Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





НЕ СТРЕЛЯТЬ — БЕЖИТ МАЛОЛЕТКА! 21 страница



– А что мне говорить? Все сказано. Если нашу просьбу не выполните, тогда заговорю я.

– Ишь ты, заговоришь. Ты что из себя блатного корчишь? Вспомни, как в прошлом году, когда сидел в тюрьме в первый раз, валялся на полу. — И Рябчик кивнул на дверь. Кивок можно было понять так, что Глаз валялся возле параши.

– Когда это я на полу валялся? — повысил голос Глаз.

– А когда обход врача был, ты на полу лежал.

– А-а, да. Лежал я на полу. Но ведь я ради потехи лег, показать врачу, что я больной и мне назад в камеру не зайти.

– Вот видишь, вспомнил. А говоришь — не валялся. Разве любой уважающий себя урка ляжет на пол?

Рябчик пошел на выход. Но перед дверью обернулся.

– Какой ты урка, ты утка, наседка.

Дверь захлопнулась, и Масло сразу накинулся на Глаза:

– Вот и Рябчик говорит, что ты наседка. Да еще на полу валялся.

Глаз потрясен. Рябчик, майор, старший воспитатель, тоже назвал его наседкой. Что такое? Будто все сговорились против него. Глаз сдержался и ответил:

– Если я на самом деле наседка, тюремное начальство разве об этом скажет? Да вы что! Настоящую наседку они оберегают, как родного ребенка.

– А откуда он мог это взять?

– Масло, разве ты не знаешь Рябчика? У него же привычка: подойдет к камере, приоткроет волчок, смотрит и слушает. Ты же во всю глотку орал, не наседка ли я. А он тут и зашел. От тебя и услышал. Ты вяжи этот базар.

– Ладно, не ори, в натуре, на меня. Давай ребят спросим, что они теперь о тебе думают.

Подвал и еще двое парней высказались против Глаза, а еще двое сказали, что трудно в этом разобраться. Ведь на него говорят тюремщики. Камера разделилась.

Положение получилось нехорошее. Как-то надо выкручиваться. Масло пер на него, и дело могло дойти до драки. «Так, — подумал Глаз, — если Масло кинется на меня, за него, наверное, все пацаны пойдут. Они же друг друга хорошо знают. Хотя эти двое и не катят на меня бочку. Но в драке я буду один. Что ж, схвачусь с четырьмя, Подвал: не в счет. Жить с клеймом наседки не буду. Здоровых сильно нет, я, пожалуй, с ними справлюсь, если зараз не кинутся. Если Масло вначале прыгнет один, я отоварю его и отскочу к дверям. Возьму тазик и швабру. Полезут — одного отоварю все равно. Потом, конечно, тазик и швабру вышибут. Но двое точно будут валяться на полу. С двумя пластанемся на руках. Пусть мне перепадет. X… с ним. А если свалить с ходу Масло и еще вон кто, поздоровее, то остальные и не полезут».

Масло заколебался — двое не поддержали. Он залез на шконку и оттуда честил Глаза. А Глаз сел на свою и ему не спускал.

А тут обед.

На прогулке Коха сказал:

– Неплохо бы в кедах или тапочках ходить на прогулку. Да и в камере тоже.

– А у нас в камере был взросляк, — отозвался Глаз, — Дима Терехов, он в тапочках в камере ходил.

– Дима Терехов? — переспросил Коха. — Мы с ним в КПЗ вместе сидели. А ты когда с ним сидел?

– В январе.

– Этого года! В январе! — поразился Коха.

По трапу наверху прошел надзиратель.

– Ладно, в камере продолжим, — сказал Коха.

– Ты не путаешь, что с Димой сидел в этом году в январе? — спросил Коха Глаза, вернувшись в камеру. — По какой он статье шел?

– Не путаю. Это была вторая камера, в которую меня посадили, когда привезли. Сидел он по восемьдесят девятой, а что украл, не помню.

– Я с Димой Тереховым сидел в КПЗ в начале прошлого года, — повернулся Коха к ребятам, — он шел — я точно помню — по восемьдесят девятой. Что же получается? Я освободился и опять попал, а он все под следствием. Даже за убийство быстрее заканчивают следствие.

– Если мы об одном говорим, значит, он подсадка, — сказал Глаз. — Коха правильно говорит: за кражу следствие вестись не будет так долго.

– Погоди, — сказал Коха, — обрисуй его.

– Ростом чуть выше меня. Худой. Лицо узкое. Кроме тапочек, он в трико всегда ходил. И так ласково разговаривал, но ни о чем не расспрашивал. Меня еще не крутанули тогда.

– Точно — он.

– Вот падла. Подсадка, значит. А ведь у нас в камере Толя Панин за убийство сидел. И шел в несознанку. И Чингиз Козаков тоже в несознанку. Но Дима, я помню, с ними никаких разговоров не вел. Вот, ребята, какие подсадки бывают. По году под следствием сидят. А ты, Масло, на меня катишь…

 

 

Через день ребят разбросали, а Глаза посадили к взрослякам. Камера находилась в одном коридоре с тюремным складом. Окно камеры выходило на тюремный забор, и на окнах не было жалюзи. О, блаженство! — на небо можно смотреть сколько хочешь. Если пролетал самолет, Глаз провожал, его взглядом, пока тот не скрывался за запреткой.

Мужикам Глаз на второй день продемонстрировал фокус: на спор присел тысячу раз. В камере охнули, и проигравший откатал его пятьдесят раз.

Наискосок от окна камеры малолетки днем сколачивали ящики, и Глаз как-то заметил знакомого. Вместе сидели, когда хотели убежать из тюрьмы.

– Сокол! — крикнул Глаз.

Сокол, перестав колотить, посмотрел на окно. Глаз крикнул еще. Сокол, позыркав по сторонам, подбежал к окну.

– Здорово, Глаз.

– Привет. Вас что, на ящики водят?

– Да, мы Рябчику все уши прожужжали, чтоб нам в камеру работу дали. Работу в камере не нашли, теперь на улицу водят. На ящики. Тебе сколько вмазали?

– Восемь. А тебе?

– Десять. Нас тут полкамеры, в которой мы тогда сидели. Они там дальше колотят, тебе не видно. Ну ладно, я пошел, а то не дай Бог заметят.

На ящики водили не все камеры малолеток, а лишь те, в которых был порядок. И только осужденных.

В хозобслуге тюрьмы — Глаз знал давно — работал Оглобля. Срок — два года. Вместе в Одляне сидели. Как земляки, в зоне последним окурком делились. Глаз сталкивался с ним несколько раз на тюремном дворе. Здоровались. И вот Глаз увидел Оглоблю в окно и окликнул. Он подошел. Глаз Оглоблей его называть не стал, так как тому его кличка не нравилась, и сказал:

– Серафим, дай пачку курева?

– У меня у самого мало, — ответил Оглобля и ушел.

Подошла очередь Глазу мыть полы. Но он сказал:

– Мыть не буду. Что толку. Вы через пять минут насорите. А полкамеры харкает на пол. Что, туалета нет? Я не харкаю и не сорю.

Мужики промолчали, но Димка, высокий шустряк лет тридцати, канавший возвратом на химию, сказал:

– Как это, Глаз, не будешь? Все моют. Правильно, сорят и харкают. Но если не мыть, по уши в грязи зарастем.

– Говорю — мыть не буду. Прекратят швырять бумагу и харкать, вымою с удовольствием.

– Ишь ты, условия ставишь.

Димка был с Глазом в дружбе и пер на него мягко. Он думал: Глаз вымоет пол. Но тот наотрез отказался, и Димку заело.

– Мужики, что будем делать с Глазом?

В камере сидело человек двадцать. Все молчали.

– Я предлагаю за отказ от полов поставить ему двадцать морковок.

– Какие еще морковки, — возразил Глаз, — морковки ставят, когда прописывают.

– А мы тебе за неуважение к камере. Ты лётаешь больше других. Все моют, а ты не хочешь. Кто за то, чтоб Глазу всыпать морковок?

Мужики зашевелились. Никто не видел, как ставят морковки. Несколько человек поддержало Димку.

Видя, что уже половина камеры на стороне Димки, Глаз сдался:

– Ставьте. Но не двадцать, а десять. Согласны?

– Согласны. Кто будет ставить? — спросил Димка, крутя полотенце.

– Ты и ставь, — ответили ему.

Он того и хотел.

– Хорошо, палачом буду я, — сказал он и посмотрел на волчок. — Стоп, а если дубак увидит? За малолетку в карцер запрут.

– А пусть кто-нибудь на волчок станет, — подсказал Глаз.

Молодой парень, Ростислав, подошел к волчку и закрыл его затылком. Глаз лег на скамейку, и Димка отпорол его.

– Ну вот, — сказал он под смех камеры, — теперь на один раз от полов освобожден. — Я хоть и не был на малолетке, но поставил тебе морковки неплохо. Горит задница?

– Горит, — сказал Глаз, и мужики засмеялись.

Ростислав был тихоня, до суда находился дома и никак не мог привыкнуть к тюрьме. Он мало разговаривал, и его тяготил срок в полтора года. В детстве ему делали операцию, и тонкий ровный шрам тянулся по животу. Как-то он пригласил Глаза к себе на шконку и попросил рассказать, как ему добавили срок. Глаз рассказал.

– У меня тоже есть нераскрытое преступление, — сказал Ростислав.

– Тише. Ну и что?

– Боюсь, а вдруг мне тоже добавят? Может, пойти с повинной?

– Что за преступление?

– Да ларек прошлым летом обтяпал. Ящик сигарет и коробку конфет утащил. Шоколадные конфеты жена любит. Я думал — в ларьке и водка будет.

– Чепуха, нашел преступление.

Ростислав ничком лег на шконку и заплакал в подушку.

– Да что ты, — стал утешать Глаз, — из-за двух ящиков плакать. Если б ты кого-нибудь замочил.

Ростислав приподнял голову, смахнул слезы и тихо сказал:

– Да у меня жена только что родила, а мне полтора года за драку дали. Вдруг еще добавят.

– Да брось ты. Кто об этом знает?

– Никто.

– Ну и молчи.

– А старое преступление через сколько лет могут вспомнить и дать срок?

– Так, — вслух размышлял Глаз, — тебе бы за это была восемьдесят девятая, часть первая. Нет, наверное, часть вторая. Ну, надо чтоб несколько лет прошло, и судить не смогут.

Малолетки из пятьдесят четвертой кричали Глазу, чтоб он просился к ним. Но он не надеялся, что его переведут. А как заманчиво ходить на тюремный двор и колотить ящики. Несколько часов в день — на улице. «И потом, — размышлял Глаз, — ящики грузят на машины, а машины выезжают за ворота, на волю. Можно залезть в ящик, другим накроют — и я на свободе. Вот здорово! Ну ладно, выскочу я на свободу. Куда средь бела дня деться? Я же в тюремной робе. (Глазу еще перед судом запретили ходить в галифе и тельняшке. ) На свободе в такой никто не ходит. Даже грузчики или чернорабочие… Значит, так: до темноты где-то отсижусь, а потом с какого-нибудь пацана сниму одежду. Тогда можно срываться. Прицепиться к поезду и мотануть в любую сторону. А может, лучше выехать из Тюмени на машине. Поднять руку за городом — и привет Тюмени. Нет, вообще-то за городом голосовать нельзя. И с машиной лучше не связываться. На поезде надо. Конечно, на поезде. Точно».

Глаз, чтоб задержаться в тюрьме, написал в областной суд кассационную жалобу. Он был твердо уверен, что ему ни одного дня не сбросят.

Скоро пришел ответ. Срок не сбросили.

 

 

Камера у взросляков перевалочная. Одни заключенные приходили с суда, другие ухолили на зону.

Глаза потянуло к малолеткам — перспектива побега жгла душу. Он взял у дубака лист бумаги и ручку с чернильницей, сел за стол, закурил и в правом верхнем углу листа написал:

«Начальнику следственного изолятора подполковнику Луговскому от осужденного Петрова Н. А., сидящего в камере № 82».

Пустив на лист дым, он посредине крупно вывел:

«ЗАЯВЛЕНИЕ», —

и, почесав за ухом, принялся с ошибками писать:

«Вот, товарищ подполковник, в какой я по счету камере сижу, я и не помню. Все время меня переводят из одной камеры в другую. А за что? За нарушения. Да, я нарушаю режим. Но ведь я это делаю от скуки. Уж больше полгода я сижу в тюрьме. А чем здесь можно заниматься? Да ничем. Потому я и нарушаю режим. Я прошу Вас, переведите меня к малолеткам в 54 камеру. 54 камера на хорошем счету. А меня всегда садят в камеры, где нет порядка. А вот посадите в 54, где есть порядок, и я буду сидеть, как все, спокойно. Я к Вам обращаюсь в первый раз и потому говорю, что нарушать режим не буду. Прошу поверить».

Глаз размашисто подписал заявление и отдал дежурному.

На следующий день в кормушку крикнули:

– Петров, с вещами!

Когда Глаз скатал матрац, к нему подошел парень по кличке Стефан. Сидел он за хулиганство. Был он крепкий, сильный. В Тюмени в районе, где он жил, Стефан держал мазу. Однажды он схлестнулся сразу с четырьмя. Они его не смогли одолеть, и один из них пырнул Стефана ножом. Стефан упал, а они разбежались. Его забрала «скорая помощь». В больницу к нему приходил следователь, спрашивал, знает ли он, кто его порезал. Но Стефан сказал, что не знает, а в лицо не разглядел, так как было темно.

Когда Стефан выздоровел, он встретил того, кто его подколол, и отделал, чтоб помнил. Но тот заявил в милицию, и Стефану за хулиганство дали три года. Суд не взял во внимание, что Стефану была нанесена потерпевшим ножевая рана.

Стефан с Глазом тоже спорил на приседания и, как все, проиграл. Сейчас Стефан подошел к Глазу и сказал:

– Глаз, мне бы очень хотелось на тебя посмотреть, когда ты освободишься. Каким ты станешь?

Пятьдесят четвертая встретила Глаза ликованием. Вечером он читал стихи. К этому времени он выучил много новых. Знал целые поэмы. Парни балдели.

Когда камеру на следующий день повели на прогулку, малолетка — а его звали Вова Коваленко — подбежал к трехэтажному корпусу, к окну полуподвального этажа, и крикнул:

– Батек, привет!

– А-а, сынок, здравствуй, — ответил из окошка мужской голос.

Здесь, в прогулочном дворике, Глаз узнал, что Вовкин отец сидит в камере смертников. Он приговорен к расстрелу. Приговор еще не утвердили.

Поработав на ящиках, Глаз увидел, что за погрузкой наблюдают внимательно, и понял, что в побег ему не уйти.

Малолеток вели с работы, и они проходили мимо окна угловой камеры. На окне жалюзи нет. Мужики в камере о чем-то спорили, громко называя кличку «Глаз». Ребята и Глаз остановились, глядя в окно на спорящих.

– Глаз, Глаз, — громко говорил средних лет мужчина, сидя за столом, — он писал письмо с зоны начальнику уголовного розыска…

Мужчина взглянул в окно и увидел малолеток и Глаза, смотрящих на него.

– Да вот он, легкий на помине, — сказал мужчина и показал рукой на окно, — и сам Глаз.

Мужчина и Глаз сквозь решетку смотрели друг другу в глаза. И Глаз испугался: «Откуда он про письмо знает? »

В камере ребята спросили Глаза, о каком письме говорил мужчина.

– Я писал письмо начальнику уголовного розыска с зоны, зная, что ведется расследование. Хотел запутать следствие.

С приходом Глаза порядок в пятьдесят четвертой становился все хуже и хуже: Глаз не заваривал свар, но то ли пацаны хотели перед ним показать себя, то ли одним своим присутствием Глаз вливал в них струю хулиганства. Лишь на прогулке ребята не баловались: чтоб подольше побыть на улице.

В последние два дня Глаз заметил, что парни по трубам стали разговаривать чаще. И смотрели на него испытующе. К чему бы это? Развязка наступила скоро.

После обеда надзиратель открыл кормушку и крикнул:

– Петров, с вещами!

Глаз скатал матрац и закурил. Ребята столпились и зашептались. Один залез под шконку, переговорил с какой-то камерой и вылез.

– Глаз, — вперед вышел парень по кличке Чока, — объясни нам, почему тебя часто бросают из камеры в камеру.

Он понял — старая песня.

– А откуда мне знать? Спросите начальство. Вы сами меня пригласили.

– Нам передали, что ты наседка.

– Что же я могу у вас насиживать? Здесь все осужденные. Преступления у всех раскрыты.

– Но ты сидел в разных камерах и под следствием. Сидел со взросляками. Сидел с Толей Паниным, который шел в несознанку по мокряку. Тебя из его камеры перебросили в другую. А ты знаешь, что Толю раскрутили и скоро будет суд? Ему могут дать вышак. Здесь, на малолетке, сидит его брат. Мы сейчас с ним разговаривали. Он да еще кое-кто просят набить тебе харю.

– Когда я сидел с Толей Паниным, мы с ним ни о его деле, ни о моем не разговаривали. Толя что — дурак, болтать о нераскрытом?

На Глаза перло несколько человек из тех, кто не сидел с ним, когда они пытались убежать из тюрьмы. А старые знакомые вступиться не могли, раз было решение набить морду Глазу.

– Ладно, хорош базарить, а то его скоро уведут, — сказал Чока и отошел от Глаза.

Малолетки разбежались по своим шконкам, оставив Глаза возле бачка с водой. «Что же это такое, — подумал Глаз, — хотят набить рожу, а все попрыгали на шконки».

От стола на Глаза медленно шел Алмаз. Алмаз был боксер — ему поручили исполнить приговор.

Глаз еще раз окинул взглядом пацанов, сидящих на шконках, перевел взгляд на швабру в углу, с нее на тазик под бачком с водой. «Швабра — это ерунда, — молниеносно заработало сознание Глаза, — с ходу сломается. А тазик пойдет. Выплесну ему в рожу воду и рубцом тазика огрею по голове».

Но тут Глаз заколебался. Ведь, прежде чем ударить Алмаза тазиком, придется окатить его помойной водой. Глаз не только зачушит Алмаза, но и зачушит ребят: брызги долетят до них. Этого пацаны ему не простят. Зачушить малолетку — посильнее всякого удара. Вся камера взбунтуется против Глаза. Нет, водой из тазика в рожу Алмазу нельзя. А если воду вылить на пол, пропадет внезапность нападения. Алмаз изготовится. И удар не пропустит. Отскочит. Он боксер. «Будь что будет, ведь меня сейчас уведут». И Глаз остался на месте.

Алмаз сработал чисто, по-боксерски. С ходу два удара в лицо. Рассек Глазу бровь. Он и еще бы ударил, но, увидев кровь, отошел.

Пацаны с криками соскочили со шконок и подбежали к Глазу. Они были уверены, что он будет сопротивляться или выкинет что-нибудь такое, отчего Алмаз к нему не подступится. Но все обошлось. Глаз побит. Кто-то оторвал от газеты маленький клочок и приклеил Глазу на бровь. Кто-то обтер с лица кровь, чтоб, когда поведут, не было видно, что его побили.

– Не заложишь нас? — спросил Чока.

– Совсем охерели? — Глаз оглядел пацанов.

– А кто тебя знает…— Чока помолчал. — Надо спрятать стиры.

Пацаны перепрятали карты.

– Тогда и мойку перепрячьте. Я ведь знаю, где она лежит.

Парни переглянулись, но лезвие перепрятывать не стали.

– Вы что, правда поверили, что я наседка?

Ему никто не ответил. В коридоре забренчали ключами.

– Петров, на выход!

На пороге стоял корпусной. Глаз взял под мышку матрац, а пацаны, пока он стоял спиной к корпусному, прилепили ему на бровь другой клочок бумажки. Первый уже промок от крови.

– Глаз, пока! Глаз, просись еще к нам! — заорали пацаны.

У порога Глаз обернулся к ребятам и махнул им рукой:

– Аля-улю.

И Глаза закрыли в старую камеру.

У Глаза настроение — дрянь. Приняли за наседку. Кто, кто первый пустил эту парашу? Сейчас он боялся, вдруг малолетки придут на работу и закричат в окно: «Берегитесь Глаза, он — наседка! »

Через несколько дней малолеток вывели на работу. Через окно они поздоровались с Глазом, а кричать ничего не кричали. Это подняло настроение, и вечером он устроил концерт. От старого резинового сапога отрезал часть голенища, обернул ложку резиной, вывернул лампочку дневного света и сунул в патрон конец ложки. И стал крутить. Из патрона посыпались искры, и где-то перегорел предохранитель. Свет потух вдоль запретки, в коридоре и в соседних камерах. Слышно было, как дежурный в коридоре кричал в телефонную трубку, вызывая электриков.

Электрощитовая была на улице, и вся камера слышала, как пришли электрики-зеки и, матерясь, заменили предохранитель.

Не прошло и часа — Глаз номер повторил. Снова крик дежурного в телефон и мат электриков на улице.

 

 

Через несколько дней Глаза и двух взросляков перевели в камеру в основной корпус, в полуподвальный этаж, где сидели смертники, особняки и на дураков косящие. Это была та самая камера, из которой малолетки вырвались.

– Эх и буду я здесь чудить, — сказал Глаз, когда они зашли в свободную камеру. — Они замучаются менять предохранители.

Не успели расстелить матрацы, как в камеру посадили еще троих взросляков. Теперь все места заняты.

Познакомившись, зеки стали интересоваться, у кого какие сроки и кто откуда. Может, земляк найдется. Оказалось, самый маленький срок — пять лет — у парня по имени Вадим, а самый большой — пятнадцать — у мужчины лет тридцати пяти. Был он с севера Тюменской области и попал за убийство. Застрелил из ружья сожительницу, застав в постели с мужчиной. Несмотря на то, что у Богдана самый большой срок, он — самый веселый.

Два дня Глаз потешные искры из патрона не высекал: разговоры уж больно интересные — о женщинах.

Богдан дал Глазу длинное стихотворение под названием «Туфельный след», и он, лежа на шконке, учил его. Когда доходил до строфы:

И с крепкими чувствами мы друг к другу прижались,

И юбка слабела на ней,

Юбка слабела, трико опустилось,

Теряли сознанье мы с ней, —

падал на шконку и закрывал глаза. Глаз представлял, как он, а не кто-то в стихах идет по парку, и не с какой-то красивой дамой, а с Верой. Вера веселая, он рассказывает ей забавные истории. И заходят они в заброшенный дом. Он обнимает Веру, целует и пытается раздеть, шепча: «Вера, Верочка, я тебя люблю. Я столько лет мечтал об этом часе». Глаз в воображении сумел раздеть любимую до платья, а к платью прикоснуться не смог. Он никогда не раздевал женщин. Он делает усилие, но тщетно. Богатое воображение дальше платья не движется.

Глаз снова читает «Туфельный след» и вновь, дойдя до этой строфы, зарывается лицом в подушку и представляет, как он с Верой идет по аллее. Заходят в дом. Начинает ее раздевать. Но к платью опять прикоснуться не может. Нет, вот он прижал Веру к себе, нагнулся, берется за низ платья, но ему становится стыдно, и он падает перед ней на колени: «Верочка, я люблю тебя».

Глаз то слушает похождения взросляков, то учит стихотворение, но оно никак не идет в голову. Третий день не может выучить двадцать с небольшим строф. Если б не было там интересных мест, выучил бы за день. Но стихи наводят его на близость с женщиной, а в мечтах он, кроме Верочки, ни с кем быть не хочет.

И снова мысленно он гуляет по аллее, снова в заброшенном доме начинает ее раздевать, снова только дотрагивается до платья и прячет стихи под подушку. Ему хочется плакать. От бессилия. И не потому, что не может раздеть в воображении Веру, а потому, что Вера далеко, и ему ее не увидеть. Он в сотый раз закрывает глаза и вызывает ее образ. Он вспоминает: вот в школе она переодевается. Правая нога согнута в колене и чуть приподнята — хочет сунуть ногу в шаровары, но, заметив Яна, стыдливым взглядом просит не смотреть. Он застеснялся и скрылся за дверью.

«Я хочу, — шепчет Глаз, — как я хочу взглянуть на тебя, Вера! »

Вечером Глаз сказал:

– Так, мужики, я принес с собой кусок резины. Щас буду жечь предохранители.

Он вывернул из патрона лампочку и стал крутить в нем ложку. Снопом посыпались потешные искры, но предохранитель не перегорел, а только конец ложки стал темный и как бы оглоданный. Глаз сунул еще. Ложка припаялась в патроне, и он еле выдернул. И третья попытка, кроме потешных искр, ничего не дала.

– Хватит, а то убьет, — сказал Богдан.

– Хочу сжечь предохранитель. В той камере жег свободно.

– Здесь сильный стоит. Кончай!

Глаз ввернул лампочку, а надзиратель крикнул через дверь:

– Что ты лазишь? Чего от лампочки надо?

– Не ори, — ответил Глаз и сел на шконку.

После этого надзиратель часто стал смотреть в волчок.

В очередной раз Глаз заметил, как резинка поплыла на волчке, и не выдержал. Схватив швабру и крикнув: «Секи, секи, хер на пятаки», ударил концом швабры в волчок и выбил стекло. Просунув черень швабры в коридор, подошел к шконке. Из-под подушки достал стихи, спрятал в коц и припрятал махорки и спичек.

– Ну вот, — сказал Богдан, — надоело в камере сидеть.

– А-а, — ответил Глаз. — Что он все секет!

– У него работа такая — сечь. А ты пять суток получишь.

Глаз подошел к дверям и в волчке стал крутить швабру, крича:

– Дежурный, что, испугался? Подмогу зовешь?

Через несколько минут швабра залетела в камеру и открылась дверь. На пороге — корпусной.

– Петров, готов?

– Всегда готов!

В карцере он стал доучивать «Туфельный след», а так как лампочка еле тлела, он встал на бетонный табурет и приблизил к нише, где тлела лампочка, лист бумаги.

На третьи сутки у него кончилось курево. Он спросил у дежурного напиться и сказал:

– Старшой, а старшой. Сделай для меня дело.

– Какое?

– Да маленькое. Тебе ничего не стоящее.

– Ну, говори.

– Дай закурить?

– Я не курю.

– Это ничего. Ты у малолеток попроси.

– Хорошо. Только сиди тихо.

– Будет сделано.

Прошло с час. Глаз постучал. Пришел надзиратель.

– Ну что, старшой?

– Подожди, некогда мне. Чуть позже.

Прошло еще с час. Глаз опять постучал.

– Не стучи. Начальство ходит. Потом.

Время шло. Глаз от предчувствия, что скоро закурит, глотал слюнки. «Скоро вечер и дубак сменится. Что же ты, падла, меня обманываешь. Хочешь дотянуть до конца дежурства и уйти. Чего тогда полдня обещал? Сказал бы, как все дубаки, что нет, не могу, не положено. Хорошо, увидишь, как слова не сдерживать».

Глаз постучал. Пришел дубак.

– Ну что, старшой, как там?

– Потом, потом, подожди.

– Ладно. Принеси напиться.

Надзиратель принес чайник, налил в миску через кормушку воды, и Глаз выплеснул ему в лицо воду.

– Будешь знать, как обещать. Лучше б сразу сказал, что не могу.

Надзиратель вытер лицо рукавом.

Скоро он сменился и заступил новый. Глаз попросил воды. Встав на бетонный табурет, он плеснул воду в нишу, где тлела лампочка. Она зашипела и тут же бухнула. «Хоть без света посижу. Все печенки просветил. Полтора года сплю и встаю с окаянным. Опостылел ты, свет тюремный», — думал Глаз, сидя на бетонном табурете.

Резинка на волчке поплыла, и в карцер проник луч света. Надзиратель смотрел в волчок: стекло отражало собственный глаз. Надзиратель подумал: он тоже смотрит в глазок.

– Отойди от глазка, — сказал дубак.

В волчке у надзирателя все отражался собственный глаз. И он, закричав: «Отойди же от глазка! — открыл кормушку. — А-а, лампочка перегорела».

Он вызвал электрика. Электрик, куря папиросу, зашел в карцер, поставил возле дверей табурет, встал на него и заменил лампочку.

– Брось, ради Бога, окурок, — умоляющим голосом попросил Глаз.

Электрик, подняв табурет, бросил в угол окурок.

Утром надзиратель сменился, и Глаз попросил воды. И снова глушанул лампочку.

Через некоторое время надзиратель посмотрел в волчок и понял — перегорела лампочка. Вызвал электрика. Пришел тот же добряк. И опять с папиросой в зубах. Он заменил лампочку, а Глаз вновь попросил.

Через пять суток Глаза привели в камеру. Богдан жал ему руки и по-отечески ругал.

На следующий день Богдан получил ответ на кассационную жалобу: срок снизили до двенадцати. Он радостно поднял над собой желанный ответ и восторженно сказал:

– Есть еще Советская власть! А ведь это адвокат сделала. Спасибо Валентине Михайловне.

– А как фамилия твоего адвоката? — спросил Глаз, услыхав знакомые имя и отчество.

– Седых.

– И у меня она была. И одну статью отшила.

 

 

Открылась кормушка, и разводящий, нагнувшись, крикнул:

– Петров, с вещами!

Глаз быстро скатал матрац.

– Куда это тебя? — спросили зеки.

– Может, в другую камеру?

Он попрощался со всеми, и его увели на склад. Он сдал матрац.

Глаза закрыли в боксик. Там два зека, чадя сигаретами, травили друг другу, смакуя, чьи-то похождения, не обращая внимания на вошедшего. Глаз закурил.

«Э-э-э… Во-о-он меня куда. Так меня на дурака проверять хотят. Отец, значит, добился, чтоб меня проверили. Это хорошо. Тэк-с… Привезут меня к профессору Водольскому — эх, и начну я у него чудить. Подвал рассказывал, что, когда его проверяли, профессор спрашивал, знает ли он Пушкина и Лермонтова. Подвал ответил, что учился с ними в школе. Я устрою комедию еще чище. Я не то что Пушкина, скажу — Иисуса Христа знал и меня с ним распяли. Я начну там так баламутить, начну бегать по кабинету, скажу — за мной гонятся — задержите их, они хотят меня съесть. Я буду бегать по кабинету, буду бросаться на стены, падать, рыдать, попробую задавиться на проводе от лампочки… Да нет, он признает меня сумасшедшим. Если я буду на первом или втором этаже и если не будет решеток — выброшусь из окна. А может, стоит попробовать выброситься из окна, даже если на окне будут решетки? Это еще лучше. Скажут — точно дурак. О-о-о, профессор меня надолго запомнит. Я съем у него все окурки из пепельницы, если он курит, а если нет, съем деловую бумагу. Скажу, жрать хочу, три дня за мной черти гоняются и поесть некогда, — так думал Глаз, и от предчувствия, что он выкинет у профессора, по телу проходила дрожь и по коже — мурашки. Его бросало в жар, бросало в холод от того, что он собирался выкамаривать у Водольского. — Клянусь, я сделаю то, что ни один зек в его кабинете не вытворял. Если он меня в дурдом не отправит, то его самого на другой день в дурдом оттартают.

А может, просто косить на тихое помешательство? Не-е-ет. Это не по мне. Только на буйное. Господи, помоги мне стать дураком хоть на час. Профессор, что тебе сегодня снилось? Ей-богу, я сведу тебя с ума».

Глаз бросил окурок. Взросляки продолжали смаковать чьи-то похождения. «Стоп. Так это вроде про меня. Только добавлено много».

– Ну вот, — рассказывал чернявый в кепке, — как-то его посадили в камеру к ментам, так он их там терроризировал, они ночами его охраняли, чтоб он не замочил их. А потом вызвали начальника тюрьмы и попросили его убрать от них.

– А как побег он из тюрьмы делал, вернее с этапа, ты слышал? — спросил другой, одетый в клетчатую рубашку с длинными рукавами.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.