Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





НЕ СТРЕЛЯТЬ — БЕЖИТ МАЛОЛЕТКА! 17 страница



Когда Глаз вставал, взгляд останавливался на волчке, а когда садился, взгляд упирался в низ двери. Ему надоела темно-коричневая, обитая железом дверь, и он повернулся к стене.

В двенадцать часов ночи дежурный открыл топчан. Глаз лег на холодные доски. Но скоро замерз: одет он был в хлопчатобумажные брюки и куртку без подкладки, и еще майка была на нем. Он встал с топчана и всю ночь проходил по карцеру. В шесть утра дежурный захлопнул топчан, сочувственно взглянув на продрогшего и невыспавшегося Глаза.

Вскоре дубак принес ему завтрак. Полбуханки черного хлеба, разрезанного на три части, и несколько ложек овсяной каши, размазанной по чашке. Хлеб в карцере, как и в камерах, давали на весь день. Хочешь — съешь зараз, хочешь — растяни удовольствие, если хватит силы воли, на весь день. Малолеткам в карцере ни белого хлеба, ни масла, ни сахара не давали.

Глаз сел на бетонный табурет и, не торопясь, смакуя скудный завтрак, съел с кашей самый маленький кусочек хлеба. «Эх, чайку бы горяченького кружечку. И довольно. Согрелся бы малость», — подумал он и выпил из алюминиевой миски чуть теплый, слабо заваренный, неподслащенный чаек.

Всю ночь Глазу хотелось курить. А сейчас, после завтрака, тем более.

В обед подали полчашки первого. Он взял второй кусочек хлеба, что побольше, и, растягивая удовольствие, выхлебал пустую баланду.

До самого ужина он ходил из угла в угол, иногда спрашивая у дежурного напиться, даже если пить не хотелось. Дежурный приносил воду в чайнике и наливал в алюминиевую миску. Миска была в карцере. Выхлебав с последней порцайкой хлеба уху — в ней плавали две мизерные картофелины и не было даже косточки, — Глаз выпил теплый чай и зашагал из угла в угол.

Вечером в карцере стало холоднее: на улице мороз крепчал.

Наконец его поманило спать. Но топчан откроют ночью. Да и что толку от топчана, если ляжешь и сразу становится зябко от студеных досок. «Вот, падлы, хотят меня заморозить. Но не выйдет, в рот вас всех».

Глаза знобило. «Уж не заболел ли я? Да нет — голова не горячая». Ему хотелось закричать: «Боже! Мне холодно! » Но он еле прошептал: «Боже, помоги мне согреться». И начал приседать.

В двенадцать открыли топчан. Он расстегнул верхнюю пуговицу у куртки, натянул ее на голову, застегнул пуговицу и стал часто дышать. Дыхание согревало грудь, и он задремал. Потом соскочил, поприседал, побегал, походил и снова лег.

Так прошла ночь.

На второй день после обеда его сильно клонило ко сну. Но лечь было не на что. Иногда его посещало отчаяние. «Что сделать с собой, чтобы прекратились эти мучения? Упасть на бетон головой в холодный угол и околеть? » Он представил себе, как его, замерзшего, выносят из карцера, а начальство и дубаки говорят: «Шустрый был, а холода не выдержал. Околел. Туда ему и дорога. Одним стало меньше». «Нет, шакалы, — возмутилась его душа, — я не замерзну, не околею. Я выдержу. Я буду приседать. Буду бегать. Ходить. Холодом вы меня не проймете».

И он вспомнил Веру. Вот она сидит за последней партой и, не зная, что он за ней наблюдает, сосредоточенно смотрит и внимательно слушает учителя. Вера! И Глаз представил: в классе Вера сидит одна. Он вбежал в класс и пал возле нее на колени, взял ее руку и нежно-нежно поцеловал; встав, наклонился, расцеловал ее и задохнулся запахом волос. «Я верю, Вера, верой в тебя и холод победить. Ради тебя я отсижу не одни сутки в холодном карцере. Я готов сидеть целую зиму, если б мне сказали, что я, если останусь живой, буду с тобой». Глаз стиснул, сжал кулаки, закрыл глаза. «Вера! » Он разжал руки, открыл глаза, и у него волнами пошли фиолетово-оранжевые круги из глаз и, доходя до мохнатой стены, разбивались, но тут же шли новые. «Верочка!.. Нет-нет, я ничего с собой не сделаю. Я останусь жив». И Глаз опять стал приседать, ходить и бегать. Порой, приседая, чувствовал, что на секунду-другую теряет сознание. И тогда вытягивал перед собой руки, чтобы, в случае, если упадет, не удариться о бетон головой. Но нет, сознание не возвращалось. Дремал на ходу, как в Одляне. Иногда наваливался на дверь. Около дверей — теплее. Ночью открыли топчан и Глаз бухнулся. Часто соскакивал и грелся. Днем ходил как очумелый. Сил было мало. Приседал по нескольку раз. Бегал тоже меньше. Голова раскалывалась.

Мерзнуть стал сильнее. И вновь вернулось отчаяние: «А что, если вскрыть вены? Заточить о бетон пуговицу и чиркнуть по вене. Тогда или умру, или переведут в другой, теплый, карцер. А что подумают дубаки? Скажут: «Резанул себя, холода испугался».

И тут Глаз ощупал взглядом заледенелый угол. «Так это не краска, это — кровь. Кто-то, не выдержав холода, все же вскрыл себе вены. Интересно, посадили его после этого в теплый карцер? Нет-нет! Вскрывать ни за что не буду. Это последнее средство. Вы, суки, пидары, выдры, кровососы поганые, не дождетесь от меня, я не чиркну по вене. Я буду ходить, приседать и бегать. Я все равно выдержу».

В оставшиеся два дня Глаз не чиркнул себя по вене, не упал распластанный в ледяной угол. Разводящий, ведя его в камеру, смотрел с уважением. Пятый выдерживал не каждый.

 

 

Глаза повели в трехэтажный корпус. На третьем этаже разводящий беззлобно, но с явной усмешкой сказал:

– Ну, держись. Здесь ты несильно разбалуешься.

И его закрыли в камеру.

– Здорово, мужики.

Взросляки промолчали.

Глаз положил матрац на свободную шконку и оглядел зеков. Их было пятеро. Двое играли в шашки, остальные наблюдали. Такого никогда не бывало ни на малолетке, ни на взросляке, чтобы на новичка не обратили внимания.

– Здорово, говорю, мужики.

Но из пятерых на него никто не взглянул даже.

Глаз расстелил матрац. Ужасно хотелось спать. Но лечь, не поговорив с сокамерниками, даже если они и не поздоровались, он счел за неуважение. Чтобы не рисоваться посреди камеры, Глаз сел на шконку.

Доиграв партию, зеки убрали шашки и посмотрели на новичка. Среди пятерых выделялся один: коренастый, широкий в плечах, смуглый, с мохнатыми бровями, с чуть проклюнувшимися черными усами и властным взглядом, лет тридцати пяти. «Он, наверное, и держит мазу», — подумал Глаз.

– Ну что, откуда к нам? — спросил коренастый.

– Из трюма, — ответил Глаз.

Коренастый промолчал, а высокий белобрысый парень лет двадцати с небольшим переспросил:

– Откуда-откуда?

– Из кондея, говорю, — ответил Глаз, а сам подумал: «Что за взросляк, не знает, что такое трюм».

– Ну и как там? — продолжал коренастый.

– Да ничего.

– Сколько отсидел?

– Пять суток.

– А что мало?

– Малолеткам больше не дают.

Коренастый закурил, и Глаз попросил у него. Тот дал.

– Значит, к нам на исправление? — уже добродушнее проговорил коренастый, затягиваясь папиросой.

– На какое исправление?

– Да на обыкновенное, — вспылил коренастый, — у нас хулиганить не будешь.

– Я к вам, значит, на исправление? Вы у хозяина на исправлении. Наверное, уже исправились?

Зеки молча глядели на Глаза. Коренастый часто затягивался папиросой, соображая, видимо, что ответить.

– Это не твое дело — исправились мы или нет. А вот тебя будем исправлять.

– Как? — Глаз подошел к столу, взял спички и закурил. Глаз был уверен — его не тронут. На тюрьме был неписаный закон: взросляк малолетку не тронет. Коренастый побагровел.

– Как разговариваешь? — заорал он.

– А как надо?

Коренастый хотел ударить Глаза наотмашь ладонью, но Глаз отскочил. Зеки запротестовали:

– Да брось ты. Что он тебе сделал?

Коренастый уткнулся в газету, а четверо других приступили к Глазу с расспросами. Глазу показалось странным, что зеки в разговоре с ним мало употребляют феню. Но когда разговор зашел о женщинах-заключенных, Глаз сказал:

– Раз с нами шла по этапу коблиха, красивая, в натуре, была.

– Кто-кто с вами шел? — переспросил высокий белобрысый парень.

– Да кобел, говорю.

– А что такое кобел?

– А вы по какой ходке? — спросил Глаз.

– Ходке? Да мы здесь все не по первому разу. Режим у нас строгий.

– Так вы что, осужденные?

– Да-а, — протяжно и неуверенно ответил парень…

– Режим строгий, а что такое кобел, не знаешь.

– Ладно, — сказал чернявый, с большими, навыкате глазами парень, — хорош ломать комедию. Ты вон подойди к вешалке…

Глаз не шевельнулся.

– Да ты к вешалке подойди и на одежду посмотри.

На вешалке висели шубы и шапки.

– Ну и что? — обернулся Глаз.

– Да ты внимательнее посмотри.

…Стоп. Что такое? На одной шапке спереди было светлое пятно от кокарды. И на другой тоже. А на плечах у шуб, там, где носят погоны, цвет был тоже светлее.

– Так вы менты бывшие, что ли? — догадался Глаз.

Бывшие менты промолчали.

До обеда Глаз отсыпался. А после обеда повели в баню. Старший по бане, глядя на заклеенные раны, сиплым голосом спросил:

– Ну что, еще побежишь?

– Побегу, — не думая ответил Глаз. — Вот только плечо заживет. Он взял ножницы подстричь ногти и тут увидел на подоконнике другие. Незаметно взял их и, юркнув в помещение, где они сдали вещи в прожарку, схватил свой коц и сунул ножницы в него. И только тут он увидел, что один мент все еще раздевается и он усек Глаза. Глаз думал: если спрятать или вообще выбросить ножницы, чтобы банщики не нашли, то потом, если менты попрут на меня, их можно прижучить — ножницы, мол, в камере…

Из моечного отделения Глаз вышел первым. Здесь его ждал корпусной.

– Собирайся быстрей.

– Куда?

– Опять в карцер.

– За что?

– Не прикидывайся дурачком. За ножницы.

Глаза закрыли в пятый.

«Или мент вложил, или сами нашли». Глаз решил шагать быстрее, а то после бани можно простыть.

И опять потянулись у Глаза кошмарные ночи и дни. «Ну зачем, зачем я схватил ножницы, — корил он себя, — надо вначале было подумать, куда их куркануть, а потом брать».

Плечо у Глаза меньше болело. Раны заживали. Зато зудели. Его подмывало сорвать тампоны и поскрести пятерней.

Радовало одно: за прошлый карцер он успел отоспаться. В полночь открыли топчан. Но как уснешь — такая холодина.

Ночь прошла в полудреме. Ходьба, бег на месте и приседания спасали его. Приседал понемногу, но часто. Утром надзиратель открыл кормушку и крикнул:

– Подъем!

Глаз встал.

Утром надзиратель открыл кормушку и крикнул:

– Подъем!

Глаз встал.

– Захлопни топчан, — сказал надзиратель.

Глаз хлопнул топчаном, но несильно. Дубак ушел. Глаз подошел к топчану и посмотрел на замок. Замок, как и предполагал он, от несильного хлопка не защелкнулся. Но лежать на топчане было холодно. И тут Глазу пришла отчаянная мысль: а нельзя ли разобрать топчан, сломать доски и разжечь костер? Согреюсь.

После завтрака Глаз откинул топчан и приступил к осмотру. Все доски были прикручены болтами к стальным угольникам. Но первая доска делилась на две части: в ее середине крепился замок. Глаз попробовал открутить болты, но гайки не поддавались — давно заржавели. И Глаз решил — хоть зубами — но оторвать одну половину доски.

Древесина вокруг болтов прогнила. Особенно вокруг одного. За эту половину доски он и взялся.

Если в коридоре слышались шаги, Глаз закрывал топчан и стоял возле него, будто только встал с табурета. Долго он возился с доской. Разогрелся. Можно не ходить и не приседать.

«Вот сломаю топчан, и пока будут делать новый, меня посадят в теплый карцер. А если скажут, что буду спать на нем оставшиеся четыре ночи? На нем хоть немного, да покемаришь. Да нет, все равно новые настелют».

Глаз и коленом давил в конец доски, и пинал коцем, но отверстия вокруг болтов разрабатывались медленно. Пробовал он и зубами грызть дерево, но из десен пошла кровь. Он выплюнул изо рта волокна вместе с кровью и стал ногтями ковырять вокруг болта. Один ноготь сломался, из двух пошла кровь. «Нет-нет, топчан, я все равно тебя сломаю, — разговаривал он с топчаном как с человеком, — ну что тебе стоит, поддайся. Ведь ты старый. А мне холодно. Думаешь, если сейчас было б лето, я ковырял бы тебя? Нет, конечно. Ну миленький, ну топчанушко, ну поддайся ты, ради Бога, — уговаривал он топчан, будто девушку, — что тебе стоит? »

И все же Глаз победил: он надавил коленом — и оба болта остались в замке, а конец доски поднялся. Глаз ликовал. Не прилагая усилий, Глаз потянул доску и поставил ее на попа, потом, чуть надавив, потянул доску книзу, и она вышла из болтов. Теперь у него в руках оказался рычаг. При помощи его он оторвал вторую доску.

Прошло чуть более часа, и топчан был разобран. Доски он поставил у дверей, а сам встал рядом, загородив собой голый каркас топчана.

Чтоб развести костер, нужны были щепки. Зубами он стал щепать доску. Она была сухая и легко поддавалась. Из полы робы он достал спичку и часть спичечного коробка. Щепки принялись разом. В карцере запахло смолой. Одну короткую доску Глаз сломал провдоль о каркас. Стучать он уже не боялся — костер горел. Посреди карцера. Он подложил сломанную доску, а потом и остальные. Когда их охватило пламя, дыму стало больше и он повалил в отверстие над дверью, где была лампочка. Дежурный учуял дым и прибежал.

– Ты что, сдурел? Вот сволочь!

– А что, я замерзать должен? Зуб на зуб не попадает.

– Туши, туши, тебе говорят, а то хуже будет.

Глаз открыл парашу и побросал в нее разгорающиеся обломки доски. Они зашипели, и от них пошел пар. Длинные доски он сломал и тоже затушил в параше.

В карцере невыносимо пахло мочой. Дубак закашлял и, оставив открытой кормушку, побежал вызывать корпусного. Тот наорал на Глаза, но бить не стал. Он обыскал его, забрал несколько спичек, которые Глаз для них оставил в кармане, и его закрыли в боксик, так как все карцеры были заняты.

Лежа на бетоне, Глаз блаженствовал: в боксике было жарко. Он перевернулся на живот и за трубой отопления, которая проходила по самому полу, увидел пачку махорки. Глаз быстро ее схватил и сунул в карман. Обыскивать его второй раз не будут. А клочок газеты у него был. На пару закруток хватит.

Часа через два Глаза закрыли в карцер. Новые доски были настланы, Глаз ликовал: «Господи, раз в жизни может быть такое счастье: пару часов в боксике погрелся и, основное, пачку махры нашел. Ну, спасибо, спасибо тому, кто курканул махорку. Вот только жаль, что спичек не оставили…» Глаз от радости, хотя еще и не замерз, присел быстро десять раз и начал крутить цигарку.

Двух скруток, с палец толщиной, ему хватило на весь день. А когда заступил новый дубак, Глаз попросил:

– Дай бумаги немного!

– Зачем тебе?

– В туалет хочу.

Дубак принес.

Ночь и следующий день Глаз курил. А после отбоя спички кончились. Он оставил одну. Но не трогал. Он решил, что скрутит цигарку побольше и будет курить и сворачивать новые до тех пор, пока не кончится махорка. Газеты ему еще дали. Для туалета. А в парашу он ходил редко, не с чего было.

И снова ночью на Глаза накатило: вскрыть вены или удариться с разбегу головой о стену на глазах у дубака. Третью ночь он дремлет. Силы покидают его.

Он ругал вслух тюремное начальство. Он согласен сидеть в пятом целую зиму, но только пусть переводят на ночь в теплый карцер. Он просил у них всего шесть часов нормального сна. А потом целый день будет ходить, приседать, бегать. И еще, чтоб ему давали курить. И он бы перезимовал. Он чувствовал в себе силы.

«Не-е-ет, суки, пидарасы, чекисты зачуханные, жертвы пьяной акушерки, вы, господа удавы, вы… — он задыхался от злобы, — вы… нет-нет, я не буду вскрывать вены, я не буду биться головой о стену, умрите вы сегодня, а я умру завтра. Нет, в натуре, не дождетесь вы от меня этого. Назло вам, шакалы, я ничего с собой не сделаю. Я хочу жить. Я хочу любить. Готов отдать полжизни, только чтоб взглянуть на тебя, Вера. Я не простыну. Я все равно тебя увижу. Господи! Но когда это будет? Когда? Я хочу быть человеком. Я ради Веры готов бросить преступный мир. Но кто мне в это поверит? Кто меня выпустит из тюрьмы? Кто? »

Думая о Вере, Глаз фени не употреблял. Нежный настрой души Глаза вдруг моментально заледенел. В нем кипела ярость. Карцер стал тесен. Ему захотелось вырваться на волю, побежать к Вере и сказать: «Вера, Верочка. Я тебя люблю! Я разбил стены тюрьмы и прибежал к тебе. Мне опостылело все: зеки, параши. Я хочу видеть тебя. Одну тебя. И никого мне не надо».

Ярость постепенно прошла. Глаз разжал кулаки. Стены ими не сокрушишь. Двое с половиной суток надо досиживать.

И снова, ради жизни, ради Веры и назло тюремному начальству он начал приседать. Душа угомонилась. Ноги выполняли работу и грели тело. Постепенно согрелась и душа.

Ему вспоминался дед. А перед дедом он был виновен, и чувство раскаяния одолевало его. Коле шел седьмой год. Жили они тогда в Боровинке. Как-то вечером дед не отпустил Колю на улицу: темнело и мороз ударил. Коля, разобидевшись, расстриг у него на шубе петли. Утром дед стал собираться во двор, а Коля наблюдал из соседней комнаты в щелочку. Дед надел шубу, взялся за верхнюю петлю и хотел застегнуть ее, но петля соскользнула с пуговицы. Дед взялся за вторую петлю… Затем, уже судорожно тряся рукой, он прошелся по оставшимся петлям и горько заплакал.

И вот теперь, ровно через десять лет, прокручивая в памяти этот случай, Глаз сказал: «Дедушка, прости меня».

Утром, после завтрака, Глаз чиркнул последнюю спичку и прикурил. Курил оставшуюся махорку полдня. Кончалась одна цигарка — сворачивал другую, прикуривал от горящей и курил, курил, курил. Его стало тошнить, а потом вырвало. Он ходил, как пьяный, голова кружилась, в теле чувствовалась слабость.

К вечеру стало лучше. В полночь, когда открыли топчан, напился воды, лег и задремал.

Пять суток подходили к концу. Оставалась еще одна ночь. Но утром его перевели в третий карцер. На взросляке кто-то отличился, и его заперли в пятый. Пусть, как и Глаз, померзнет. Но только десять суток. Взрослякам давали в два раза больше.

О-о-о! В третьем карцере благодать. Здесь можно не приседать и не бегать. А только от нечего делать ходить.

 

 

Глаза подняли в камеру к ментам. Войдя, он сразу заметил, что коренастого мента нет. Вместо него — новичок.

– А где коренастый?

– На этап забрали.

– В КПЗ?

– Нет, в зону. Он осужденный был.

– А у вас что, и следственные и осужденные сидят вместе?

– Да, вместе. Отдельных камер не дают. Тюрьма и так переполнена, — отвечали бывшие менты.

«Что ж, раз нет коренастого, я вам устрою веселую жизнь. Отдельные камеры вам подавай. Боитесь в общих сидеть…»

Несколько дней Глаз жил тише воды, ниже травы. Ментов узнавал.

И вот решил нагнать на них страху. Будут знать, как плохо встречать малолеток.

– Я не жалею, что мне плечо прострелили и я в карцерах сижу. Я больше всего жалею, что козла одного в КПЗ не замочил. Сука он был. Я больше с ним не увижусь, наверное. Короче, он наседка был. Но здоровый, козел. В камере был обломок мойки, но маленький вены только вскрывать. А то бы я его чиркнул по шарам. Я потом у декабриста от раскладного метра звено выпросил. Заточенное было. Бриться можно. Ну, думаю, когда ляжет спать, я его по глотке… Больше десяти мне все равно не дадут. И я решился. Но меня, в натуре, на этап забрали. А козел там остался. Не вышло. — Глаз вздохнул.

Менты стали меньше разговаривать с Глазом.

Из всех ментов Глазу нравился только Санька. Его сейчас забирали на этап, в зону. В ментовскую. В Союзе было несколько зон, в которых сидели бывшие работники МВД. Их в общие зоны не отправляли — боялись расправы над ними.

Санька был солдат из Казахстана. Но русский. Ему было всего девятнадцать лет. Он сбежал из армии. Месяц покуролесил по Союзу, а потом приехал домой, и его забрали. За самовольное оставление части ему дали два года общего режима. Санька был отчаянный балагур, весельчак и юморист.

– Что в армии, что в тюрьме, — говорил он, — один хрен. В армии бы мне служить три года, а в зоне — два. Я раньше домой приеду, чем те, с кем меня в армию забирали. Аля-улю!

Служил он в войсках МВД здесь, в Тюмени. Охранял зону общего режима. Двойку. Потому и попросился в ментовскую камеру.

На другой день на Санькино место посадили малолетку Колю Концова — обиженку. В камере над ним издевались. Он был с Севера. Попал за воровство. Дали полтора года. Коля Концов — тихий, забитый парень с косыми глазами, похожий на дурачка. Дураком он не был, просто — недоразвитый. Медленно соображал, говорил тоже медленно и тихо, рот держал открытым, обнажая кривые широкие зубы. Глаз сразу дал ему кличку — Конец.

Теперь Конец шестерил Глазу. Менты не вмешивались. Их это даже забавляло. Если Конец медлил, Глаз ставил ему кырочки, тромбоны, бил в грудянку. Конец терпеливо сносил. «Этот, — думал Глаз, — на зоне будет Амебой. И даже хуже. Что сделаешь, такой уродился».

– Конец, — сказал как-то Глаз, — оторви-ка от своей простыни полоску. Да сбоку, там, где рубец.

Конец оторвал.

– А теперь привяжи к крышке параши.

Тот привязал.

– И сядь на туалет.

В трехэтажном корпусе разломали печки, на их месте сделали туалеты и подвели канализацию. Но туалеты пока не работали.

Конец стоял, глядя на Глаза ясными, голубыми с поволокой глазами.

– Кому говорят, сядь!

Конец сел.

– Вот так и сиди. Кто захочет в парашу, ты дергай за веревочку, крышка и откроется. Понял?

– Понял, — нехотя выдавил Конец.

Менты, кто со смехом, кто с раздражением, смотрели на Глаза, но молчали. Забавно им это было.

– Итак, Конец, я хочу в туалет.

Глаз подошел к параше. Конец потянул за отодранный рубец, и крышка откинулась. Оправившись, Глаз отошел, а Конец встал и закрыл крышку.

– Техника на грани фантастики, — веселился Глаз, — сделать бы еще так, чтобы Конец закрывал крышку не вставая со шконки.

Двое ментов тоже оправились, воспользовавшись рационализацией. Они балдели.

В камере сидел мент Слава. В милиции несколько лет не работал. Попал за аварию. В ментовскую камеру попросился сам: очко не железное, вдруг кто-нибудь его узнает. Это был спокойный, задумчивый мужчина лет тридцати с небольшим. Он был всех старше.

– Глаз, что ты издеваешься над пацаном? — вступился он за Конца. — А вы, — он обратился к ментам, — потакаете. Конец! — повысил он голос. — Отвяжи тряпку и встань. В тебе что, достоинства нет?

Конец отвязал и сел на шконку.

– Слава, — сказал Глаз, — о каком достоинстве ты говоришь? Ему что парашу открывать, что…

– Раз он такой, зачем над ним издеваться?

– Сидеть скучно. А тут хоть посмеемся.

Вечером Глаз с Концом играли в шашки. «Достоинство, говоришь! — возмущался Глаз. — Я покажу сейчас вам достоинство».

– Конец, слушай внимательно, — тихо, чтоб не слышали менты, заговорил он, — мы с тобой разыграем комедию. В окне торчит разбитое стекло. Вынь осколок небольшой и начинай его дробить. Пусть менты заметят. Они спросят, зачем долбишь, ты скажи, только тихо вроде, чтоб я не слышал, — мол, Глаз приказал. Спросят, для чего, ты еще тише скажи, что я приказал тебе мелкое стекло набросать им в глаза. Если не сделаю, он меня изобьет. Бросать не будешь. Мы их просто попугаем. Усек?

– Усек. — Лицо Конца расплылось в улыбке.

– Сейчас закончим партию — и ты начинай.

Конец долбил осколок коцем на полу. Когда стекло захрустело, менты заперешептывались. Высокий белобрысый парень подошел к Концу. Белобрысый был тюменец. Работал в медвытрезвителе шофером. Попался вместе с братом жены, несовершеннолетним разбитным пацаном. Он его часто катал на машине. Шуряк у пьяного вытащил получку и снял часы. Теперь ждали срок. Мента звали Толя, фамилия — Вороненко. Фамилию он взял жены. Своя — Прорешкин. Невеста не захотела записываться на его фамилию. Две недели назад жена родила. И Толя по камере бил пролетки [11], беспокоясь, как прошли роды и похож ли на него сын. За жену он переживал сильно, но еще сильнее за ее стройные ноги: как бы после родов не вздулись вены.

Вороненко пошептался с Концом и выбросил в парашу истолченное стекло.

«Нештяк, в натуре, очко-то жим-жим. Ладно, на сегодня хватит, а завтра еще чего-нибудь придумаем».

На другой день Конец взял ложку и стал ее затачивать о шконку. Менты переглянулись, и Вороненко сказал:

– Конец, иди-ка сюда.

Конец стал перед ним.

– Для чего ты точишь ложку? — спросил он тихо.

Конец молчал.

– Говори, не бойся.

– Глаз сказал, чтоб я заточил ложку, а ночью, когда будете спать, чтоб я вам кому-нибудь глотку перехватил. Говорит, порежет меня, если не выполню.

Вороненко отобрал у Конца ложку и отломил заточенный конец.

Через день Глаз сказал Концу:

– Ты поиграй в шашки с Вороненко. И скажи ему по секрету, что я хочу замочить одного из них. Отоварю кого-нибудь спящего по тыкве табуреткой и начну молотить дальше. Скажи: кого Глаз хочет замочить, он еще не надумал. Кто больше опротивеет, мол.

Конец передал это Вороненко, тот — ментам.

В камере сидел земляк Глаза Юра Пальцев, однофамилец начальника заводоуковской милиции. Пальцев тоже работал в медвытрезвителе, но медбратом, или, как называют в армии, тюрьме и зоне, коновалом. Он у работяги из Падуна вытащил десять рублей. За Пальцевым наблюдали давно. Замечали, что он брал домой простыни.

Начальник уголовного розыска Бородин приехал к нему домой и с порога сказал: «Ты зачем у Данильченко вытащил десять рублей? » Пальцев растерялся. Бородин заметил это. «Не вытаскивал я никаких десять рублей». Бородин сел на табурет возле стола. Оглядел кухню. Потом поднял клеенку на столе — туда обычно кладут деньги — и вытащил десятирублевку. «Вот куда ты спрятал. Ах сукин ты сын, позоришь органы». — «Это не те деньги. Не те. Это жена положила». — «Не те? Нет те! Данильченко сказал, что у десятки уголок был оторван. Вот видишь? » — «А я говорю вам — не те! » И Пальцев завел Бородина в комнату и вытащил из-за электросчетчика скомканную десятку. «Вот она! » «Ну и дурак, — резюмировал Глаз, выслушав рассказ Пальцева. — Зачем ты ему десятку показал? Сказал бы, нет, не брал — и все. А простыни зачем воровал? »

– Да у меня на спине чирьи. Свои простыни завсегда в гною и крови были. А жена стирать не хотела. И тогда я на работе стал брать чистые, а грязные назад приносил. А они мне и это приписали.

– Болван. Хоть и земляк. Года полтора-два влепят. Поумнеешь. Мне бы такие обвинения. Э-э-эх. — Глаз тяжело вздохнул.

Пальцев был деревенский. Переживал сильно. Он и так был худой, а на тюремных харчах дошел вовсе. Болела его душа — жена дома осталась. Она и так-то, признавался он Глазу, ему изменяла. Не девушкой он взял ее. Пальцев показывал фотографию жены — симпатичная, смуглая, с длинными волосами. Заводоуковские менты, когда он сидел в КПЗ, несколько раз устраивали ему личные свидания. А за это она отдавалась ментам. С удовольствием.

Перед отбоем Глаз подсел к Пальцеву. Глазу нравились его тельняшка и солдатские галифе.

– Давай, Юра, сменяемся брюками. Я тебе хэбэ, а ты мне галифе. В зоне тебе все равно в них не ходить. А в моих разрешат.

Юра согласился.

– Тельняшку в зону тоже не пропустят, — врал Глаз, — а я по тюрьме буду хилять, тебя вспоминать. Варежки тебе дам новые, шерстяные.

Пальцеву было жаль тельняшку. Но жизнь-то дороже. «Вдруг Глаз осерчает и сонного табуретом начнет молотить? » — думал он.

Глаз надел галифе, тельняшку и важно прошелся по камере, выпячивая грудь. «В этой форме я приеду в КПЗ и на допросе скажу Бородину: вот посадили Пальцева, а ему в тюрьме несладко живется, видишь — я снял с него одежду. Жалко ему станет Пальцева или нет? »

Ночью Глаз проснулся от шепота. Вороненко, свесившись со второго яруса, тормошил Пальцева. Пальцев проснулся и закурил. У Глаза сон как рукой сняло.

Пальцев покурил, заплевал окурок, заложил руки за голову и остался лежать с открытыми глазами.

«Уж не караулят ли они меня, чтобы я кого не замочил? »

Часа через два — а как долго ночью тянется время! — Пальцев, встав со шконки, разбудил очередного мента.

Теперь ночное дежурство принял Володя Плотников. Он работал надзирателем на однерке, что находилась через забор от тюрьмы. Посадили его за скупку ворованных вещей. Соседи-малолетки обокрали квартиру и принесли ему посуду. Он купил. А потом они попались и раскололись. Его заграбастали. Он был членом партии, единственный из всех сокамерников. Ему было лет тридцать. Он тоже скучал по жене. Любил ее.

«Конечно, я могу сейчас встать, закурить. Подойти к табуретке, постоять возле нее. Посмотреть на волчок. Подойти к двери. Послушать, не шаркает ли по коридору дежурный. Плотников в этот момент будет за мной пристально наблюдать. Только я подниму табуретку — он заорет и разбудит всю камеру. Вот будет потеха. Меня, конечно, сразу в карцер. А потом к ним не поднимут. Ну-ка это все на хер. Они такие же зеки. Зачем их пугать? »

Забрали на этап Пальцева — на суд. Глаз дал ему пинка. Через день забрали Конца. На зону. И бросили новичков. Один был взросляк с двойки. Он отсидел полсрока от трех лет. Его этапировали в спецзону. В армии он служил в войсках МВД. Недавно на зону пришел зек — он знал его — и рассказал об этом заключенным. Гена пошел к Куму и попросился у него в ментовский спецлагерь. В зоне Гена работал поваром и наел неплохую ряшку. Он был среднего роста, коренастый, с сильными, мускулистыми руками и красивый.

Второй новичок — малолетка. Обиженка. Ему недавно исполнилось пятнадцать. Попал за воровство. У него — голубые глаза, пухлые щеки, алые, как у девушки, губы, стройные ноги и притягательный зад. Его движения — плавны, он красиво, как девушка, выгибает руку и неуклюже, как женщина, залазит на второй ярус кровати. Зад перетягивает. Тело — рыхлое, кожа белая и гладкая, а волос ни на руках, ни на ногах нет. На его женственную фигуру обратили внимание все. Но больше всех — Гена-повар. Он подолгу разговаривал с Сенькой и валялся с ним на кровати.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.