Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ИЗДАТЕЛЬСТВО РАЗУМ ДЖИДДУ КРИШНАМУРТИ Основная серия 15 страница



Привычка, даже удобная, разрушительна для чувствительности; привычка даёт ощущение без­опасности, и какая же может быть чуткость, чув­ствительность, когда культивируется привычка; это не означает, что небезопасность приводит к чуткому осознанию. Как быстро всё становится привычкой, скорбь, так же как и удовольствие, и тогда появляется скука и то особое состояние, которое называется праздностью. После следова­ния привычке, которая работала сорок лет, у вас есть свободное время или досуг в конце дня. Есть очередь привычки, теперь же наступает очередь праздности, которая в свою очередь превращает­ся в привычку. Без чувствительности нет сердеч­ности и той искренности, которая не является принуждённой, управляемой реакцией противо­речивого существования. Механизм привычки — сама мысль, которая всегда ищет безопасности, какого-либо комфортабельного состояния, кото­рое никогда не будет нарушено. Но именно этот поиск постоянства исключает чувствительность. Чувствительность никогда не ранит, не наносит вреда; только то, в чём вы нашли убежище, при­чиняет боль. Быть полностью чувствительным означает быть полностью живым — а это и есть любовь. Но мысль очень хитра; она будет усколь­зать от преследователя, которым является другая мысль; мысль не может проследить другую мысль. Только цветение мысли может быть увидено и услышано, и то, что цветёт в свободе, приходит к концу, умирает, не оставляя следа.

5 декабря

Та кукушка, что куковала с рассвета, была мень­ше вороны и более серая, с длинным хвостом и с живыми красными глазами; она сидела на ма­леньком пальмовом дереве, наполовину скрытая, издавая отчётливые, тихие звуки; её хвост и голо­ва были видны, а на маленьком дереве сидела её подруга. Она была поменьше, более робкая, она лучше спряталась в листве; потом самец переле­тел к самке, которая вышла на открытую ветку; они оставались там, самец куковал, а потом они улетели. В небе были облака, и лёгкий ветерок играл среди листвы; толстые пальмовые ветви бы­ли неподвижны; их время исполнять свой тяже­ловатый танец ещё придёт, позже днём, ближе к вечеру, но сейчас они были неподвижные, сон­ные и безразличные. Ночью, должно быть, про­шёл дождь, земля была мокрая, а песок рассып­чат; сад был исполнен мира, поскольку день ещё не начался; большие деревья дремали, а малень­кие полностью проснулись, и две белки игриво гонялись друг за другом туда и сюда по веткам. Облака раннего утра уступали место дневным облакам, и казуарины раскачивались.

Акт медитации никогда не бывает прежним, в нём всегда есть какое-то новое дыхание, новое потрясение; нет системы, которую следует разру­шать, ибо нет строительства другой, новой при­вычки, скрывающей старое. Все привычки, даже недавно приобретённые, стары; они формируют­ся из старого, но медитация — не уничтожение старого ради новой системы, нового шаблона. Она была новой и разрушительной; она была новой, не в поле старого; она никогда не ступала на эту почву; она была новой, поскольку никогда не знала старого; она была разрушительна сама по себе; она не была разрушением чего-то, она сама была разрушением. Она разрушала, и потому она была новой, и это было творением.

В медитации нет игрушки, которая поглощает вас или поглощается вами. Именно разрушение всех игрушек, всех видений, идей, переживаний входит в медитацию. Вы должны заложить фунда­мент для истинной медитации, иначе попадёте во власть различных форм иллюзии. Медитация — чистейшее отрицание, отрицание, которое не является результатом реакции. Отрицать и оста­ваться с этим отрицанием в полном отсутствии положительного является действием без мотива, которое и есть любовь.

6 декабря

Там была серая птица в пятнышках, величиной почти с ворону; она совершенно не боялась, и можно было наблюдать за ней, сколько угодно; тщательно выбирая, она ела ягоды, которые све­шивались тяжёлыми зелёными и серебристыми гроздьями. Вскоре ещё две птицы, почти такие же большие, как пятнистая, прилетели, чтобы приняться за другие грозди; это были вчераш­ние кукушки; на этот раз не было мягкоголосых призывов, обе они сосредоточенно ели. Обычно они осторожные птицы, эти кукушки, но, похо­же, они не обращали внимания, что кто-то стоит так близко, наблюдая за ними, всего в несколь­ких футах. Попозже появилась полосатая белка, чтобы присоединиться к ним, но все трое улете­ли; белка пристроилась и с жадностью ела, пока с карканьем не прилетела ворона; это было для неё слишком, и она убежала. Ворона не ела ни­каких ягод, но, видимо, ей не нравилось, когда другие получали удовольствие. Было прохладное утро, солнце медленно поднималось за густыми деревьями; тени были длинные, и нежная роса всё ещё оставалась на траве, а в маленьком пруду были видны две голубые лилии с золотой сердце­виной; золото было светлое по цвету, голубизна была голубизной весенних небес, листья на воде были круглые, очень зелёные, и на одном из них сидел лягушонок, неподвижно, с выпученными глазами. Две лилии были источником наслажде­ния для всего сада, даже большие деревья смотре­ли на них сверху, не отбрасывая тени; они были изящны, нежны и спокойны в своём пруду. Когда вы смотрели на них, всякая реакция прекраща­лась, ваши мысли и чувства угасали, оставались только они в своей красоте и своём спокойствии; они были интенсивны, как интенсивно всё жи­вое, кроме человека, который вечно занят собой. Когда вы наблюдали за ними, мир изменялся, — не в сторону какого-то лучшего социального порядка, с меньшей тиранией и большей свобо­дой или же с устранением бедности, но не было больше боли, скорби, приходящих и уходящих тревог, не было утомительной скуки; он изме­нялся потому, что здесь были эти двое, голубые с золотой сердцевиной. Это было чудо красоты.

Эта дорога была теперь знакома со всеми на­ми: с крестьянином, с длинной полосой запря­жённых в волов повозок, и рядом с каждой по­возкой шёл человек, — их было пятнадцать или двадцать в этой длинной веренице, с собаками, с козами и с созревающими рисовыми полями; в тот вечер дорога была приветливо открытой, и небеса были очень близки. Было темно, а до­рога светилась светом неба, и ночь окружала её.

Медитация — не путь усилий; каждое усилие про­тиводействует, сопротивляется; усилие и выбор всегда порождают конфликт, и медитация тогда становится всего лишь бегством от факта, того, что есть. Но на этой дороге медитация уступила тому иному, погрузив в полное безмолвие уже спокойный мозг; мозг был просто коридором к тому неизмеримому; как глубокая, широкая река меж двумя крутыми берегами, двигалось это уди­вительное иное, без направления, без времени.

 

7 декабря

Из окна вы могли видеть молодую пальму и де­рево с множеством больших цветов с розовыми лепестками среди зелёной листвы. Листья паль­мы раскачивались во всех направлениях тяжело и неуклюже, а цветы были бездвижны. Вдалеке было море, вы слышали его всю ночь, глубокое и проникновенное; оно никогда не прекращало и не ослабляло своего громкого гула накатыва­ющихся валов; в нём были угроза, вечное бес­покойство и грубая сила. С рассветом рёв моря ослабел и возобладали другие звуки — птицы и автомобили и барабан. Медитация была огнём, выжигавшим всякое время и расстояние, дости­жение и переживание. Была только огромная без­граничная пустота — но в ней было движение, творение. Мысль не может быть творческой, она может только комбинировать, соединять что-то на холсте, в словах, в камне или в изумительной ракете; мысль, даже утончённая, даже изощрён­ная, пребывает в границах времени; она может только покрывать пространство; она не может выйти за пределы самой себя. Мысль не может очистить себя, мысль не может проследить себя; мысль может только цвести и умирать, если она не препятствует самой себя. Всякое чувство есть ощущение, переживание тоже от него; чувство вместе с мыслью создаёт границы времени.

9 декабря

Уже издалека вы могли слышать море, грохочу­щее бесконечно, волна за волной; эти волны не были безобидными, они были опасны, яростны, безжалостны. Море выглядело так, как будто оно было спокойным, сонным, терпеливым, волны же на нём были огромные, высокие и устраша­ющие. Людей уносило, и они тонули, а течение здесь было сильное. Волны здесь никогда не были смирными, их высокие изгибы величественны, великолепны, когда смотришь на них на рассто­янии, однако в них — грубая сила и жестокость. Катамараны, такие непрочные, с худыми тёмны­ми людьми на них, проходят сквозь эти волны бесстрастно и беззаботно — без всякой мысли о страхе; они уплывают так далеко к горизонту и, наверное, возвратятся к вечеру со своей тяжёлой добычей. В этот вечер волны были особенно не­истовы; высоко вздымаясь в своём нетерпении, они с оглушительным грохотом обрушивались на берег; берег этот протянулся с севера на юг, чисто промытый песок, желтоватый, обожжён­ный солнцем. И солнце тоже не было нежным и ласковым; всегда горячее, жгучее, лишь ранним утром, только-только выходя из моря, или когда садилось среди собирающихся облаков, оно было мягким и приятным. Яростное море и палящее солнце терзали землю, люди здесь были бедные, худые, вечно голодные; здесь жила нищета, она была здесь постоянно, а смерть, которую очень легко было тут встретить, легче, чем рождение, порождала безразличие и упадок. Состоятельные люди тоже были вялы и безразличны ко всему, кроме делания денег и стремления к власти или строительства моста; вот в такого рода делах они очень ловки, получая всё больше и больше, всё больше знания, больше возможностей, — но всё время теряя, и смерть всегда тут как тут. Она так окончательна, её нельзя обмануть, никакой ар­гумент, пусть самый тонкий и хитрый, не может отвратить её, — она всегда здесь. Вы не можете построить стены, которые защитили бы от неё, но можете отгородиться ими от жизни, можете обманывать её, убегать от неё, ходить в храм, ве­рить в спасителей, полететь на луну; вы можете делать с жизнью что угодно — но скорбь всегда здесь и смерть тоже. Вы можете прятаться от скор­би, но не от смерти. Даже на таком расстоянии вы могли слышать, как грохочут волны, и паль­мы выделялись на фоне красного вечернего неба. Пруды и каналы полыхали в заходящем солнце.

Нами правят разнообразные мотивы, у каж­дого действия имеется мотив, поэтому у нас нет любви. И мы не любим то, что делаем. Мы счи­таем, что не можем действовать, существовать, жить без мотива, и этим делаем существование своё скучным и заурядным. Функцию — то есть обязанность или дело — мы используем, чтобы обрести статус; дело, служебная обязанность, — только средство достижения чего-то другого. Нет любви к самому делу, поэтому всё превращается в подделку, а отношения становятся чем-то ужас­ным. Привязанность — всего лишь способ скрыть свою ограниченность, недостаточность, одиноче­ство; зависть лишь порождает ненависть. Любовь не имеет мотива, и раз любви нет, в сердце про­крадываются самые разные мотивы. Жить без них не трудно — для этого требуется честность, а не приверженность идеям и верованиям. Обладать честностью — самокритично осознавать, осозна­вать, чем ты являешься от момента к моменту.

10 декабря

Совсем юный месяц казался подвешенным между пальмами; вчера его не было; он, должно быть, скрывался за облаками, застенчиво прячась, так как был просто узкой полосочкой, чем-то вроде изящной золотой чёрточки, и между пальмами, тёмными и торжественными, он был восхитите­лен, чудом. Облака собирались на небе, чтобы скрыть его, но пока он был открытым, нежным, таким близким. Пальмы были безмолвны, стро­ги, суровы, а рисовые поля, созревая, начинали желтеть. В этот вечер листья постоянно беседова­ли между собой, и море грохотало в нескольких милях отсюда. Крестьяне не осознавали красоты вечера; они привыкли к ней; они принимали всё: свою бедность, свой голод, эту грязь, убожество и собирающиеся облака. Человек привыкает ко всему, к скорби, к счастью; не привыкнув к по­ложению вещей, вы были бы более несчастны, у вас было бы больше неприятностей, больше бес­покойства. Лучше быть бесчувственным, вялым и отупевшим, чем навлечь новые неприятности; умирайте постепенно — так легче. Вы сможете подыскать и экономические и психологические причины всему этому, но остаётся фактом для богатого и для бедного, что проще привыкнуть к положению вещей, к хождению в контору или на фабрику в течение следующих тридцати лет, к скуке и тщетности всего этого, ведь человеку нужно жить, у него есть обязанности, и поэтому безопаснее ко всему привыкнуть. Мы привыкли к любви и к страху и к смерти. Привычка стано­вится благом и добродетелью, как бегство и боги. Задавленный привычкой ум является мелким и тупым умом.

11 декабря

Рассвет медлил с приходом; ещё ярко блистали звёзды, и деревья всё ещё оставались погружён­ными в себя; ни одна птица не подавала голоса, даже маленькие совы, которые всю ночь перекли­кались и с шумом перелетали с дерева на дерево. Стоял запах множества цветов, гниющих листьев и сырой земли; воздух был совершенно неподви­жен, и этот запах стоял повсюду. Земля ожидала рассвета и наступающего дня; и было ожидание, терпение и удивительное спокойствие. Медита­ция шла в этом спокойствии, и это спокойствие было любовью. То была не любовь к кому-то или чему-то, образу и символу, слову и картине, это была просто любовь, без настроения, без чувства. Она была чем-то завершённым в себе, обнажён­ным, интенсивным, без корня, без направления. Голос той далёкой птицы был этой любовью; она была направлением и расстоянием, она была вне времени и слова. Она не была эмоцией, которая увядает, которая жестока; заменить можно сим­вол, слово — но не реальность. Обнажённая, она была полностью уязвима и тем несокрушима. Она обладала недоступной силой того иного, непоз­наваемого, которое приходило сквозь деревья и распространялось дальше моря. Медитация была голосом этой птицы, зовущим из той пустоты, и грохотом моря, бьющегося о берег. Любовь же может быть только в полной пустоте. Сероватый рассвет был там, на далёком горизонте, деревья же стали ещё более интенсивными и тёмными. В медитации нет повторения, постоянства при­вычки — это смерть всего известного и расцвет неизвестного. Звёзды угасли, и облака пробуди­лись с приходом солнца.

Переживание разрушает ясность и понима­ние. Переживание — это ощущение, отклик на разного рода стимулы, и каждое переживание укрепляет стены, что окружают нас, каким бы широким и растущим в своей широте ни было это широкое переживание. Накапливаемое зна­ние механично, как все накопительные процес­сы, и они необходимы для механического суще­ствования, но всякое знание сковано временем.

Жажда переживания бесконечна, как любое ощу­щение. Жестокость честолюбивого устремления есть укрепление переживания ощущения власти и ожесточение в приобретаемых возможностях. Переживание не может дать смирения, но имен­но смирение есть сущность добродетели. Только в смирении можно учиться; учиться не означает приобретать знания.

Ворона положила начало утру, а все птицы в саду присоединились, и вдруг всё пробудилось; ветерок был среди листвы, и было великолепно.

13 декабря

Длинная полоса чёрных, несущих дождь туч про­тянулась от горизонта до горизонта, к северу и к югу, белые облака были исключением. Дождь лил на севере, постепенно смещаясь на юг, и с моста над рекой была видна длинная белая ли­ния волн на фоне чёрного горизонта. Автобусы, автомобили, велосипеды и босые ноги сверша­ли свой путь через мост, а дождь в неистовстве подходил всё ближе. Река была пуста, как обычно в это время, и вода была такая же тёмная, как и небо; не было даже той симпатичной цапли, всё опустело. За мостом находилась часть большого города, перенаселённого, шумного, грязного, пре­тенциозного, процветающего, а немного дальше налево были грязные хижины, ветхие строения, мелкие грязные лавочки, маленькая фабрика и весьма оживлённая дорога, а посреди неё лежа­ла корова, автобусы и автомобили объезжали её. На западе виднелись полоски ярко-красного, но вскоре и они также накрывались наступающим дождём. За полицейским участком и узким мос­том есть среди рисовых полей дорога, ведущая на юг от шумного и грязного города. Потом на­чался дождь, сильнейший ливень, он в секунду образовал на дороге лужи и потоки воды там, где была сухая земля; это был яростный дождь, взрыв дождя, он умыл, очистил землю. Крестьяне про­мокли насквозь, но, похоже, не обращали на это внимания; смеясь и болтая, шагали они своими босыми ногами по лужам. Маленькая хижина с масляной лампой протекала, автобусы рычали, обливая каждого, велосипеды с их слабыми фо­нарями, позванивая, уезжали в сильный дождь.

Всё было начисто смыто, прошлое и настоя­щее, не было ни времени, ни будущего. Каждый шаг был вне времени, и мысль, продукт време­ни, прекратилась; она не могла идти ни вперёд, ни назад, она не существовала. И каждая капля этого яростного дождя была рекой, морем и не­растаявшим снегом. Здесь была всеобъемлющая, полная пустота, а в ней — творение, любовь и смерть, которые были нераздельны. Вам прихо­дилось следить за тем, как вы идёте, автобусы, проезжая, почти касались вас.

75 декабря

Вечер был прекрасный; несколько облаков со­бралось вокруг заходящего солнца; и было ещё несколько блуждающих облаков, окрашенных в ярко-огненные цвета, а между ними, будто ими пойманный, молодой месяц. Рёв моря, проходя через казуарины и пальмы, умерял свою ярость. Высокие, стройные пальмы казались чёрными на фоне яркого, пылающего розовым цветом неба, и целая стая белых водяных птиц направлялась на север, группа за группой; они летели, вытя­нув назад свои тонкие ноги и медленно двигая крыльями. Длинная череда скрипучих, запряжён­ных волами повозок с грузом дров, срубленных казуарин, держала свой путь к городу. Какое-то время дорога была забита, но при дальнейшем продвижении, когда стало темнее, она сделалась почти пустынной. Как раз когда садится солнце, на землю тихо спускается удивительное ощуще­ние мира, нежной доброты, очищения. Ощуще­ние это — не реакция; оно есть в городе со всем его шумом, убожеством, суетой и коловращени­ем людей; оно есть и на этом маленьком клочке заброшенной земли; оно есть там, где стоит это дерево с застрявшим в нём цветным змеем; оно есть на этой пустой улице напротив храма; оно везде, только нужно быть пустым, свободным от дня. И этим вечером оно было на этой дороге, мягко уводя вас от всего и всех, и по мере того как темнело, оно становилось всё более интен­сивным и прекрасным. Между пальм виднелись звёзды и среди них Орион, выходящий из моря, а Плеяды, проделавшие уже три четверти пути, были для них недосягаемы. Крестьяне знакоми­лись с нами, хотели поговорить, продать какую-нибудь землю нам, чтобы мы жили среди них. И по мере приближения ночи спускалось то иное, со своим взрывным блаженством, — и мозг был неподвижен, как эти деревья, на которых ни один листок не шелохнулся. Всё стало более интенсив­ным, каждый цвет, каждая форма, и в этом блед­ном лунном свете все придорожные лужи были водами жизни. Всё должно уйти, быть смыто, — не то, чтобы иное должно быть принято, но мозг должен быть совершенно спокоен, чувствителен, наблюдать и видеть. Как наводнение, затаплива­ющее сухую, обожжённую землю, иное пришло, полное блаженства и ясности, и оно осталось.

17 декабря

(день его последней беседы)

Было ещё далеко до рассвета, когда резкий крик птицы на мгновение разбудил ночь, и свет это­го крика угасал. Деревья оставались тёмными, неподвижными, сливаясь с воздухом. Это была мягкая, спокойная ночь, бесконечно живая; она пробудилась, в ней было движение, глубинное шевеление, вместе с полным безмолвием. Даже в деревне поблизости, где много вечно лающих собак, было тихо. Это была странная тишина — ужасно могущественная, разрушительно живая. Она была такой живой и тихой, что вы боялись пошевелиться; ваше тело застыло в неподвижно­сти, а мозг, пробуждённый этим резким криком птицы, стал тихим, безмолвным при высочайшей чувствительности. Ночь сияла звёздами в безоб­лачном небе; они казались такими близкими, и Южный Крест висел прямо над деревьями, свер­кая в тёплом воздухе. Всё было очень спокойно.

Медитация никогда не происходит во времени;

время не может привести к радикальной переме­не — оно может привести только к изменению, которое опять нуждается в изменениях, подоб­но всем улучшениям или реформам; медитация, являющаяся результатом времени, всегда связы­вает, в ней нет свободы — а без свободы всегда присутствуют выбор и конфликт.

18 декабря

Высоко в горах, среди голых скал, где ни дерева ни куста, был маленький ручей, изливавшийся из массивной, неприступной скалы; едва ли даже это был ручей, просто струйка. Спускаясь ниже, он образовывал водопад, всего лишь журчание, затем он спускался всё ниже и ниже в долину и уже ревел во всю мочь; ему предстоял длинный путь через города, долины, леса и открытые про­странства. Ручью предстояло стать неудержимой рекой, в стремительном беге заливающей берега свои, очищающей себя в своём течении, с грохо­том обрушивающейся на скалы, текущей в даль­ние земли, безостановочно устремляясь к морю* (Он был тогда в Бенаресе и вспоминает здесь исток Ганга, который однажды посетил. Он остано­вился в Раджгхате, к северу от Бенареса, на берегу Ганга, где находится школа Кришиамурти. Индийцы называют Бенарсс Банарасом или Варанеси). Важно было не достижение моря, а то, что она была рекой, такой широкой и такой глубокой и полноводной и великолепной; она впадёт в море и исчезнет в его необъятных бездонных водах — это море было далеко, за много тысяч миль, но отсюда и до моря она была жизнью, красотой и непрекращающимся весельем; ничто не могло по­мешать этому, даже фабрики и дамбы. Это была действительно чудесная река, широкая, глубокая, с таким множеством городов по берегам, такая беззаботно свободная и никогда не перестающая быть собой, не пытающаяся в чём-нибудь забыть­ся. Вся жизнь была здесь, на её берегах, зелёные поля, леса, одинокие дома, смерть, любовь и раз­рушение; над ней проходили длинные широкие мосты, изящные и очень хорошо используемые. Другие ручьи и реки впадали в неё, но она была матерью всех рек, больших и малых. Она всегда была полноводной, всегда сама очищала себя, и было блаженством наблюдать её вечером, когда краски облаков сгущались и вода в ней станови­лась золотой. Но маленькая струйка так далеко отсюда, среди тех гигантских скал, которые ка­зались такими сосредоточенными на том, чтобы произвести её, была началом жизни, а её окон­чание — за пределами её берегов и морей.

Медитация была подобна той реке, только у неё не было ни начала, ни конца; она началась, и её конец был её началом. У неё не было ника­кой причины, и её движение было её обновлени­ем. Медитация всегда была новой и никогда не накапливала, чтобы стать старой; и она никогда не загрязнялась, поскольку не имела корней во времени. Хорошо медитировать без принужде­ния, без приложения усилия, начиная с ручейка и продвигаясь за пределы времени и простран­ства, куда не могут войти мысль и чувство, где нет переживания.

19 декабря

Было прекрасное утро, довольно прохладное, и до рассвета было ещё далеко; несколько деревьев и кусты вокруг дома, казалось, за ночь стали ле­сом, скрывая множество змей, диких животных; лунный свет с тысячью теней усиливал это впе­чатление; это были огромные деревья, намного выше дома, и все они были безмолвны и ждали рассвета. И вдруг сквозь деревья и из-за них до­неслась песня, религиозная песня преданности и почитания; голос был звучный, и певец вкла­дывал в песню душу, и песня уносилась далеко в залитую лунным светом ночь. Слушая песню, вы уносились на волне звука — и вы были ею и за её пределами, за пределами мысли и чувства. Потом прозвучал ещё другой звук, звук инстру­мента, очень слабый, но отчётливый.

26 декабря

Река здесь широкая и величественная; она глу­бокая и гладкая, как озеро, без ряби. На ней не­сколько лодок, в основном, рыбачьих; есть судно и побольше, с рваным парусом, везущее песок в город за мостом. Что действительно прекрасно, так это водное пространство, простирающееся на восток, и берег на другой стороне; выглядит река как громадное озеро, полное несказанной красоты и простора, под стать небу; местность здесь равнинная, небо наполняет землю, и гори­зонт за деревьями очень и очень далёк. Деревья растут на другом берегу, за недавно засеянным полем: там простираются зелёные поля, за ними деревья и среди них деревни. Река очень высоко поднимается во время дождей, принося с собой плодородный ил, и озимая пшеница высевает­ся, когда вода спадает; она имеет изумительный зелёный цвет, очень густая и обильная, и длин­ный, широкий берег представляет собой очаро­вательный зелёный ковёр. Деревья этой стороны реки выглядят как непроходимый лес, но среди них прячутся деревни. И здесь есть одно дерево, огромное, с выступающими корнями, составля­ющее славу берега; под ним — маленький белый храм, но его боги — как вода, которая утекает, а дерево остаётся; у него густая листва, листья с длинными хвостиками, и птицы прилетают сю­да из-за реки на ночь; оно высится над другими деревьями, и вы можете видеть его, как бы дале­ко вы ни ушли вниз по реке. В нём присутствует красота, достоинство того, что одиноко. А дерев­ни перенаселённые, маленькие, грязные, и лю­ди засоряют землю вокруг них. С этой стороны белые стены деревень среди деревьев выглядят свежими, изящными и необычайно красивыми. Красота не создана человеком; созданное чело­веком вызывает чувства, настроение, но это не имеет ничего общего с красотой. Красота никогда не может быть собрана, составлена или создана, она не может находиться в музее. Нужно выйти за пределы всего этого, всякого личного вкуса и выбора, очиститься от всех эмоций, ибо любовь и есть красота. Река величественно изгибается в своём течении на восток* (хотя Раджгхат севернее Бенареса, он ниже по течению, потому что река в этом месте поворачивает на северо-восток, прежде чем снова потечь на юг) мимо деревень, горо­дов, дремучих лесов, но здесь, сразу за городом и за этим мостом, река и её противоположный берег являли собой сущность всех рек и берегов; у каждой реки своя песня, своя прелесть и своё озорство, но здесь в самом своём безмолвии она содержит в себе землю и небеса. Это священная река, как все реки, но всё же здесь, в этом длин­ном изгибе реки присутствует нежность огром­ной глубины и разрушения. Глядя на неё сейчас, вы были бы очарованы её возрастом зрелости и расцвета, её спокойствием. И вы забыли бы всю землю и небо. В этом спокойном безмолвии при­шло то неведомое иное — и медитация утратила своё значение. Это было как волна, пришедшая издалека, набирающая мощь по мере движения и обрушивающаяся на берег, сметая перед собой всё. Только здесь не было времени и расстояния; оно было здесь — с непостижимой силой, с раз­рушительной жизненностью, а также с той сущ­ностью красоты, которая есть любовь. Никакое воображение не могло наколдовать всего этого, никакой скрытый глубинный импульс не может спроецировать эту безмерность. Всякая мысль и всякое чувство, всякое желание и принуждение полностью отсутствовали. Это не было пережи­ванием; переживание подразумевает узнавание, накапливающий центр, память и непрерывную преемственность. Это не было переживанием; только незрелый жаждет переживания и потому захвачен иллюзией; это было просто событие, происшествие, факт, как солнечный закат, как смерть и изгиб реки. Память не могла уловить этого в свою сеть и удержать, а потому не могла и разрушить. Время и память не могли удержать, а мысль — проследить это. Это была вспышка, в которой и время и вечность сгорели, не оставив никакого пепла — памяти. Медитация означает совершенное и полное опустошение ума, но не с целью получить, добыть, достигнуть, а опусто­шение без мотива; медитация действительно есть опустошение ума от известного, осознанного и не осознанного, от всякого переживания, мыс­ли и чувства. Отрицание — сама суть свободы, а утверждение, позитивное следование по какому-либо пути — это рабство.

30 декабря

Две вороны дрались; они ужасно злились друг на друга, в их голосах была ярость; обе находились на земле, но одна брала верх, вонзая свой креп­кий чёрный клюв в другую. Окрики из окна не приносили пользы, и одной из них предстояло быть убитой. Пролетающая ворона вдруг нырнула вниз, прервав свой полёт, взывая и крича громче, чем те две, на земле; она приземлилась рядом с ними, колотя их своими чёрными блестящими крыльями. В секунду появилось ещё полдюжины ворон, все они яростно кричали, и несколько из них своими крыльями и клювами разъединили тех двух, которые намеревались убить друг друга. Они могли убивать других птиц, другие суще­ства, но среди их собственного рода не должно было быть убийств — это стало бы концом для всех них. Те две всё ещё хотели драться, но дру­гие отговаривали их, и вскоре все они улетели, и на маленьком открытом пространстве среди деревьев у реки наступило спокойствие. Дело шло к вечеру, солнце скрылось за деревьями, дейст­вительно резкий холод прошёл, и все птицы весь день пели, перекликались, производя всё те при­ятные звуки, которые они обычно производят. Попугаи, как помешанные, слетались на ночлег; было ещё немного рано, но они уже прилетали; большое тамариндовое дерево могло приютить великое множество попугаев; цвет попугаев был почти цветом листьев, но их зелёная окраска была более интенсивная, более живая; если бы вы по­смотрели внимательно, вы увидели бы разницу и увидели бы их блестящие и изогнутые клювы, которыми они пользуются, чтобы клевать, караб­каться; переходя с ветки на ветку, они выгляде­ли довольно неуклюжими, но в полёте они были светом небес; голоса у них резкие и пронзитель­ные, и они никогда не летают по прямой, но их цвет был весной земли. Раньше утром на ветке этого дерева грелись две маленькие совы, обра­тившись к восходящему солнцу; они были таки­ми тихими и неподвижными, что вы бы их даже и не заметили бы (они были того же цвета, что и ветка, крапчато-серые), если бы случайно вы не увидели их вылезающими из своего дупла в том тамариндовом дереве. Был жестокий холод, совсем необычный, и две золотисто-зелёные му­холовки упали сегодня мёртвыми от холода; одна была самцом, другая самкой; должно быть, они составляли пару; и они погибли в одно и то же мгновение и были ещё мягкими на ощупь. Они были действительно золотисто-зелёные, с длин­ными изогнутыми клювами, такие нежные, такие изящные, такие всё ещё необыкновенно живые. Цвет — нечто очень странное, цвет — бог, и эти две птички были славой света; цвет останется, хотя механизму жизни пришёл конец. Цвет был более стойким, чем сердце; он был за предела­ми времени и скорби.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.