Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ИЗДАТЕЛЬСТВО РАЗУМ ДЖИДДУ КРИШНАМУРТИ Основная серия 16 страница



Но мысль никогда не может избавить от муче­ний скорби. Вы можете рассуждать так и сяк, но она всё равно останется здесь, даже после долго­го, сложного движения мысли. Мысль никогда не может разрешить человеческие проблемы; мысль механична, а скорбь — нет. Скорбь столь же не­постижима, как любовь, но скорбь препятствует любви. Вы можете полностью избавиться от скор­би, но вы не можете призвать любовь. Скорбь — это жалость к самому себе, со всеми её тревога­ми, с её страхами, чувством вины, — но всё это невозможно смыть мыслью. Мысль порождает мыслящего, и между ними зарождается скорбь. Окончание скорби — в свободе от известного.

 

 31 декабря

Когда солнце уже приближалось к горизонту на западе, на реке оказалось множество рыбацких лодок, и она была внезапно разбужена смехом и громкими разговорами; их было двадцать три, и в каждой лодке находилось по два-три человека. Река здесь широкая, и эти лодки, казалось, полу­чили её воды в своё распоряжение; они состяза­лись в скорости, люди на лодках кричали, звали друг друга возбуждёнными голосами, как и граю­щие дети; эти люди были очень бедны, в грязном тряпье, но как раз сейчас у них не было никаких забот, и их громкие разговоры и смех наполнили воздух. Река искрилась и сверкала, и лёгкий вете­рок чертил на воде различные узоры. Вороны уже начинали перелетать обратно через реку на свои излюбленные деревья; ласточки летали низко, почти касаясь воды.

7 января 1962*

(В этот день он провёл первую из семи бесед в Раджгхате.)

Извилистый ручей прокладывает себе дорогу к широкой реке; он проходит через грязную часть города, замусоренную всем, что только можно вообразить, и выходит к реке почти обессилен­ный; поблизости оттого места, где ручей впадает в большую реку, над ним есть шаткий мостик, сделанный из бамбука, кусков верёвки и соло­мы; когда он почти рушится, в мягкое дно ручья втыкают шест, добавляют ещё и соломы, и ила, и связывают всё это не очень толстой верёвкой с множеством узлов. Всё это сооружение весьма ненадёжно; должно быть, когда-то этот мост был вполне прямым, но сейчас провис, почти каса­ясь лениво текущей воды, и когда проходите по нему, слышите, как ил и солома падают в воду. Но всё же он, наверное, достаточно прочен; это узкий мостик, и довольно трудно не задеть того, кто идёт вам навстречу. Велосипеды, гружённые молочными бидонами, успешно перебираются через него, ничуть не беспокоясь ни о себе, ни о других; мост постоянно в работе из-за крестьян, идущих в город со своими продуктами и устало возвращающихся вечером обратно к себе в дерев­ню, неся что-нибудь — клещи, воздушного змея, масло, кусок дерева, каменную плитку и прочее, чего они не могут найти в собственной деревне. Они, одетые в лохмотья, грязные, больные, бес­конечно терпеливые, проходят босиком бессчёт­ные мили; у них нет энергии, чтобы взбунтовать­ся и изгнать всех политиков из страны, но тогда они и сами вскоре стали бы политиками, хитры­ми эксплуататорами, изобретающими способы и средства удержать власть, это зло, которое губит людей. Мы переходили мост вместе с огромным буйволом, несколькими велосипедами, кресть­янами; он был близок к тому, чтобы обрушить­ся, но мы все каким-то образом перебрались, а это большое, нескладное животное, похоже, во­обще не обратило на это внимания. Поднявшись на берег и пройдя исхоженной песчаной тропой мимо деревни и древнего колодца, вы выходи­ли на открытую, ровную местность. Здесь были манго, тамаринды и поля озимой пшеницы; эта равнина тянется миля за милей, пока не упира­ется вдали в подножия холмов и вечных гор. Эта тропа древняя, ей много тысяч лет и бессчётные пилигримы прошли по ней с её разрушенными храмами.* ("Тропа пилигримов", проходящая через Раджгхат, связывает Каши с Сарнатхом, где Будда произ­нёс свою первую проповедь после Просветления.) Когда тропа поворачивает, вашим гла­зам открывается река, вдали между деревьями.

Это был чудный вечер, прохладный, тихий, небо же было огромное, ни дерево, ни земля не могли вместить его; горизонта почему-то не было, деревья и бесконечная ровная земля сливались с расширившимся небом. Оно было бледное, нежно-голубое, и солнечный закат оставил золотую дымку, там, где должен был бы быть горизонт. Птицы взывали из своих укрытий на деревьях, блеяла коза, и вдалеке свистел поезд; некоторые жители деревни, все женщины, собрались вокруг огня; странным образом, они тоже примолкли. Цвела горчица, усиливая всё своей желтизной, и из деревни за полями прямо вверх поднимался в воздух столб дыма. Безмолвие было удивительно пронзительным; оно шло через вас и помимо вас; это происходило без движения, без волны; а вы входили в него, вы чувствовали его, вы дышали им, вы были им. И это не вы вызвали это безмол­вие обычными трюками мозга. Оно было здесь, и вы принадлежали ему; вы не переживали его, не было никакой мысли, которая могла бы пере­живать, могла бы вспоминать, накапливать. Вы были неотделимы от него, и потому вы не могли наблюдать, анализировать. Было только оно и ничего больше. По часам уже становилось позд­но; по часам это чудо безмолвия длилось около получаса, но здесь не было никакой длительно­сти, никакого времени. В нём вы возвращались обратно мимо древнего колодца, деревни, через узкий мост, в комнату, где было темно. Оно было здесь, и с ним было иное, ошеломляющее и при­ветливое. Любовь — не слово и не чувство; она была здесь со своей несокрушимой силой и неж­ностью молодого листа, так легко разрушимого. Плеяды стояли прямо над головой, а Орион — над вершинами деревьев, и самая яркая звезда отражалась в воде.

2 января

Деревенские мальчики запускали воздушных зме­ев на берегу вдоль реки; они кричали во всю мочь, смеялись, гонялись друг за другом и заходили в реку, чтобы достать упавших змеев; их возбуж­дение было заразительным, потому что и люди постарше, выше на берегу, наблюдали за ними, крича и подбадривая их. Похоже, это было вечер­ним развлечением для всей деревни, даже голод­ные, облезлые собаки лаяли; каждый принимал участие в этом веселье. Все они были истощены, среди них не было ни одного упитанного челове­ка, даже среди пожилых; чем старше, тем тоньше они были; даже дети все были такие худенькие, но, похоже, в них была масса энергии. Они были все одеты в рваные, грязные лохмотья, залатан­ные разнообразными и разноцветными кусками материи. Но все они были полны веселья, и даже старые, больные; казалось, они и не осознавали своей нищеты и своей физической слабости, так как многие из них несли тяжёлые свёртки и узлы; они обладали поразительным терпением, и оно было им необходимо, так как смерть была здесь, и очень близко, так же как и жизненные страда­ния; всё это было здесь одновременно — смерть, рождение, секс, бедность, голод, веселье, слезы. Под деревьями, выше на берегу, недалеко от раз­рушенного старого храма у них было место, где они хоронили своих покойников.* (Эти крестьяне были мусульмане.) Много было маленьких детей, которым предстояло узнать го­лод, запах немытых тел и запах смерти. Но река была здесь всегда, иногда угрожающая деревне, но сейчас спокойная, гладкая, и ласточки летал и очень низко, почти касаясь глади воды, имевшей какой-то нежно-огненный оттенок. Река была для них всем; иногда они купались в ней, мыли в ней свою одежду и свои худые тела, поклоня­лись ей, бросали в неё цветы, когда могли дос­тать их, чтобы показать ей своё уважение; они ловили в ней рыбу и умирали рядом с ней. Река была так безразлична к их радости и скорби, она была такой глубокой, такая мощь и сила стояли за ней, и она была ужасно живой и потому опас­ной. Но сейчас она была спокойна, совсем без ряби, на ней была видна тень каждой ласточки; они далеко не залетали, обычно они пролетали на низкой высоте около ста футов, немного под­нимались, поворачивали, снова снижались, про­летали ещё сотню футов, и так до темноты. Там были и маленькие водяные птички, быстрые в полёте, с хвостами, двигающимися вверх и вниз, были и большие, цвета почти как сырая земля, серовато-бурые, бродившие у самой кромки во­ды, то заходя в реку, то выбираясь на берег. Но чудом всего этого было небо, такое просторное, безбрежное, без горизонта. Предвечерний свет был мягким, ясным, очень нежным; он не остав­лял тени, и каждый куст, дерево или птица были сами по себе, пребывая в некотором уединении. Искрившаяся и сверкавшая днём река стала те­перь светом неба, зачарованная, дремлющая, по­гружённая в свою красоту и любовь. В свете том всё перестаёт существовать — и сердце, которое плакало, и мозг, который был хитёр; удовольст­вие и боль ушли, оставив только свет, прозрач­ный, мягкий и ласкающий. Это был свет; мысль и чувство не имели к нему отношения, никогда они не могли дать света; их не было здесь, только этот свет, когда солнце уже за стенами города и в небе ни облачка. Вы не можете видеть этот свет, если не знаете вневременного движения меди­тации; окончание мысли и есть это движение. Любовь — не путь мысли или чувства.

Было очень тихо, ни один лист не шевелился, и было темно; и все звёзды, какие только могли заполнить реку, были в ней, и они выплёскива­лись в небо. Мозг был абсолютно спокойным, но очень живым и внимательным, наблюдая без наблюдающего, без центра, из которого он на­блюдает, и не было никаких ощущений. Иное было здесь, глубоко внутри, на неизмеримой глу­бине; оно было действием, смывающим всё, не оставляя следов того, что было, или того, что есть. Не было пространства, чтобы иметь границы, и не было времени, в котором могла бы сформиро­ваться мысль.

3 января

Есть что-то необычайно приятное в том, чтобы гулять одному далеко от города по тропе, кото­рую тысячелетиями использовали пилигримы; около неё есть очень старые деревья, тамаринд и манго, и она проходит через несколько дере­вень. Она идёт между зелёными полями пшени­цы; под ногами она мягкая, тонкая, сухая пыль, в сырую же погоду должна стать вязкой глиной; мягкая, тонкая земля въедается в ваши ноги, про­никает вам в нос и глаза, но не слишком сильно. Здесь есть древние колодцы, храмы и слабеющие, увядающие боги. Местность плоская — плоская, как ладонь руки, — и простирается до горизон­та, если здесь есть горизонт. На тропе очень много поворотов, за несколько минут она поворачивает во все стороны света. Кажется, что и небо следу­ет этой тропой, открытой и дружелюбной. Мало в мире троп, подобных этой, хотя у каждой своё очарование, своя красота. Есть тропа [в Гштааде], идущая через долину, мягко поднимаясь между обильными пастбищами, на которых собирают корм для коров на зиму; эта долина становится белой от снега, но тогда [когда он был там] был конец лета, богатый цветами, вокруг высились за­снеженные горы, а через долину бежал шумный поток; на этой тропе почти никого не бывало, и вы гуляли по ней в безмолвии. Есть ещё другая тропа [в Охайе], круто взбирающаяся по склону сухой, пыльной и осыпающейся горы; она была каменистая, неровная и скользкая; нигде побли­зости не было ни одного дерева или даже куста; куропатка с новым выводком малышей, их было больше дюжины, была там, а ещё дальше вверх вы натыкались на смертоносную гремучую змею, которая совсем свернулась, готовая ударить, но давала вам честное предупреждение. Но сейчас тропа эта была не похожа ни на какую другую; она была пыльная, замусоренная тут и там людь­ми, и здесь же стояли разрушенные старые хра­мы с их идолами; большой бык вволю кормился среди растущих хлебов, никем не тревожимый; были ещё обезьяны и попугаи и этот свет небес. Это была тропа тысяч людей в течение многих тысяч лет. Идя по ней, вы исчезали; вы шли без единой мысли, вокруг же было это невероятное небо и деревья с густой листвой и с птицами. На той тропе есть манговое дерево, оно великолеп­но; у него так много листьев, что ветвей нельзя увидеть, и оно очень старое. Когда вы идёте, ни­какого чувства нет вообще; мысль тоже ушла, но есть красота. Она наполняет землю и небо, каж­дый листок и стебелёк увядающей травы. Красота покрывает здесь всё, и вы принадлежите ей, вы входите в неё. Ничто не заставляет вас чувство­вать это, но она здесь, и именно благодаря тому, что вас нет, она здесь, без слова, без движения. Вы возвращаетесь в тишине и угасающем свете.

Каждое переживание оставляет след, каждый след искажает переживание; так что нет такого переживания, которого уже не было бы раньше. Всё старо — и нет ничего нового. Но это не так. Все следы всех переживаний смываются — мозг, эта кладовая прошлого, становится абсолютно спокойным и бездвижным, без реакции, но жи­вым и чувствительным; тогда он теряет прошлое и опять становится новым.

Оно было здесь, то беспредельное, не имею­щее ни прошлого, ни будущего; оно было здесь, не зная даже настоящего. Оно наполнило комна­ту, выходя за пределы всех измерений.

5 января

Солнце выходит из деревьев и заходит над горо­дом, и между деревьями и городом — вся жизнь, всё время. Между ними протекает река, глубо­кая, живая и спокойная; множество маленьких лодок движутся по ней вверх и вниз; некоторые, с большими квадратными парусами, везут дро­ва, песок и тёсаный камень, а иногда мужчин и женщин, возвращающихся в свои деревни, но в большинстве своём это маленькие рыбачьи лод­ки с худыми смуглыми людьми. Они выглядят счастливыми, говорливыми, они перекликаются и что-то кричат друг другу, и хотя все они одеты в лохмотья и у них нет возможности много есть, но обязательно — множество детей. Они не уме­ют читать и писать, у них нет никаких внешних развлечений, никакого кино и прочего, но они развлекают себя сами, исполняя хором благочес­тивые песни и гимны и рассказывая религиозные истории. Все они очень бедны, и жизнь их очень трудна; болезнь и смерть всегда здесь, как земля и река. Этим вечером было больше, чем всегда, ласточек, летающих низко, почти касаясь воды, вода же была цвета угасающего огня. Всё было таким живым, таким интенсивным; четыре или пять толстых щенков играли вокруг своей тощей, голодной матери; вороны, множество их групп, перелетали обратно на другой берег; попугаи воз­вращались к своим деревьям, в своей обычной манере, молниеносно и крикливо; поезд переез­жал мост, его шум далеко разносился по реке, и женщина совершала омовение в холодной реке. Всё старалось выжить; битва за саму жизнь — и всегда смерть; бороться каждое мгновение жиз­ни, а потом умереть. Но между восходом солнца и его заходом за стенами города время вбирало в себя всю жизнь — время прошлое и настоящее выедало сердце человека; человек существовал во времени и потому знал скорбь.

Но крестьяне, идущие позади, по узкой тропе у реки, вытянувшись в цепочку друг за другом, каким-то образом были частью человека, кото­рый шёл впереди; их было восемь, и старик, шед­ший сзади первым, всё время кашлял и плевал, другие же шли более или менее молча. Идущий впереди осознавал их, их молчание, их кашель, их усталость после долгого дня; все они были не возбуждены, спокойны, скорее даже веселы. Он осознавал их, как он осознавал мерцающую реку и мягкий огонь небес и птиц, возвращающихся в свои убежища; не было центра, из которого он видел, чувствовал, наблюдал; всё это подразуме­вает слово, мысль. Мысли не было, лишь всё это. Все они шли быстро — и время перестало суще­ствовать; эти крестьяне возвращались домой, к своим хижинам, и человек шёл с ними; они бы­ли частью его, не в том смысле, что он осозна­вал их частью себя. Они текли с рекой, летели с птицами и были такими же открытыми и широ­кими, как небо. Это было фактом, не воображе­нием; воображение — это подделка, факт же — жгучая реальность. Все девять шли бесконечно, идя и никуда и ниоткуда; это была бесконечная процессия жизни. Время и всякая индивидуаль­ная обособленность удивительным образом пре­кратились. Когда человек впереди повернул, что­бы идти назад, все крестьяне, особенно старик, кто был так близко, сразу за ним, приветствовали его так, будто они были старинными друзьями. Темнело, и ласточки улетели; на длинном мосту загорелись огни, и деревья погружались в себя. Вдали в храме звонил колокол.

7 января

Здесь есть узенький канал, около фута шириной, который идёт между зелёными полями пшени­цы. Вдоль него есть тропа, и вы можете идти по ней достаточно долго, не встретив ни души. Этим вечером на ней было особенно тихо и спокойно; и толстая сойка с поразительно яркими синими крыльями пила воду в этом канале; сойка была жёлто-коричневая с этими своими потрясающи­ми синими крыльями; она не относилась к чис­лу скандальных соек, и вы могли подойти к ней почти вплотную, без того, чтобы вас обругали. Она глядела на вас в удивлении, вы смотрели на неё со вспышкой симпатии; она была толстая, довольная и очень красивая. Сойка выжидающе смотрела, что вы будете делать, и поскольку вы ничего не делали, она успокоилась и вскоре уле­тела, не издав ни единого звука. Вы встретили в этой птице всех птиц, когда-либо появлявшихся на свет, — это сделала та вспышка. Это не была хорошо спланированная, продуманная вспыш­ка; она просто произошла, с интенсивностью и неистовством, само потрясение от которых оста­новило всякое время. Но вы шли по этой узкой тропе дальше, мимо дерева, которое стало симво­лом храма, так как там были цветы и грубо раз­малёванный образ, идол, а храм был символом чего-то другого, и это что-то другое в свою оче­редь было гигантским символом. Слова, симво­лы, подобные флагу, стали ужасающе важными. Символы были пеплом, который питает ум, а ум был бесплоден, и мысль рождалась в этой пусты­не. Она была умной, изобретательной, как всё, что выходит из бесплодного, иссушающего не­бытия. Но дерево было великолепным, на нём было полно листьев, оно давало приют множе­ству птиц; земля вокруг него была подметена и содержалась в чистоте; люди построили вокруг дерева платформу из глины, и на ней стоял идол, прислонённый к толстому стволу. Листок поги­бает быстро, но каменный идол — нет; он будет стоять, разрушая умы.

8 января

Ранним утром солнце стояло на воде, и в лучах его вода ярко поблёскивала, почти слепя глаза; лодка рыбака пересекала блистающую дорожку, и лёгкий туман ещё оставался среди деревьев на противоположном берегу. Река никогда не бы­вает неподвижной, всегда есть движение, танец из бесчисленных па, и в это утро она была очень живой, делая деревья и кусты тяжёлыми, вялы­ми, что вовсе не относилось к птицам, которые перекликались и пели, и попугаям, издававшим поблизости пронзительные крики. Эти попугаи жили в тамариндовом дереве рядом с домом, и они и прилетали и улетали весь день, неугомон­ные в своих перелётах. Их лёгкие зелёные тела светились на солнце, и красные кривые клювы казались ярче, когда они мелькали мимо. Полёт у них быстрый и резкий, и вы могли увидеть их среди зелёных листьев, если смотрели вниматель­но, там они становились неуклюжими и не таки­ми шумными, как при полёте. Было рано, но все птицы вылетели задолго до того, как солнечные лучи упали на воду. Даже в этот час река прос­нулась со светом небес, и медитация была обо­стрением безмерности ума; ум никогда не спит, никогда не бывает полностью бессознательным; проявления его были и тут, и там, обостряемые конфликтом, болью, притупляемые привычкой и скоропреходящим удовлетворением, и каждое удовольствие оставляло за собой след страстно­го желания. Но все эти затемнённые коридоры и галереи не оставляли места для полноты ума. Они стали невероятно важными, им всегда придаётся наседающее значение актуальности, безмерное же отодвигается в сторону ради малого, безотла­гательного. Безотлагательное — время мысли, а мысль не может разрешить никакой проблемы, кроме механической. Но медитация — не путь ма­шины; её нельзя смонтировать с целью куда-то добраться; это не лодка для переправы на другой берег. Нет никакого берега, никакого прибытия, и подобно любви, она не имеет мотива. Она есть бесконечное движение, действие которого про­является во времени, но не является действием времени. Всякое действие безотлагательного, вре­мени, — почва скорби; ничто не может вырасти на ней, кроме конфликта и боли. Медитация — осознание этой почвы; не проводя различия, она никогда не позволяет семени пустить корни, будь они приятны или болезненны. Медитация есть исчезновение, смерть переживания. И только то­гда есть ясность, свобода которой — в видении. Медитация — это необыкновенное блаженство, которого не купить на рынке; ни гуру, ни ученик не могут иметь к нему отношения; всякое следо­вание чему-то или за кем-то и лидерство должны прекратиться так же легко и естественно, как лист падает на землю.

 Неизмеримое было здесь, наполняя и малое пространство, и всё пространство; оно пришло так же мягко, как ветерок проходит над водой, но мысль не могла удержать его, и прошлое — время — было неспособно измерить его.

9 января

За рекой дым поднимался прямо вверх, как ко­лонна; это было простое движение, стремитель­ный бросок в небо. В воздухе ни дуновения, и на реке никакой ряби, и каждый лист неподвижен; и единственное шумное движение производили попугаи, проносившиеся мимо. Даже маленькая рыбачья лодка не тревожила воду; всё, казалось, замерло в неподвижности, кроме дыма. Хотя он так прямо поднимался в небо, было в нём опре­делённое веселье и свобода полного действия. А за деревней и дымом было пылающее вечернее небо. День был прохладный, небо днём чистое, и свет был светом тысячи зим; он был резким и пронзительным и распространяющимся; он со­провождал вас повсюду, он никогда не покидал вас. Подобно аромату, свет оказывался в самых неожиданных местах; казалось, свет проникал в самые тайные уголки вашего существа. Это был свет, который не оставлял тени, и каждая тень теряла свою глубину; из-за этого всякая субстан­ция теряла свою плотность, и вы видели как бы сквозь всё, сквозь деревья по ту сторону стены, сквозь самого себя. Вы и сами были прозрачны, как небо, и так же открыты. Он был интенсив­ным, и быть с ним значило быть страстным, — не страстью чувства или желания, но страстью, которая никогда не увянет и никогда не умрёт. Это был удивительный, необыкновенный свет; он всё выявлял и делал уязвимым, и то, что не имело защиты, было любовью. Вы не могли быть таким, каким вы были — вы были сожжены, не оставив никакого пепла, и внезапно не осталось ничего, кроме этого света.

12 января

Маленькая девочка, лет десяти или двенадцати, стояла в саду, прислонившись к столбу; она была грязная, её волосы, не мытые много недель, были в пыли и нечёсаны; одежда у неё была рваная и нестираная, грязная, как она сама. Вокруг шеи у неё был длинный лоскут, и она смотрела на лю­дей, которые пили чай на веранде; она смотре­ла с полным безразличием, без всякого чувства, без всякой мысли о том, что происходит; её глаза были направлены на группу на первом этаже, и ни попугаи, издававшие иногда поблизости прон­зительные "крики, ни голуби мягко-землистого цвета, которые были совсем рядом с ней, не ока­зывали на неё никакого действия и не вызыва­ли ни малейшего отклика. Она была не голодна и, по-видимому, была дочерью одного из слуг, поскольку выглядела знакомой с этим местом и вполне упитанной. Она держала себя так, будто была взрослой молодой леди, полной уверенно­сти, и в ней ощущалась странная отчуждённость. Наблюдая за ней на фоне реки и деревьев, вдруг чувствовали вы, что смотрите за чаепитием без всякой эмоции, без всякой мысли, с полным без­различием ко всему, к тому, что может случиться. И когда девочка ушла к тому дереву над рекой, это вы ушли, это вы сели на землю, пыльную и неровную, это вы подняли обломок палки и бро­сили его на берег, вы, одинокий, неулыбчивый, лишённый заботливого ухода, внимания. Вско­ре вы поднялись, побрели прочь, огибая дом. И, странным образом, вы были голубями, белкой, мчащейся вверх по дереву, тем неумытым чума­зым шофёром и рекой, что текла так спокойно. Любовь не является скорбью, любовь также не состоит из ревности, но она опасна, потому что она разрушает. Она разрушает всё, что человек выстроил вокруг себя, кроме кирпичей. Она не может строить храмы или реформировать загни­вающее общество; она ничего не может делать, но без неё нельзя сделать ничего, как бы вы ни старались. Любой компьютер или автомат может изменить положение дел и дать человеку досуг, который становится ещё одной проблемой, ког­да есть уже так много проблем. Любовь не имеет проблем, именно потому она так разрушительна и опасна. Человек живёт проблемами, этими нере­шёнными, вечно продолжающимися делами; без них он не знал бы, что ему делать; он потерялся бы, а потерявшись, ничего бы не достиг. Поэтому проблемы бесконечно умножаются; в разреше­нии одной заключена следующая, но смерть — конечно, разрушение, это не любовь. Смерть — это старость, болезнь и проблемы, которых ни­какой компьютер не может разрешить. Это не то разрушение, которое приносит любовь; это не та смерть, которую приносит любовь. Это пепел от костра, который был старательно сооружён, это шум автоматических машин, продолжающих работать без перерыва. Любовь, смерть, творение нераздельны; вы не можете иметь одно и отвер­гнуть прочее; вы не можете купить это на базаре или в церкви; базар, церковь—последние места, где это можно найти. Но если вы не ищете, если у вас нет проблем, ни одной, это может прийти к вам, когда вы смотрите иначе, по-другому.

Это неизвестное, и всё, что вы знаете, долж­но выжечь себя, не оставив и пепла; прошлое — будь оно богатое или убогое — следует оставить, так же беспечно и небрежно, без всякого моти­ва, как эта девочка выбросила палку на дорогу. Сжигание известного есть действие неизвестного. Вдали играет флейта, но не слишком хорошо, и солнце, гигантский красный шар, садится за сте­ны города, и река приобретает мягко-огненную окраску, и все птицы возвращаются на ночлег.

13 января

Рассвет только наступал, а все птицы, казалось, уже проснулись; они перекликались, распевая и бесконечно повторяя одну-две ноты; громче всех кричали вороны. Их было великое множество, и они каркали друг на друга; вам приходилось вни­мательно прислушиваться, чтобы уловить голоса других птиц. Попугаи уже пронзительно кричали в полёте, быстро проносясь мимо, и в этом блед­ном свете их чудесная зелёная окраска уже была великолепна. Ни один листок не шевелился, и текла река серебристая, широкая и необъятная, насыщенная ночью; ночь что-то сделала с ней, она стала богаче, более единой и нераздельной с землёй; река была полна интенсивности, раз­рушительной в своей чистоте. Другой берег ещё спал, деревья и широкие зелёные просторы пше­ницы всё ещё были таинственные и спокойные, и вдали звонил храмовый колокол, без музыки. Теперь всё начинало просыпаться, громко, во весь голос, приветствуя приход солнца. Каждое кар­канье, каждый пронзительный птичий крик стал громче, а краски каждого листка и цветка стали кричащими; сильным был запах земли. Солнце взошло над листвой деревьев и положило золо­тую тропу через реку. Это было прекрасное утро, и его красота останется, не в памяти; память — дело пустое; это нечто мёртвое, и она не может удержать красоту или любовь. Она их разрушает. Она механична, в ней есть своя польза, но кра­сота не принадлежит памяти. Красота — всегда новое, а новое не имеет отношения к старому, которое всегда принадлежит времени.

14 января*

(В это утро он провёл последнюю из семи бесед).

Луна была ещё совсем молодая, и всё же давала достаточно света для теней; теней было множе­ство, и они были очень спокойны. На этой узкой тропе все тени казались живыми, шепчущимися друг с другом; каждая тень листа что-то говорила своей соседке. Формы листа и тяжёлого ствола были чётко видны на земле, и река внизу была из серебра; она была широкая, безмолвная, и было в ней глубинное течение, не оставляющее следа на поверхности. Даже вечерний ветерок замер, и не было облаков, которые могли бы собраться во круг заходящего солнца; высоко в небе видне­лось одинокое, окрашенное розовым подобие об­лака, которое оставалось неподвижным, пока не исчезло в ночи. Все тамаринды, манго отходили к ночному сну, и все птицы молчали, устраива­ясь на ночлег глубоко среди листьев. Маленькая сова сидела на телеграфном проводе, и как раз, когда вы проходили под нею, она улетела на этих своих удивительно бесшумных крыльях. Доста­вив молоко, возвращались обратно велосипеди­сты, гремя пустой посудой; их было так много, одиночных или группами, но несмотря на всю их болтовню и шум, сохранялось это особенное безмолвие открытых земных пространств и не­объятного неба. В этот вечер ничто не могло на­рушить его, даже товарный поезд, пересекавший стальной мост. Здесь есть узкая тропинка, веду­щая направо и вьющаяся среди зелёных полей, и, идя по ней вдали от всего, от лиц, от слез, вы осознавали внезапно, что происходит нечто. Вы знаете, что это не воображение, желание, обра­щающие вас к какой-нибудь фантазии или како­му-то забытому переживанию, не воскрешение какого-то удовольствия, надежды; вы прекрасно знаете, что происходящее не является ничем из всего этого, вы всё это уже рассмотрели прежде и отмели прочь, одним движением, и вы осозна­ёте, что нечто происходит, имеет место. Оно столь же неожиданное, как этот большой бык, появив­шийся из вечерней темноты; оно здесь с настой­чивостью и безмерностью, это иное, которое не может быть уловлено словом или символом; оно наполняет здесь небо и землю и каждую малость на ней. Вы и этот маленький крестьянин, без слов проходящий мимо вас, принадлежите ему. В это вневременное время здесь есть только эта беспре­дельность, нет мысли, чувства, и мозг абсолют­но спокоен. Вся медитативная чувствительность закончилась — только эта невероятная чистота. Это чистота силы, непроницаемой и неприступ­ной, но она была здесь. Всё было неподвижно, не было никакого движения, никакого шевеле­ния, даже звук свистка паровоза был заключён в это безмолвие. Оно сопровождало вас, когда вы возвращались в комнату, и там оно тоже было, ибо оно никогда не покидает вас.

16 января

Вместе с тяжело нагруженным верблюдом все мы переправились по новому мосту через малень­кую реку — велосипедисты, женщины из дерев­ни, возвращающиеся из города, облезлая собака и старик с длинной седой бородой и надменный. Старый расшатанный мост снесли, и теперь здесь был этот новый мост, построенный из тяжёлых столбов, бамбука, соломы, глины; этот мост был построен прочно, и верблюд ступил на него, не задумываясь; он был ещё надменнее старика, с высоко поднятой вверх головой, презрительный, довольно дурно пахнущий. Мы все перешли мост, большинство крестьян пошло вниз по течению вдоль реки, а верблюд пошёл в другую сторону. Это была пыльная тропа, с мелкими частицами сухой глины под ногами, следы верблюд остав­лял большие и широкие; его невозможно было уговорить идти побыстрее, чем ему хотелось; он перевозил мешки с зерном и выглядел абсолютно безразличным ко всему; он проходил мимо древ­него колодца и разрушенных храмов, погонщик его делал всё, что мог, чтобы заставить его идти быстрее, шлёпая его своими голыми руками. Там есть и другая тропа, которая поворачивает напра­во, мимо цветущей жёлтой горчицы, цветущего гороха и густых зелёных полей пшеницы; тропой той не часто пользуются и гулять здесь приятно. Горчица пахла слабо, горох сильнее, пшеница, которая начинала колоситься, тоже имела свой запах, а соединение всех трёх запахов наполняло вечерний воздух ароматом не слишком сильным, но приятным и ненавязчивым. Это был прекрас­ный вечер, с солнцем, заходящим за деревьями; на этой тропе вы были далеки от всего; хотя во­круг был и разбросаны деревни, вы были далеко, и ничто не могло приблизиться к вам. Дело было не в пространстве, времени или расстоянии, — вы были далеко, и этому не было никакой меры. Глубина не измерялась в метрах, то была глуби­на, у которой нет ни высшей степени, ни пери­ферии. Случайный крестьянин прошёл мимо вас со своей убогой поклажей, — то немногое, что он купил в городе, — и хотя, проходя, он почти коснулся вас, он не приблизился к вам. Вы были далеко, в каком-то неведомом мире, в котором нет измерений; и даже если бы вы захотели, вы не могли бы узнать его. Он был слишком далёк от известного, связи с известным у него не было. Он не был объектом переживания — там нечего переживать, и, кроме того, всякое переживание всегда пребывает в сфере известного, опознава­емого тем, что было. Вы были далеко, безмерно далеко, но деревья, жёлтые цветы, колосья пше­ницы были удивительно близко, ближе, чем ваша мысль; они были удивительно живые, с той ин­тенсивностью и красотой, что никогда не может увянуть. Смерть, творение и любовь были здесь, и вы не знали, что из них что, и вы были частью их; они не были отдельными, чем-то, что можно разделить и обсудить. Они были нераздельны и тесно взаимосвязаны, не связью слова и дейст­вия или выражения. Мысль не могла сформули­ровать это, чувство не могло охватить это; мысль и чувство слишком механичны, слишком мед­лительны, их корни в известном. Воображение основывается на них и не может подойти ближе. Любовь, смерть, творение были фактом, подлин­ной, фактической реальностью, как тело горели они на речном берегу поддеревом. Дерево, огонь и слезы были реальны, были неопровержимыми фактами, но они были реальностью известного и свободой от известного, и в этой свободе эти трое есть нечто нераздельное. Но вам нужно уйти очень далеко и всё же быть очень близко.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.