Вена – это город, в котором живётся как в раю, но люди там страшные. Дотошные, хамские, ворчливые», – вспоминает Джонатан Кэрролл, американский писатель, с которым Лемы познакомились, так как он тогда тоже переехал в Вену и был учителем Томаша Лема в американской школе[446]. Станислав Лем не принадлежал к числу людей, которые легко прощают «дотошность, хамство и ворчливость». Барбара Лем – совсем наоборот. В любом случае, она старалась найти положительную сторону, потому всячески сдерживала мужа от жалоб на австрийцев (о чём Лем говорил Фиалковскому), но в разговоре со мной признавала, что большинство контактов с чиновниками, продавцами, поставщиками (а из‑за того, что она была главным водителем в семье, всё это выпадало ей) были для неё трудными и неприятными. Она рассказала мне, как однажды привезла мужа в больницу и забыла поставить «Мерседес» на ручник. Когда они вернулись, то застали машину не совсем там, где оставили: «Мерседес» прижался к слегка помятому заборчику. Их там уже ждали двое полицейских, которые не поздоровались с Лемами, не наказали их, не поучали – непонятно было, что им нужно. Барбара Лем решила взять инициативу на себя, прежде чем говорить начнёт её муж. «Вот, это на ремонт этого забора», – сказала она, протягивая им несколько банкнот. Они спрятали их в карман и ушли, не прощаясь. Забор не был отремонтирован до конца пребывания Лемов в Вене[447]. Самой большой радостью для Лемов были частые визиты друзей из Польши. Ещё в Берлине Лем подружился с Владиславом Бартошевским, который тоже тогда получил стипендию в Wissenschaftskolleg и жил в соседнем доме в красивом районе частных домов Pacelliallee. Лем с Бартошевским были ровесниками, да и сошлись в вопросе миропонимания – одинаково ощущали себя чужими в Германии, где главная ось интеллектуального спора проходила между марксистской утопией и националистическим ревизионизмом. Оба они успели болезненно ощутить на собственной шкуре побочные эффекты как тевтонской национальной гордости, так и коммунистической утопии: как одно, так и другое ассоциировалось у них обоих с горами трупов и колючей проволокой. Так что им вполне можно простить гиперчувствительность, которая современному читателю может показаться излишней, как в этих воспоминаниях Бартошевского:
«Лем не скрывал от немцев своих воззрений. Порой это принимало гротескный характер. Когда‑то в Берлине Сташек посетил меня и мою жену в квартире Wissenschaftskolleg. Он сел в свой зелёный «Мерседес» […], как тут какой‑то водитель начинает ему сигналить. На что Сташек открывает окно и начинает кричать: «Ах ты, фашист, такой сякой, твои миллионами наших убивали, а ты мне сейчас будешь тут сигналить?! Тот ошеломлённый смотрит на него, что‑то там показывает, а Сташек снова за своё, с ещё большей агрессией. Я сидел возле него, а жена моя не поехала с нами. И что в результате оказалось? Что вежливый немец только хотел обратить наше внимание, что в «Мерседесе» Сташека задние двери были не закрыты (смеется). В другой раз мы с женой выезжали из Вены в Баварию, таксист должен был отвезти нас на вокзал. Приезжает австриец в возрасте, а Сташек выходит из дому в рубашке – был конец лета, – поднимает руку в фашистском приветствии и начинает страшно фальшиво петь гитлеровский гимн: Die Fahne hoch! Die Reihen fest geschlossen! («Сомкнём ряды! Пусть будет выше знамя!..») Это начало Horst Wessel Lied – гимна гитлеровских штурмовиков СА! Таксист онемел. Смотрит на Сташека, потом на меня и говорит: «Господа, простите, этого нельзя петь». А Сташек – на немецком: «Мне – можно!» […] Когда‑то мы оказались в одном отеле с участниками конференции, организованной Aspen Institute – левыми по политическим взглядам. Спускаемся вниз, а там накрывают банкет, огромные горы еды, а на вершине одной из них ананас. – Смотри, – говорю, – левые будут ананасами объедаться. – Будут… или не будут, – бормочет Сташек и смотрит на меня двусмысленно. А потом быстро открывает дверь, я хвать ананас, сую под плащ – и за ним в «Мерседес»[448].
Другим знаменитым венским гостем Лемов был Здзислав Найдер, основатель Польского независимого соглашения. Во времена военного положения его приговорили к смертной казни, потому что его работа на радио «Wolna Europa» квалифицировалась как «измена Родине». Когда он звонил Лемам, то представлялся «Говорит пан висельник». Томаша Лема, который отвечал на эти звонки, это заинтриговало, а родители посчитали, что по этому случаю стоит посвятить сына в тайну сотрудничества Станислава Лема с Польским независимым соглашением и парижским изданием «Kulturа». Позднее он и сам был втянут в конспиративную деятельность, поскольку отец дал ему задание выбросить из его текста для «Kulturа» характерные стилистические обороты, по которым можно было бы его идентифицировать. «Это было непростым заданием, так как отец любил старопольские выражения, такие как из сенкевичевской эпохи – «бога ради», «мой боже», «сперва» и тому подобные, которыми, кстати говоря, перезаразил лемологов с профессором Яжембским во главе – и не на все исправления он тогда согласился», – вспоминает Томаш. Принимая во внимание всё это, трудно поверить, что у Лема было время ещё хоть что‑то писать, а ведь в Вене родилось ещё два романа. Точнее, полтора, так как «Мир на Земле» настолько короткий, что я был бы готов квалифицировать его как повесть, если не новеллу[449]. Однако у Лема тогда не было особо выбора. Из его первых писем квазиэмиграции заметно, что он удивляется – как дорого жить при капитализме. Его бюджет окончательно разрушили больницы – в современной Польше автор бестселлеров тоже быстро бы поиздержался, если бы не имел медицинской страховки, а у него открыли какую‑то онкологическую проблему, требующую нескольких операций и госпитализации, оплачиваемых из кармана пациента. В июне 1984 года Лем должен был заплатить очередные 123 тысячи шиллингов[450] по счетам за лечение, а это был ещё не конец. В конце концов, даже если бы у него было прекрасное здоровье, вероятно, его также удивил бы рынок венской недвижимости. В 1982 году писатель знал цены Западного Берлина, и ему казалось, что в Вене должно быть почти так же. Если в Берлине сперва (в семидесятых) он мог позволить себе снимать квартиру на Kuʼdamm[451], а потом (в 1982‑м) – дом на Pacelliallee, то почему в Вене должно было быть хуже? Ответ был прост: в Берлине невидимая рука рынка недвижимости пользовалась тем, что в случае Третьей мировой войны (с этим шансом на тот момент все считались) этот город не удастся сохранить. Соответственно – дома были дешевле, а следовательно, дешевле была и аренда жилья. Вена, столица нейтральной Австрии, не казалась такой очевидной мишенью. Лем ещё в 1983 году надеялся, что его семья переедет прямо с уютной Pacelliallee в такой же уютный домик где‑то на периферии Вены – это, по крайней мере, следует из тогдашней корреспонденции с Роттенштайнером[452]. Однако на практике оказалось, что в рамки финансовых возможностей Лема может поместиться только коммунальная квартира от австрийского Союза писателей, который был готов предоставить её Лемам некоммерчески, но за плату. Квартира была большой (четыре комнаты в анфиладе) и в прекрасном районе – Freundgasse, сразу возле Margaretenstrasse, то есть главной артерии четвёртого района. «10 минут пешком от центра!» – радовался Лем в письме Тадевальду[453]. Однако годы спустя Томаш Лем вспоминал: «Размещение в сочетании с фактом, что в те времена машины не были оборудованы катализаторами выхлопов, было смерти подобно. Проветривание какой‑то из комнат грозило отравлением выхлопными газами – открывать можно было только окно на кухне, которое выходило во двор. Привыкание к гулу машин, проезжающих непосредственно под старыми, неплотными окнами от рассвета до заката, требовало упорства». Я много писал о проблемах со здоровьем Станислава Лема, так как эта книга о нём, но Барбара и Томаш Лемы также имели проблемы с аллергией, что, вероятно, было связано с тем, что большую часть жизни они провели в Кракове, одном из самых грязных городов Европы. Лем начал искать дом, который можно будет снять исключительно коммерчески. К сожалению, объявление «знаменитый писатель срочно ищет дом в аренду» привело к тому, что на семью Лемов бросились, как коршуны, агенты недвижимости, пытающиеся «пронюхать о финансовых возможностях экзотического клиента с Востока», – как это назвал Томаш Лем, описывая одно из предложений – дворец под Веной, где «огромное пространство стоило бы как‑то заселить слугами», но съём которого точно выходил за пределы возможностей Лемов. К счастью, в октябре 1983 года (то есть в том же месяце, из которого неделю Лем провёл в больнице) появилось наконец хорошее предложение – дом при Geneegasse, небольшой улочке, размещённой в 13‐м районе – Hietzing. Дом располагался на самом деле далеко от центра, и район был так плохо сообщён с городом, что это заставляло Лемов постоянно ездить автомобилем, зато там была хоть какая‑то тишина, немного напоминавшая ту, которая царила в краковском доме в Клинах. Как раз об этом доме при Geneegasse и рассказывал Бартошевский. Семья Лемов прожила там четыре года, до самого конца венской эмиграции, которая формально – повторюсь – эмиграцией не была. Там же были написаны последние прозаические книги Лема, хотя на этот раз сложно указать точные даты. В разговоре с Фиалковским он говорил, что первичные версии были созданы ещё в Берлине, в 1982 году, чего нельзя исключать, так как у Лема в запасе всегда было несколько завалявшихся черновиков. В его архиве сохранились разные романы, обрывающиеся на второй странице или даже раньше.
Работа над «Миром на Земле» точно была начата в Берлине. Фиалковскому Лем говорит, что в Wissenschaftskolleg его больше всего удивила возможность заказывать книги из библиотеки на любую тему. Он воспользовался этим, чтобы понять, как именно должна выглядеть каллотомия (сегодня чаще используется термин «каллозотомия») – страшная неврологическая болезнь, которой, по книге, страдает Ийон Тихий после разрыва связи между левым и правым полушариями мозга. С Тихим произошло это в результате его самого опасного и последнего космического путешествия – на Луну. Нашу Луну, Земную. Туда его выслало специальное агентство ООН по делам Луны, Lunar Agency, назначив ему криптоним ЛЕМ (L.E.M. = Lunar Efficient Missionary), к сожалению, Тихого на Луне атаковали «Lunar Expedition Molecules».
Идея этой предпоследней книги пришла Лему в голову ещё в 1969 году, когда вместе с большой частью населения Земли он смотрел трансляцию посадки «Аполлона‐11» на Луну. Как писал он тогда в письме к Чепайтису, его всё время мучила одна мысль: «разместив соответствующий суперлазер на Луне, можно было бы им уничтожать целые города и земные континенты? Ведь тогда военные действия получили бы следующий пункт и вошли бы в совершенно новую Эпоху». Его веселило то, что хоть его лично и не было на Луне, но там был «Lunar Excursion Module – то есть что‑то мне близкое»[454]. Новелла развила идею, намеченную ранее в одном из последних апокрифов Лема, «Weapon Systems of the Twenty First Century or the Upside‑down Evolution», согласно которому гонка вооружений в конце концов приведёт к тому, что суперимперии вместо «суперлазеров» начнут выдумывать микроскопическое, самореплицирующееся, дешёвое оружие, напоминающее некросферу из «Непобедимого». В «Мире на Земле» мир восстановился только благодаря тому, что суперимперии перенесли свои гонки на Луну – там можно было постоянно уничтожать оппонента нужным «суперлазером», а к тому же наслаждаться сладким чувством того, что на его территории нет никаких боеголовок или бункеров. Согласно приписке в конце книги Лем закончил писать её в мае 1984 года. До конца холодной войны оставалось ещё каких‑то пять‑шесть лет. С одной стороны, можно сказать, что «Мир на Земле» это неудавшийся прогноз, а с другой – описание боевых роботов, которых там встречает Тихий, тревожно напоминает современные «гибридные войны» и «гуманитарные интервенции».
«– Здравствуй, – сказал он. – Здравствуй! Дай тебе Бог здоровья. Что ты такой неотчётливый, приятель? Ну хорошо, что ты наконец пришёл. Иди‑ка сюда, ко мне, побеседуем, песни попоём, порадуемся. Мы тут тихие, мирные, войны не хотим, мы войну не любим. Ты из какого сектора?.. – добавил он совершенно другим тоном, словно внезапно заподозрил, что следы его «мирных начинаний» слишком хорошо видны. Наверное, поэтому он переключился на более подходящую программу – вытянул в мою сторону огромную правую руку, и я увидел, что каждый палец его был стволом»[455].
В конце оказывается, что лунные нанороботы (Лем не использует этого понятия, потому что его изобрели на добрых десять лет позже, но, вероятно, именно об этом шла речь), которые возникли на Луне в результате гонки вооружений, проникают в Тихого и вместе с ним летят на Землю, чтобы погубить цивилизацию, а вместе с тем и упомянутый в названии романа мир на Земле – для Лема, можно сказать, это в каком‑то роде хеппи‑энд. В любом случае окончание «Мира…» и так веселее, чем у «Фиаско» – последнего романа Лема. Большая часть текста была готова в январе 1985 года; в письме к Роттенштайнеру писатель описал общую фабулу, добавляя, что осталось «ок. 20 страниц» (на 256 написанных)[456]. Он писал, что сюжет апеллирует ко всем линиям, которые он когда‑либо описывал в science fiction, включая даже томик «Сезам и другие рассказы» и «Астронавтов». Экипаж космического корабля «Эвридика» напоминает экипаж из «Астронавтов» или «Магелланова облака». Там есть – или, точнее, его нет – пилот Пиркс, потому что в первом разделе «Бирнамский Лес» Лем его убивает. Экипаж «Эвридики» оживляет КОГО‑ТО. Действительно ли пилота Пиркса – вопрос открытый, равно как и в новелле «Существуете ли вы, мистер Джонс?». Так же как и в «Магеллановом облаке», заданием экипажа является установление контакта с цивилизацией квинтян. Астронавты знают о ней столько же, сколько знает Кельвин из «Соляриса» или Тихий из «Осмотра на месте» – они получают противоречивые данные в библиотеке. Квинта, кажется, напоминает Землю из «Мир на Земле». Долгая холодная война привела к такой радикальной гонке вооружений, что на приветствие планета реагирует чем‑то, что «Эвридика» воспринимает как агрессию. Астронавты должны провести «мирную миссию», в результате которой Пиркс – не Пиркс вопреки собственным намерениям становится для квинтян уничтожающим монстром – таким как герой «Человека с Марса». «Фиаско» можно обвинить в автоплагиате, который становится очевидным в сравнении романа с рассказом «Хрустальный шар», который астронавт читает на борту «Эвридики», чтобы убить время. Эти рассказы – как замечала Агнешка Гаевская[457] – являются очередной лемовской аллегорией из серии «Холокост в космосе»: люди выдумывают хитрость, чтобы уничтожить термитов, что на самом деле означает, что цивилизация одних существ хочет уничтожить цивилизацию других. В «Фиаско» это играет такую же композиционную роль, какую раньше играло упоминание о конкистадорах – является сигналом, что встреча двух цивилизаций должна закончиться полным фиаско одной из них. Это название, однако, можно понимать шире. У меня нет доказательств, что Лем уже в 1984 году – работая над «Фиаско» – хотел прощаться с science fiction, но появляются признаки чего‑то подобного. Прежде всего, независимо от чёрного юмора, с которым он описывал Чепайтису свои перипетии с «добродушной аденомой», писатель, должно быть, ожидал скорую смерть, если опухоль «снова выросла, зараза», и по причине метастазов, из‑за которых «мне уже радикально живот порезали»[458]. На тот момент у Станислава Лема впереди было ещё двадцать лет жизни – но это мы знаем сейчас. Тогда, если диагностировали метастазы, несколько лет уже было чудом (либо оказывалось ошибочным диагнозом, как заметила моя мама, терапевт на пенсии, с которой я консультировался по медицинским аспектам этой книги). Лем не принадлежал к числу пациентов, которые верят тому, что говорят врачи. Перед операцией в 1976 году он попросил Тадевальда найти медицинскую литературу по своей болезни, подчёркивая, что всё должно быть издано не ранее чем в 1975 году, потому что его интересовало актуальное состояние проблемы[459]. Во время написания «Фиаско» он всё время задумывался, сколько ещё ему даст времени его «благодушная зараза». В 1985 году Лем писал Чепайтису:
«А сейчас в журнале Stern идёт с продолжением последний роман Грэма Грина, его же невозможно читать, обычные приличия должны были заставить Старика, которому мозг известь выела, вовремя остановиться, а так бегут себе диалоги: «сказал», а потом она «сказала», на что он «сказал», и снова кто‑то что‑то «сказал»[460].
Я думаю, что Лем хотел посредством «Фиаско» сойти с ринга непобеждённым, как чемпион по боксу, который не идёт на последний бой, чтобы защитить титул, а просто отказывается от карьеры. И ему это удалось. Несмотря на страшные условия, в каких он писал этот роман, – так далёкие от Дома творческого труда в Закопане! – «Фиаско» читается хорошо. Даже не мешают эти постоянные аллюзии на другие произведения Лема. За каждым разом эти более ранние идеи (Пиркс как шофёр космических автобусов, невозможность Контакта, астронавт, шокированный развитием цивилизации годы спустя, и так далее) выстроены уже лучше. Возвращаясь к боксёрской метафоре, чемпион вызвал на ринг своих бывших соперников и нокаутировал каждого из них, чтобы потом накинуть шёлковый халат и уйти в темноту. Ещё в Берлине Лем подписал договор на «Фиаско» с Зигфридом Унзельдом из издательства «Suhrkamp» и получил соответствующий аванс. Согласно договору, книга должна была быть написана на польском, но оригинальный текст должен был выйти в немецком переводе – Унзельд хотел сильной премьеры. В 1985 году Лем, однако, поддаётся соблазну, который предложил ему Клаус Штеммлер из конкурентного издательства «S. Fischer Verlag»: сто тысяч марок за то, что «Фиаско» выйдет именно там. «Унзельд принял это за предательство, но мне очень нужны были тогда эти деньги», – говорил Лем Фиалковскому. «Fischer» нуждался тогда в сильной премьере, ведь они праздновали столетие в 1986 году, потому он был готов купить всё. Лем прибегнул к уловке, которую подробно описал Тадевальду в письмах в феврале 1985 года[461]. Договор с «Suhrkamp» от 17 апреля 1983 года был заключен на роман под названием «Побеждённый» (Der Tiefbesiegte), который «Suhrkamp» должен был издать вместе с «Непобедимым» (Der Unbesiegbare). Лем объяснил это так, что раз «Suhrkamp» не защитил права на издание «Непобедимого», Лем перестал работать над этим проектом и занялся чем‑то совсем другим, то есть романом «Фиаско». Это было некрасиво – договор договором, но ведь Унзельд лично постарался, чтобы Лем получил стипендию в Wissenschaftskolleg[462], рассчитывая, разумеется, что за это получит роман только для своего издательства. Поступая так, писатель рисковал поссориться с «Suhrkamp», потому что разве можно после чего‑то подобного поверить и выплатить очередной аванс за новую книгу? Это была бы ещё одна улика, указывающая, что у Лема тогда не было уже писательских планов на будущее. Действительно ли он так сильно нуждался в деньгах? Лемы не жили бедно, но пребывание в Вене требовало от них понижения стандартов, к которым они привыкли в Кракове или даже в Берлине, а больничные перипетии только ещё больше ослабили их финансовое положение. Если бы не это, он вообще не написал бы «Фиаско» – ни под каким названием, ни для какого издательства. В 1986 году он писал Чепайтису со свойственной для него смесью гордости и горечи:
«Австрия, кажется, нам надоела, и если бы я знал, как тут живётся, то не принял бы приглашения от австрийского Союза писателей, хотя тогда не получил бы австрийской государственной награды по литературе, которую теперь мне должны вручить в конце марта этого года»[463].
Как манны небесной, возвращения ждал Томаш Лем – так, по крайней мере, кажется из его воспоминаний. Вся эта эмиграция была им воспринята «не очень охотно, если выражаться дипломатично»[464]. Наверное, ни один пятнадцатилетний подросток не обрадовался бы, услышав от родителей: «Попрощайся со всеми друзьями, больше их не увидишь – найдёшь себе новых там, куда мы едем, разумеется, как только выучишь их язык».
|
|||
|