Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Примечания 4 страница



«Он не для славы, говорят,

А для товарищей трудится.

Когда за дело побранят,

Смешно бы Ленскому сердиться.

Когда же стая пачкунов

По пустякам браниться станут,

Он вспомнит, что сказал Крылов:

Полают, да отстанут».

Это всецело относится к Ленскому-писателю, и это действительно взгляд самого Ленскаго-писателя.

В эпиграммах своих он был резок и зол. Самые лучшие из них, к сожалению, не могут быть преданы гласности по нецензурности их.

Дмитрий Тимофеевич был очень нервный, взбалмошный и вспыльчивый; переход от гнева к шутке и наоборот совершался в нем моментально. Одевался всегда изысканно франтовски и очень любил шампанское. Был весьма некрасив, хотя подвизался в ролях любовников и молодых людей. Первосюжетным актером он сделался исключительно благодаря только своим литературным способностям. Переделывая пьесы для бенефисов товарищей, он обставлял их лучшими артистами и по праву автора требовал и назначал себе одну из видных ролей.

Ленский, как я уже говорил был резок и зол в своих эпиграммах и насмешках; в доказательство можно привести несколько заключительных строк одного его стихотворения на некоего театрального московского начальника, который не брезгал, по его словам, взятками и для спасения своей души:

«……… ездит даже

На богомолье о грехах

Всегда в казенном экипаже

И на казенных лошадях».

На одного из своих сослуживцев, известного актера N., ученика еще более известного артиста, которых обоих недолюбливал Ленский, он написал в уборной экспромптом:

«Достойный ученик мошенника издревле,

Слеза которого …… дешевле,

Он в гроб Рязанцева, Мочалова низвел…

Но ты ведь и его в интриге превзошел.

Фамилия твоя хотя и в русском духе,

Но ты спроси у матери старухи,

Не согрешила ли, несчастная, с жидком:

Ты смотришь, говоришь израильским сынком.

Такая бестия — наплюй тебе в глаза,

Утрешься и кричишь, что Божия роса».

На одного из товарищей, у которого отец был из простых лакеев, Ленский, чем-то недовольный, написал такую эпиграмму:

«Меня он подлостью не может удивить:

На сплетни, на донос довольно в нем таланта,

Порядочных людей привык он обносить

Что ж тут мудреного? — Он сын официанта».

Про актрису Л-вину, жившую в Москве близ церкви Рождества, в Столешниковом переулке, он как-то сказал:

«У Рождества, в Столешниках,

Мадонна Л-вина

Все молится о грешниках

И все грешит сама».

В Москве проживал поэт во вкусе Баркова, некто Дьяков. Его вдруг с чего-то стали беспокоить успехи и лавры трагика Мочалова. Он стал выпрашивать себе дебюта на сцене Императорского театра. После продолжительных хлопот, наконец это ему удалось. Он выступил в бенефис Л. Л. Леонидова, в мелодраме «Жизнь игрока». На репетициях Дьяков был очень смел и развязен, а на спектакле до того оробел, что перед выходом на сцену чуть не убежал из театра. Играл он, разумеется, из рук вон плохо и портил сцены всем остальным участвующим. Ленский был за кулисами. К нему подходит актриса, игравшая жену Дьякова, Амалию, и пожаловалась, что дебютант мешает ей играть. На это Дмитрий Тимофеевич ответил ей:

«Терзайся, плачь, Амалия,

Покорствуя судьбе,

Какая же ракалия

Достался муж тебе».

Однажды на репетиции, во время перерыва, актеры собрались группой и завели разговор относительно того, как, кто и что чувствует перед выходом на сцену в новой роли. Примеры были чрезвычайно разнообразны. Когда по этому поводу высказались первачи, вступает в разговор весьма посредственный актер Мих. Петр. Соколов.

— На меня новая роль всегда производит тяжелое впечатление, — сказал он. — Когда я служил в Нижегородском театре, публика меня просто обожала, и я, все-таки, постоянно ощущал ужасную робость перед выходом на сцену. Уж, кажется, чего мне было бояться, был любимцем, а между тем в тот день, когда приходилось играть новую роль, меня все время тошнило.

— А ты, Миша, не замечал, — спросил его Ленский, — после спектакля и твоей обожаемой игры с публикой того же не бывало?

До чего Ленский был вспыльчив, нетерпелив и раздражителен, можно привести следующий случай.

Дмитрий Тимофеевич получил откуда-то необыкновенную телятину, которой хвастался веред знакомыми, и специально на нее пригласил некоторых. В известный час собрались к Ленскому приглашенные гости и с нетерпением дожидались отведать лакомого блюда. После закуски чинно уселись за стол и стали ожидать телятину, о которой так много говорил Ленский. Наконец, вносят громадное блюдо в столовую, и не успели его поставить на стол, как вдруг Дмитрий Тимофеевич срывается с места, отчаянно вскрикивает, выбивает из рук изумленной прислуги телятину и начинает топтать ее ногами.

Общее удивление.

Что вы? Что с вами?

Подлецы! Свиньи! Скоты! — кричал Ленский — Испортили! Пережарили!..

Таким образом, обед кончился весьма плачевно как для хозяина, так равно и для гостей.

От остроумного анекдотиста Ленского вполне естественен переход к остроумному анекдотисту Николаю Карловичу Милославскому, одному из популярнейших и вместе с тем талантливейших провинциальных актеров 1840-х, 1850-х, 1860-х и 1870-х годов. Правда, он стяжал себе довольно своеобразную славу, как анекдотист, благодаря тому, что все его остроумие сводилось к собственному материальному благополучию, ради чего он не останавливался даже иногда пред заведомым плутовством, однако все его проделки носят характер до того наивно безобидный, что достойны внимания по своей исключительности. Он умел удивительно ловко комбинировать обстоятельства, которые, как бы ни были первоначально далеки от его интересов, в конце концов складывались вполне в его пользу. Его изворотливость и находчивость в трудные минуты жизни были изумительны и до сих пор служат нескончаемой темой потешных рассказов в артистической семье.

Очень хорошо повествование про Николая Карловича, как он «обошел» некоего антрепренера N., который обыкновенно сам «обходил», и так искусно, что в этом не имел соперников. Дело было так. Приезжает Николай Карлович в Казань и отправляется к местному импресарио с предложением своих актерских услуг.

— Хорошо! — ответил N. — Я подумаю… за ответом наведайтесь завтра…

Во время спектакля антрепренер собрал «род веча», т. е. пригласил в режиссерскую всю труппу и объявил, что приехал Милославский и напрашивается служить. Все единогласно запротестовали.

— Интриган!.. Невозможный!.. Он всех нас взбаламутит, и самому вам несдобровать…

Вообще провинциальные актеры почему-то недолюбливали Николая Карловича и всегда были вооружены против него.

На другой день является к антрепренеру Милославский и спрашивает:

— Ну что? Подумали?

— Я-то подумал, но вот вся моя труппа с чего-то против вас…

— При чем труппа? Вы хозяин.

— Так-то оно так, но все-таки как-то неловко идти наперекор всем. Согласитесь, что один в поле не воин, одного вас я держать не могу, а все остальные вместе с вами служить не хотят и грозят меня покинуть…

— Успокойте их, пожалуйста. скажите, что поперек дороги я им не стану… Я теперь так нуждаюсь, что за пустяки играть останусь. Хлеб отбивать ни у кого не буду… В настоящем своем положении я согласен служить у вас за пятьдесят рублей в месяц. Кажется, такой-то суммы я стою?

— Еще бы, но, право, я не знаю как поступить…

— Не торговаться ли хотите?

— Нет… я посоветуюсь… я должен посоветоваться… решительный ответ получите завтра.

На репетиции N. созвал «совет», которому передал приниженный тон Милославского и его скромные желания пятидесятирублевого жалования.

— Ага! Гордыню-то посбили! — торжествующим тоном заговорили актеры. — Так ему и надо!.. Подрезали таки ему хвост! Превосходно!.. Прежде на сотни зарился, а теперь рублями довольствуется.

Неприязненное актерское чувство к Милославскому ослабло при виде его упадка и унижения, и они согласились принять его в свою компанию. Антрепренер, очень довольный этим обстоятельством, а еще более тем, что приобретает хорошего и дорогого артиста за грошовое вознаграждение, на другой день встречает Николая Карловича с распростертыми объятьями.

— Уговорил! Мне много стоило уговорить эту бунтовавшуюся свору, однако уговорил…

Милославский дебютирует. Успех колоссальный. На второй дебют театр был переполнен, и опять громадный успех. Третий дебют был повторением первых двух вместе. Антрепренер радостно потирал руки и в душе называл своего нового актера «простофилей».

Однако, Николай Карлович не так был прост, как казался с виду. После третьего дебюта он отправляется в ресторан, где обыкновенно сбирались студенты и вся театральная молодежь, как всегда преисполненная энтузиазма и крайне пристрастная. Заводит как будто кстати разговор о театре и, между прочим, говорит, что его служба в Казани только и ограничится тремя прошедшими дебютами.

— Это почему? — изумляются собеседники.

— И рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Что такое? Объяснитесь толком.

— Извольте, антрепренер возымел бессовестное намерение эксплоатировать меня. Предлагает остаться у него играть с платою пятидесяти рублей в месяц.

— Что вы? — Не может быть!

— Честное слово!.. Согласитесь, что в наше время приличный лакей имеет больший заработок?!

— Да… это с антрепренерской стороны подлость… мерзость…

Возмутившиеся юноши на другой день громогласно рассуждали об этом по всему городу. Вскоре слух о мнимой эксплоатации актера антрепренером дошел до губернатора, отнесшегося очень сочувственно к Милославскому, на дебютах которого присутствовал, и от игры которого был в восторге. Недолго думая, губернатор призывает к себе антрепренера и беседу с ним начинает прямо нотацией.

— Я много слышал о вас дурного… Меня крайне возмущают ваши наклонности к эксплоатации служащих…

— Ваше превосходительство, я не знаю повода, который дает вам возможность обвинять и обижать меня совершенно незаслуженно?

— Так поступать с артистами, как поступаете вы с ними, нельзя. Считаю своим долгом предупредить вас, что не потерплю этого. Как вам не стыдно было предложить такому актеру, как г. Милославский, пятьдесят рублей? Я вам советую ангажировать его на лучших условиях, в противном случае вы никогда не увидите меня у себя в театре, а моему примеру последует и вся городская интеллигенция.

Антрепренер, ничего не понимая, прямо от губернатора едет к Милославскому и притворно равнодушным голосом спрашивает его:

— Что ж вы намерены у меня служить или уезжаете?

— Уезжаю.

— Как? — не выдержал антрепренер и отчаянно вскрикнул. — Куда? Зачем? Вздор!

— Думаю путешествовать из города в город. Это будет, пожалуй, выгоднее.

— Ну, чего там выгоднее! Лучше уж я вам жалованье увеличу — рубликов сто положу.

— Мало… Пораскинув мозгами, я пришел к убеждению, что меньше тысячи рублей в месяц взять не могу.

— Как тысячи? — опять вскрикнул антрепренер и от ужаса, как ужаленный, подскочил на месте.

— Да так, что меньше тысячи не возьму.

— Ну, что за глупые шутки! Рубликов полтораста достаточно вполне…

Началась ожесточенная торговля. Антрепренер чуть не со слезами на глазах умолял Милославского сжалиться над его безвыходным положением и в конце кондов покончил с ним на шестистах рублях. Когда был подписан контракт, Николай Карлович внушительно заметил своему импресарио:

— Напредки будь самостоятельнее! Какой же ты антрепренер, если без актерского разрешения не осмеливаешься ангажировать артиста?.. Вот если бы ты со мной толком с самого начала поговорил, не советуясь с своими служащими, то я согласился бы на триста и даже 250 рублей, ну, а теперь пеняй на себя.

— Стыдно, Николай Карлович, так поддевать бедного человека.

— Это для тебя наука, а в особенности наука для тех моих милых товарищей, которые хотели было меня в дураки вырядить и которые, к стыду своему, сами дураками остались.

Изобретательность и ловкость Милославского во всех подобных обстоятельствах была неподражаема. Очень часто его проделки были далеко не похвального свойства, но он умел их облекать в такую остроумную форму, что никто не решался бы обвинять его в предусмотрительности. Очень часто бывало, что сами «жертвы» вместе с ним хохотали над собой и нисколько не претендовали на Николая Карловича, умевшего при случае искусно прикрываться наивностью.

Характерен про него другой анекдот, любопытный прежде всего потому, что в нем фигурирует главным образом нижегородский антрепренер Смольков, всегда осторожный, дальновидный и тоже искусный во всех подобных историях. Является как-то к нему Милославский и просит ссудить его деньгами.

— Нет у меня денег! — быстро, не задумываясь, ответил Федор Константинович. — Откуда они у меня?

— Врете! — перебил его обычную тираду Милославский. — Денег у вас много.

— Кто их считал?

— Это и без счета видно.

— Как видно? Почему видно?

— Во-первых, заметно из того, что вы скряга, во-вторых, у вас отлично дела идут…

— Хорошо. Я скряга, дела хороши, а денег, все-таки, не имею.

— Ну, полно, Федор Константинович, сквалыжничать! Кроме шуток: снабдите-ка меня деньжонками. До зарезу нужны…

— Не могу… если бы вы у меня служили, ну, тогда может быть, как-нибудь и раздобылся бы для вас, а так как вы гость, проезжающий только, то ничем для вас полезным быть не могу…

— Если же вы сомневаетесь во мне, хотя это с моей стороны и незаслуженно, то я могу вам оставить залог…

— Какой?

— Вот почтовая повестка на посылку. Ко мне пришли часы. Видите, оценка двести рублей…

— Ну, под них-то пожалуй я одолжить могу. Вам сколько надобно?

— Да, уж никак не меньше ста рублей…

Много, ну, да уж что делать с вами. Вот вам — получайте.

Милославский взял деньги, оставил квитанцию и ушел. На другой день Смольков пошел на почту, получил пакет с часами, распаковал его и ужаснулся. Вместо ожидаемых золотых часов он обрел старенькие, истасканные серебряные.

— Ограбил! — воскликнул дрожащим голосом Смольков и побежал к виновнику этого происшествия.

— Что это вы такой запыхавшийся? — спокойно спросил Милославский.

— Что вы со мной сделали? — вместо ответа взвыл Федор Константинович, потрясая полученными с почты часами. — Что это?

— Как что? Разве не видите? Это часы!

— Часы? А какие часы? Золотые?

— Нет… серебряные.

— Значит вы меня обманули, ограбили… Они ровно ничего не стоят, грош им цена… Давайте назад мои сто целковых…

— Да я ваши деньги уже извел без остатка…

— Извел?! Ах, вы губитель!

— Да вы, добрейший Федор Константинович, о чем убиваетесь-то? Что вас тревожит?

— Ну, не азиат ли вы? Заложили их мне за сто целковых, а им, оказывается, никакой цены нет.

— Это правда: они бесценны.

— Да вы еще никак и смеетесь?!

— Говорю совершенно серьезно. Часы эти для меня страшно дороги, это единственная память о моем покойном деде… Вы спрячьте их подальше и относитесь к ним с таким же почтением, как я…

— Но ведь вы меня обманули?

— Нисколько. Их драгоценность я вам уже пояснил, и вы должны понять, что действительно эти часы необыкновенные…

В конце концов, разумеется, Смольков так ни с чем и остался. Милославский уехал из Нижнего и вскоре забыл про свой «драгоценный» залог… Про эту проделку Николая Карловича говорили двояко: одни уверяли, что он собственноручно подправил на почтовой повестке цифру 20 на 200, дригие — сообщали, что этот заем у нижегородского антрепренера им был предусмотрен заранее, и он послал в Нижний дрянненькие часишки самому себе, оценив их чуть не в пятьдесят раз более их настоящей стоимости.

Ловкость, сообразительность и находчивость Николая Карловича очень рельефно выразились в Самаре «па кумысе», где одно время проживал чуть ли не для поправления здоровья, а, может быть, и просто для отдыха. «На кумысе» существовала лотерейная лавочка, уставленная различными, очень дорогими и очень дешевыми вещами, с привешенными к ним нумерами. Все они разыгрывались, и ни одна из них не продавалась. Торговля билетами постоянно была бойкая, однако ни одному пробовавшему счастье не удавалось никогда выиграть ничего цепного. По какому-то секрету изобретателя лучшие предметы оставались все время неприкосновенными и ни один из них не выпадал ни на чью долю. Милославскому приглянулись две роскошные вазы, и он стал на них засматриваться. Несколько раз сам брал билеты, следил за другими бравшими и крайне удивлялся, что заинтересовавшие его вазы никому не достаются. В конце концов он понял мошенничество торговца и задумал его перехитрить, решившись выиграть прельстившие его вещи во что бы то ни стало. Заметил он нумер, красовавшийся на них, сделал собственноручно лотерейный билет и явился в лавочку в то время, когда в ней толпилось много публики. Дождавшись своей очереди, полез он в колесо и к общему изумлению достает номер ваз. Торговец сперва смутился, потому что лучших-то номеров в колесо у него не было положено, но потом поспешил оправиться и выдал Милославскому выигрыш.

— Наконец-то! — сказал Николай Карлович. — Долго же этот счастливый билет никому у тебя не доставался.

— Да с вы счастливчик…

— Да еще какой! Вот погоди, все лучшие вещи я у тебя отберу.

Захватил «счастливец» вазы и отправился домой. Не успел он отойти от лотерейной лавки и десяти сажен, как нагоняет его торговец и говорит:

— Г. Милославский, мне не жаль ваз, но скажите, пожалуйста, как вы их выиграли?

— Очень просто: заплатил вам двугривенный, полез в колесо и вытащил из него десятый нумер.

— Не может этого быть?

— Почему?

— Потому что, признаюсь вал откровенно, этого нумера у меня в колесе не было.

— Откровенность за откровенность! Так уж и быть, тоже признаюсь: этот нумер я сам сделал.

— Но ведь это подлость!

— А е твоей-то стороны разве не подлость выставить на соблазн хорошие вещи и не пустить их в лотерею?!

— Я про лих случайно забыл.

— Ну, а я тебе умышленно о них напомнил.

Милославский был очень остроумен. В особенности же неистощим он был на сцене, где вел себя совершенно запросто, по-домашнему. В известной мелодраме «Графиня Клара д'Обервиль» он постоянно играл героя Жоржа Морица. Во время его гастролей, кажется в Саратове, роль доктора Жереро поручили одному из маленьких, неопытных актеров. В пятом акте Жоржу-Милославскому объявляют о приходе доктора. По ремарке он идет к нему на встречу и, при выходе того на сцену, произносит:

— Вы удивлены, добрый мой доктор, что видите меня па ногах? и т. д.

Милославский же выдумал игру на паузах. Встречает он доктора в глубине сцены, схватывает его за руки и дружески пожимает их.

Неопытный актер с чего-то оробел. Ему показалось, что Николай Карлович не знает роли и не слышит суфлера. Он преисполнился храбрости и, чтобы скрасить мнимо-неловкую паузу, брякнул невпопад:

— Здравствуйте, доктор!

Милославский ухмыльнулся. Потом спокойно вывел его на аван-сцену и спросил:

— Вы практикуете где? Не в лечебнице для душевнобольных?

Актер растерялся окончательно. Милославский же продолжал, разглядывая в упор застенчивого доктора:

— Вы сказали мне: «здравствуйте, доктор!», а ведь по афише-то вы сами доктор и есть, а я Жорж Мориц, ваш пациент… Однако, приступим к разговору по пьесе, — закончил Николай Карлович и тотчас же вошел в роль словами: «вы удивлены, добрый мой доктор», и т. д.

Во время этой импровизированной сцены публика хохотала до истерики и после того не могла равнодушно взглянуть на несчастного доктора Жереро. Каждое его появление возбуждало в зрительном зале неудержимый смех, В том же акте, в самом патетическом месте, когда Жорж умирает, выходит опять на сцену доктор. Публика, до его появления чуть не рыдавшая над трогательным положении героя, вдруг начинает проявлять веселость, и вскоре стал слышаться довольно откровенный хохот.

Милославский взглянул на сконфуженного доктора и подозвал его к себе. Тот послушно подошел.

— Милый доктор! торжественно сказал ему Николай Карлович, не выходя из тона своей роли. — Я знаю ваше доброе сердце. Я знаю, что вы не откажете просьбе умирающего человека. Не правда ли? Ведь да?

— Да, да, — поспешил согласиться доктор, недоумевающе смотря на Милославского.

— Уйдите вон… Оставьте меня умереть спокойно!..

Нечего и прибавлять, что весь театр разразился долго несмолкавшим смехом, а несчастный актер удалился за кулисы, потому что дальнейшее его пребывание на сцене уже внушало опасность. Очень легко могло случиться, что спектакль не окончился бы, благодаря демонстративной веселости зрителей.

В подтверждение его «простоты отношений» на сцене можно привести еще такой анекдот, имевший место опять таки у приснопамятного Федора Константиновича Смолькова. Милославский часто жаловался ему, что слишком холодно в театре и в уборных. Смольков, соблюдавший экономию на дровах, всегда отвечал Николаю Карловичу, что «вот соберется публика — будет тепло».

Однажды в день представления «Горе от ума» Милославский категорически заявляет антрепренеру, что если театр к вечеру не будет согрет, то он не будет играть.

— А неустойка-то? — тотчас же нашелся ответом Федор Константинович.

— Плевать мне на неустойку! Многие уж с меня ее взыскивали, да никому еще ни копейки получить не приходилось…

Наступает вечер. Верный своим экономическим расчетам, Смольков театра, все-таки, не отопил.

— Ну, я его проучу, — сказал Милославский и в третьем акте, во время бала у Фамусова, вышел на сцену в енотовой шубе и в большой бобровой шапке.

— По окончании акта, вбегает к нему в уборную Смольков и кричит:

— Что же вы делаете? Публика ропщет-с… это неуважение к ней… Так-с нельзя…

— А театра не отапливать можно? На это публика не ропщет…

— Про это нет речи, а вас бранят… Так нельзя-с… совершенно нельзя-с…

— Почему нельзя? Неправда, все можно. На свете ничего нет невозможного. Вон Енох на небо живым был взят…

— То Енох.

— А я Милославский.

— Ну, а все-таки в шубе на бал не являются…

— Смотря по тому, где бал. Если у вас в театре, то нужда заставит даже и валенки надевать…

Милославский встретился в каком-то городе с знаменитым трагиком Николаем Хрисанфовичем Рыбаковым, который при нем играл трагедию «Заколдованный дом», а Милославский сидел в зрительном зале и созерцал товарища в одной из любимых своих ролей. По окончании спектакля, Николай Карлович вошел в уборную Рыбакова, и между ними завязалась следующая беседа.

— Ну, как я сегодня играл? — осведомился трагик, не спеша разгримировываясь.

— Очень хорошо, придраться не к чему… Только вот разве одно…

— Что такое?

— К чему ты, играя Людовика XI, бороду-то нацепил?

— А что ж за беда?

— Людовик XI бороды никогда не носил.

— А ты его видел?

— Я-то его не видал, конечно, но это, тем не менее, верно, что он был безбородым.

— А почему ты это знаешь?

— По истории это известно; кроме того, сохраняются его портреты…

— По истории? Так вот я тебе что на это скажу: может быть, этого самого Людовика-то и вовсе не было.

— А если не было Людовика, то следовательно не было и бороды его, — шутя заметил Милославский. — А если не было бороды, то с какой стати ты ее теперь привязываешь?

Рыбаков сразу не сообразил насмешливости товарища и пресерьезно ответил:

— А и в самом деле, как это я сразу не догадался!

Во времена существования знаменитого московского артистического кружка, как-то сижу я с Николаем Карловичем в ресторане и обедаю. К нашему столу подходит юркий молодой человек и развязно начинает с Милославским разговор.

— Вы г. Милославский?

— Угадали.

— Я имею к вам дело.

— Какое?

— Не хотите ли иметь хороший заработок?

— Отчего не хотеть! — хочу.

— Сыграйте несколько спектаклей в нашем артистическом кружке.

— Могу, но, должен предупредить, я дешево не беру…

— О, вы вполне будете удовлетворены, но, разумеется, на столько, на сколько вы понравитесь публике.

— Что вы хотите сказать этим?

— Я хочу сказать, что наши условия чрезвычайно симпатичны: вы сыграете без вознаграждения семь спектаклей, а восьмой будет вашим бенефисом.

— Увы! Мои условия еще симпатичнее: после каждого спектакля, сыгранного мною даром, должен быть дан мне бенефис. Так оно правильным чередом и пойдет: гастроль — бенефис, гастроль — бенефис, гастроль — бенефис…

— Нет, такие условия невозможны!

— А вы думаете, что ваши возможны? Прощайте!

Так и не состоялись его гастроли в артистическом кружке.

По возвращении из Парижа, где Милославский подвизался в русской труппе, вывезенной из России Т., Николай Карлович рассказывал:

— Ужасные были дела. Актеры и в особенности актрисы чувствовали себя очень нехорошо. Полнейшая безденежность действовала на всех удручающим образом, хотя, впрочем, про себя я этого сказать не могу. Мне было довольно весело и жил я очень недурно, благодаря уменью заводить хорошие знакомства… Актеры и сам г. Т. выдумали ставить «Русскую свадьбу», но она парижан не интересовала. Так ни с чем и уехали на родину, а все потому, что не слушали меня. Я советовал им играть «Парижских нищих», а они не хотели. Между тем пьеса к их положению была очень подходящая…

Как-то в Харькове Милославский вместе с Виноградовым играл «Свадьбу Кречинского». Первый считал своею лучшею ролью — роль Кречинского, второй имел большой успех в роли Расплюева. Виноградов, будучи по природе комиком-буфф, имел склонность к фарсу и часто, ради пущего комизма, уснащал пьесы собственным остроумием и переиначивал слова автора. На этот раз он тоже не воздержался и в последнем акте на репетиции сказал свой монолог так:

— Я, исполнивши ваше поручение, завернул в Троицкий. Сел, подперся на диване в говорю: «давай ухи, расстегаев, поросенка… говорю два…»

Но тут его перебил Николай Карлович:

— Зачем вы говорите: «два поросенка». Этого в пьесе нет…

— Пожалуйста, не учите! — обиделся Виноградов. — Я знаю, как нужно мне говорить! Я всегда так эту роль играю…

— Ах, вы всегда так играете? Превосходно! Продолжайте…

Виноградов повторил:

— … Сел, подперся на диване и говорю: «давай ухи, расстегаев, поросенка… говорю… два…»

Милославский на это отвечает ему в тон:

— Какая же ты свинья, Расплюев! Все-то ты врешь! Не мог ты спросить двух поросят потому что в пьесе всего один.

— Позвольте-с?! — накинулся на него Виноградов. — Зачем вы это прибавляете?

— Затем же, вероятно, зачем и вы.

— Но ведь этого в вашей роли нет?

— Пожалуйста, не учите! Я знаю, как нужно мне говорить! Я всегда так эту роль играю…

— С какой стати вы передразниваете меня? Это нехорошо.

— Точно так же, как несправедливо то, что вы позволяете себе «врать», а на меня за это же претендуете… Лучше всего давайте-ка говорить, что у автора, в противном случае мы будем играть комедию не Сухово-Кобылина, а Милославского и Виноградова.

В конце концов последний согласился отрешиться от фарса в этой пьесе и играл без всяких прибавлений. Это было не похоже на Милославского, однако он выдержал менторскую роль и не допустил в любимой пьесе никаких изменений.

Милославского я знал с малолетства. Еще во времена директорства моего отца в калужском театре, Николай Карлович актерствовал и занимал видное положение в калужской труппе, имевшей таких видных и известных покровителей, как супругу губернатора А. О. Смирнову, уважаемую первейшими литераторами за свою образованность и выдающийся ум. Милославский был большим приятелем моего отца и почти проживал у нас в доме. Тогда я был совершенным ребенком и воспоминаний о нем в ту пору его жизни никаких не сохранил, хотя и в то раннее время он уже заявлял себя «ловким», «изворотливым», и «умелым».

Завязались же наши товарищеские с ним отношения, разумеется, гораздо позже, когда уже я был артистом императорских театров. Мне приходилось встречаться с ним неоднократно и в большинстве случаев в Москве или же изредка в Петербурге. Это был образованный, воспитанный, остроумный и в высшей степени изящный человек. Он обладал замечательною способностью располагать всех в свою пользу и делать из своих «добрых» знакомых все, что было ему угодно. Несмотря ни на какие о нем рассказы, в которых он выставлялся обыкновенно антипатичным, беспардонным, безобразным, его все продолжали любить и искать с ним дружбы. В этом отношении он был необычайным счастливцем. При своем выдающемся сценическом даровании он не смог сделать себе карьеры, но в этом виновата исключительно молва, компрометировавшая, часто даже заслуженно, вечно шаловливого Николая Карловича.

В начале семидесятых годов, при своем возвращении из Тифлиса в Петербург, я проехал морем до Одессы и остановился погостить у Милославского, который в то время там антрепренерствовал.

Он принял меня очень радушно, подробно знакомил меня с положением его театральных дел и, кажется, искренно признавался, что «игривость» его натуры много повредила ему в достижении обеспеченной старости.

— Как и где я окончу свое существование, и представить себе не могу. Что значит моя долгая закулисная деятельность в провинции? Ничего. Столичному актеру после смерти хотя итог подводят, а нашему брату так в безвестности пропадать и придется. Вы не можете понять этого мучительного чувства. Что может быть ужаснее забвения для человека, пользовавшегося когда-то успехом, обращавшего на себя внимание толпы, слышавшего по своему адресу громы аплодисментов, царившего в мире искусства и сознававшего в себе силу и мощь, которые заставляли народ преклоняться пред твоим талантом и завидовать твоему дарованию… Я не хочу дожить до старости, не хочу жить воспоминаниями и терзаться в бесплодных поползновениях восстановить в памяти современников свое имя. Это будет похоже на нищенство, на нахальное требование подаяния…



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.