Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сэмюэль Беккет 6 страница



Я лишился палки. Это самое выдающееся событие сегодняшнего дня, ибо снова наступил день. Кровать не шелохнулась. Должно быть, в темноте я не нашел точку опоры. Архимед был прав. Sign qua non. Палка, соскользнув со стены, скинула бы меня с кровати, если бы я ее не отпустил. Конечно, для меня было бы лучше расстаться с кроватью, нежели лишиться палки, но я не успел об этом подумать. Страх падения — источник многих глупостей. Это катастрофа. Полагаю, самое мудрое сейчас — пережить несчастье, погрузиться в медитацию и получить назидание. Именно этим человек отличается от обезьяны поднимаясь все выше и выше, от открытия к открытию, он пробивается к свету. Только сейчас, утратив палку, я до конца осознал, что именно я утратил и что она для меня значила. А осознав это, я поднялся к пониманию Палки, свободной от всех случайных проявлений, — о котором никогда не смел и мечтать. Сознание мое расширилось. Таким образом, я уже смутно различаю в обрушившейся на меня катастрофе замаскированное благо. Как утешительно все это. Катастрофа тоже, в своем первоначальном смысле, без сомнения. Быть погребенным в лаве и даже не поморщиться — вот это настоящий мужчина. Знать, что в следующий раз сумеешь проявить себя лучше, до неузнаваемости лучше, и что следующего раза не будет, и слава Богу, что не будет, — с таким знанием можно идти по жизни. Я, кажется, использовал палку наиболее выгодно, как мартышка, которая чешет блошиные укусы ключом от своей клетки. Теперь для меня очевидно, что, используя палку более разумно, я сумел бы, вероятно, выбраться из кровати и даже, возможно, вернуться в нее, когда мне надоело бы кататься и карабкаться по полу и ступенькам. Это внесло бы в мой распад некоторое разнообразие. Как получилось, что раньше мне это не приходило в голову? Не отрицаю, что у меня не было желания покидать постель. Но разве может мудрый не делать того, самой возможности чего он даже не подозревал? Не представляю себе. Мудрый, может быть. Но я? Снова день, по крайней мере, то, что в этом помещении слывет за день. Должно быть, я заснул, после приступа разочарования, подобного которому я давно уже не испытывал. Огорчаться незачем, один из двух разбойников попал в рай, процент, можно сказать, щедрый. На полу, рядом с кроватью, я вижу палку, точнее, я вижу часть палки, как всегда видишь только часть. С тем же успехом она могла бы быть на экваторе или на одном из полюсов. Нет, не совсем, поскольку, возможно, мне удастся ее как-нибудь поднять, я ведь такой изобретательный. И значит, не все еще безвозвратно потеряно. А тем временем мне не принадлежит уже ничего, согласно моему определению, если я его правильно помню, кроме тетради, грифеля и французского карандаша, при условии, что он действительно существует. Хорошо я сделал, что прекратил опись имущества, удачная мысль. Я чувствую себя окрепшим, возможно, во сне меня покормили. Я вижу горшок, тот, который не полон, он тоже для меня потерян. Вне всякого сомнения, мне придется писать в постель, как в младенчестве. Скальп с меня, полагаю, не снимут. Но хватит обо мне. Может создаться впечатление, что, оставшись без палки, я почувствовал себя лучше. Кажется, я знаю, как ее вернуть. Но мне пришла в голову мысль. Не лишают ли меня супа специально, чтобы помочь мне умереть? Не надо поспешно судить о людях. Но, в таком случае, зачем кормить меня во сне? Впрочем, вовсе не доказано, что меня кормили. Но если бы мне хотели помочь, разве не умнее было бы дать мне отравленного супа? Большую порцию отравленного супа? Возможно, они боятся вскрытия. Безусловно, они смотрят далеко вперед. Это напомнило мне, что среди моих вещей некогда находился пузырек, без наклейки, с таблетками. Слабительное? Успокаивающее? Не помню. Принять их, в поисках успокоения, и получить понос, да, это было бы досадно. Но такой проблемы не возникает, я и так спокоен, нет, недостаточно, мне чуть-чуть не хватает спокойствия. Но довольно обо мне. Сейчас я проверю свою идею, я говорю о способе вернуть палку. И если она верна, я имею в виду идею, то попробую, для начала, выбраться из постели. Если нет, то просто не знаю, что делать. Пожалуй, навещу Макмана. Откуда такая жажда деятельности? Я все больше и больше нервничаю.

Однажды, гораздо позже, судя по внешнему виду Макман очнулся, еще раз, в каком-то приюте. Сначала он не понял, что его забрали в приют, но как только он обрел способность понимать слова, ему сообщили, где он. Сказали, примерно, следующее: Вы находитесь в приюте святого Иоанна, ваш номер сто шестьдесят шесть. Ничего не бойтесь, вы среди друзей. Друзей? Ну-ну. Ни о чем не думайте, отныне за вас будем думать и действовать мы. Нам это нравится. И поэтому не благодарите нас. Помимо питания, тщательно скалькулированного так, чтобы вы были не только живы, но и здоровы, каждую субботу вы будете получать, во славу нашего святого покровителя, полпинты портера и пачку жевательного табака. Затем последовал инструктаж касательно его обязанностей и прав, ибо, осыпав его щедротами, ему еще и даровали кое-какие права. Оглушенный потоком любезностей, а ведь всю свою жизнь он избегал благотворительности, Макман не сразу понял, что обращаются именно к нему. Комната, или камера, в которой он находился, была набита мужчинами и женщинами, одетыми в белое. Они столпились вокруг его постели, и тем, кто оказался сзади, приходилось вставать на носки и вытягивать шею, чтобы как можно лучше рассмотреть Макмана. Главный, естественно, был мужчиной, в полном расцвете сил, черты его лица в равной пропорции выражали кротость и суровость, а тощая бороденка, несомненно, должна была подчеркивать его сходство с Мессией. По правде говоря, он не столько читал, сколько импровизировал или декламировал, судя по бумажке, которую держал в руках, бросая изредка на нее нетерпеливый взгляд. Наконец он протянул эту бумажку Макману вместе с огрызком химического карандаша, который предварительно смочил губами, и попросил расписаться, добавив, что это лишь формальность. Когда Макман подчинился, то ли из страха быть наказанным в случае отказа, то ли потому, что не сознавал серьезности совершаемого, тот взял у него бумажку, внимательно всмотрелся в нее и спросил: Мак, как дальше? И тут раздался невероятно пронзительный и неприятный женский голос: Ман, его фамилия Макман. Женщина стояла у изголовья, так что видеть ее он не мог, и обеими руками сжимала прутья кровати. Кто вы такая? — спросил главный. Ему ответили: Да это же Молл, вы разве не видите, ее зовут Молл. Главный обернулся в сторону говорящего, посмотрел на него и опустил глаза. Разумеется, сказал он, разумеется, я нынче рассеян. И добавил, помолчав: Прекрасное имя, — не пояснив, относятся ли его слова к прекрасному имени Молл или к прекрасному имени Макман. Не толкайтесь, пожалуйста! раздраженно сказал он. Затем, внезапно обернувшись, закричал: Господи помилуй, что вы все так толкаетесь? И действительно, комнату наполняли все новые и новые зрители. Лично я ухожу, сказал главный. И тогда все ушли, в большой спешке и давке, ибо каждый пытался протиснуться в дверь первым, осталась одна Молл, которая не шелохнулась. Когда все ушли, она пошла и закрыла дверь, потом вернулась и села на стул рядом с кроватью. Молл была маленькая старушка, абсолютно неказистая и лицом, и телом. По всей видимости, она призвана сыграть какую-то роль в тех замечательных событиях, которые, хочу надеяться, позволят мне положить всему конец. Костлявые желтые руки, изуродованные какой-то костной деформацией, и губы, такие вывернутые и толстые, что, казалось, они съедали половину лица, отталкивали от нее с первого же взгляда. В ушах она носила, вместо сережек, два длинных распятия из слоновой кости, неистово раскачивающиеся при малейшем движении головы.

Прерываюсь, чтобы сообщить, что чувствую себя великолепно. Видимо, горячка.

У Макмана создалось впечатление, что его вручали попечению и заботе этой особы. Правильное впечатление. Ибо властями было объявлено, что номер сто шестьдесят шесть находится в ведении Молл, что формально она придается ему. Она приносила пищу (одну большую тарелку в день, сначала горячую, потом остывавшую), первым делом каждое утро выносила горшок, учила мыться, лицо и руки каждый день, остальные части тела понемногу, в течение недели, в понедельник — ступни ног, во вторник — ноги до колена, в среду — ляжки, и так далее, кульминация наступала в воскресенье, когда он мыл шею и уши, нет, в воскресенье он отдыхал от мытья. Она подметала пол, иногда перестилала постель и, казалось, наслаждалась, до блеска натирая матовые стекла единственного в комнате окна, которое никогда не открывалось. Она сообщала Макману, когда он что-нибудь делал, дозволено это или нет, а также, когда Макман ничего не делал, имеет ли он право на бездействие. Означает ли это, что она находилась при нем постоянно? Конечно, нет, несомненно, ее ждали и в других местах, где она давала инструкции другим. Но на первых порах, пока он еще не привык к новому повороту судьбы, она, безусловно, покидала его довольно редко и даже наблюдала за ним часть ночи. Ее чуткость и добродушие становятся ясны из следующего эпизода. Однажды, вскоре после поступления, до Макмана дошло, что на нем, вместо его привычного одеяния, длинный балахон из грубого полотна или, возможно, дерюги. Он тут же принялся громко требовать свою одежду, включая, вероятно, и содержимое карманов, ибо он кричал: Мои вещи! Мои вещи! — снова и снова, катаясь по постели и хлопая ладонями по одеялу. Тогда Молл присела на краешек постели и положила свои руки следующим образом: одну — поверх руки Макмана, другую — ему на лоб. Она была такая маленькая, что не доставала ногами пола. Когда он немного успокоился, она сказала, что одежды его, конечно же, больше не существует, и потому вернуть ее нельзя. Что же касается предметов, обнаруженных в карманах, то их сочли совершенно никчемными, годными разве что в утиль, за исключением маленькой серебряной подставки для ножа, которую он может получить обратно в любое время. Выслушанные заявления настолько потрясли Макмана, что она тут же поспешила добавить, со смешком, что она пошутила и что на самом деле его одежда, вычищенная, отутюженная, заштопанная, пересыпанная нафталином, аккуратно свернутая и уложенная в картонную коробку с его именем и номером, цела, как в Английском Банке. Но так как Макман продолжал неистово кричать, требуя свои вещи, словно ни слова не понял из того, что ему сказали, Молл была вынуждена призвать на помощь правила, категорически запрещающие опекаемому контакт с пережитками безнадзорного существования, разве что когда его отпустят на волю. Но поскольку Макман продолжал вопить и требовать, в первую очередь, шляпу, Молл вышла, заявив, что он ведет себя неразумно. Вскоре она вернулась, держа кончиками пальцев вышеупомянутую шляпу, вытащенную, вероятно, из помойки на краю огорода, так как края ее были унавожены, и вся она насквозь прогнила. Более того, Молл позволила ему надеть шляпу и даже помогла в этом, усадив его в постели и обложив со всех сторон подушками, чтобы ему было удобно. Полным нежности взглядом наблюдала она, как успокаивается растерянное старческое лицо, как рот, скрытый в волосяных зарослях, пытается улыбнуться, а щелки красных глаз то неуверенно поворачиваются к ней в знак благодарности, то устремляются навстречу обретенной шляпе, как поднялись его руки, чтобы покрепче натянуть шляпу, и, дрожа от волнения, медленно опустились на одеяло. Наконец, они посмотрели друг на друга долгим взглядом. Губы Молл открылись и раздвинулись в ужасной улыбке, от которой глаза Макмана забегали, словно у животного под взглядом хозяина, и он, не выдержав, отвел взгляд. Конец эпизода. Это, должно быть, была та самая шляпа, которую он оставил посреди равнины, сходство их необычайно, принимая во внимание дополнительный износ. Но разве не может оказаться, что, как это ни странно, перед нами совсем другой Макман, несмотря на невероятное сходство (если знать и учитывать действие быстротекущего времени), как физическое, так и всякое иное. Ведь фактически на нашем острове Макманов несметное количество, и, более того, все они, за некоторым исключением, гордятся, как выяснило недавнее исследование, тем, что все как один происходят из одного знаменитого яйца. Поэтому они неизбежно должны напоминать один другого, время от времени, до такой степени, чтобы смешиваться даже в сознании тех, кто желает им добра и не мечтает ни о чем другом, как только различать их. Неважно, все друг на друга похожи, наследие плоти и духа одинаково, и не надо выискивать людей: кто жив, тот и виновен, не ошибетесь. Долго не сходил Макман с постели, не зная, можно ли ему ходить или даже стоять, боясь подвести начальство, если окажется, что можно. Рассмотрим сначала эту первую фазу пребывания Макмана в приюте святого Иоанна. Затем, если понадобится, перейдем ко второй и даже к третьей.

Тысячи мелочей я должен отметить. Очень странно, учитывая мое положение, если я правильно их толкую. Но у моих записей любопытное свойство, наконец-то я это понял, уничтожать все то, что они имели целью сохранить. Так что я спешу отмахнуться от странного жара (не говоря о других явлениях), разгоревшегося кое-где в моем хозяйстве, не буду уточнять. А я-то думал, что если что и почувствую, так только холод!

Первую фазу, постельную, отличало развитие отношений между Макманом и его сиделкой. Между ними постепенно возникло нечто похожее на близость, которая, в нужный момент, побудила их лечь рядом и, по мере возможности, совокупиться. Учитывая возраст и скудный опыт плотской любви, вполне естественно, что им не удалось с первого раза создать друг у друга впечатление, что они созданы друг для друга. Надо было видеть, как Макман пытался впихнуть свой орган в орган своей партнерши, будто запихивал подушку в наволочку, складывая ее пополам и подтыкая пальцами. Но, нимало не отчаиваясь, они выполняли эту работу с воодушевлением, и хотя оба были полные импотенты, сумели, наконец, призвав на помощь все возможности, заложенные в коже, слизи и воображении, выколотить из своих вялых и сухих слияний некое подобие мрачного удовольствия. Молл, более экспансивная на этом этапе, восклицала: Ах, если бы мы встретились шестьдесят лет тому назад! Но как долог был путь к этому восклицанию, сколько предшествовало ему лести, тревог и робких прикосновений, о которых скажу лишь то, что они помогли Макману понять смысл известной поговорки: Двоим любо. В дальнейшем он усовершенствовался, овладев устным словом, научившись за короткое время ронять его вовремя — все эти «да», «нет», «еще», «хватит», чтобы любовь не погасла. Ко всему прочему, ему представился удобный случаи проникнуть в восхитительный мир чтения, благодаря зажигательным письмам, которые Молл приносила с собой и отдавала ему. А знания, полученные в школе, настолько прочны, у тех, кто хорошо учился, что вскоре Макман мог вполне обходиться без объяснений своей корреспондентки и понимать написанное без посторонней помощи, держа листки бумаги подальше от глаз, насколько мог вытянуть руки. Во время чтения Молл, отойдя в сторонку и потупив взор, говорила себе: Сейчас он прочтет то место, где, — а немного спустя: Сейчас он прочтет то место, где, — и оставалась неподвижной до тех пор, пока шелест бумаги, возвращаемой в конверт, не возвещал о том, что с чтением он покончил. Тогда она поспешно поворачивалась к нему, чтобы успеть увидеть, как он подносит письмо к губам или прижимает к сердцу — еще одно воспоминание четвертого класса. Потом он возвращал письмо Молл, и она прятала его под подушку, к другим, уже лежащим там, собранным в хронологическом порядке и перевязанным розовой ленточкой. Письма не очень разнились друг от друга по форме и содержанию, что значительно облегчало Макману прочтение и понимание, например: Возлюбленный, не проходит и дня, чтобы я, преклонив колени, не благодарила Господа за то, что мы встретились с тобой при жизни, ибо очевидно, что скоро мы оба умрем. Пусть это произойдет одновременно, о большем я не прошу. Во всяком случае, ключ от аптечки у меня есть. Но насладимся сначала, после долгого ненастного дня, этим изумительным закатом. Ты согласен со мной? Любимый! О, если бы мы встретились семьдесят лет тому назад! Нет, все, что ни делается, все к лучшему, у нас не остается времени возненавидеть друг друга, видеть, как проносится молодость, с тошнотой вспоминать прежние порывы, искать в обществе третьих лиц, ты — со своей стороны, я — со своей, то, что мы потеряли, одним словом, у нас не остается времени узнать друг друга. Правде надо смотреть в глаза, не так ли, любимый мой? Когда ты обнимаешь меня, а я тебя, получается, естественно, мало что, по сравнению с восторгами юности и даже средних лет. Но все относительно, никогда не забывай об этом, у оленя и лани — свои потребности, а у нас свои. Впрочем, ты справляешься на удивление неплохо, я не устаю поражаться. Какую, должно быть, целомудренную и умеренную жизнь ты вел. Я — тоже, ты, конечно, это заметил. Кроме того, учти, что плоть — не есть всему начало и конец, особенно в нашем возрасте. Назови мне любовников, которые могли бы глазами делать столько, сколько делаем мы, а наши глаза очень скоро увидят то последнее, что можно увидеть, и им нелегко оставаться открытыми, но сколько в них нежности, которая независимо от страсти помогает нам в каждодневной жизни, когда наши обязанности нас разлучают. Учти также, поскольку нам нечего скрывать друг от друга, что особой красотой лица и тела я никогда не блистала, а скорее, судя по реакции окружающих, была уродливой и бесформенной. Папа часто повторял, что люди обходят меня за милю, как видишь, его слов я не забыла. А ты, любимый, даже в те годы, когда сама юность вынуждает пульс красоты биться чаще, разве ты был краше, чем сейчас? Сомневаюсь. Но вот прошли годы, и мы едва ли намного безобразнее тех наших современников, красоте которых некогда поклонялись, а тебе удалось даже сохранить волосы. И так как мы никогда не ухаживали и не назначали свиданий, то сохранили, как мне кажется, некоторую чистоту и невинность. Мораль: наконец и для нас наступила пора любви, насладимся же ею, ибо есть груши, созревающие в декабре. Не волнуйся по поводу подробностей нашей любви, предоставь все мне, и, ручаюсь, мы еще удивим друг друга. В отношении тетибеши я с тобой, извини, согласиться не могу и считаю целесообразным продолжать и дальше. Слушайся меня во всем, и ты захочешь еще. Постыдись, испорченный ты человек! Ручаюсь, что все неудобство происходит из-за наших старых костей. Но ты, главное, не волнуйся, это все пустяки. Думай лучше о тех часах, когда мы лежим, обнявшись, усталые, в темноте, и наши сердца стучат в унисон, а мы слушаем песни ветра о том, что творится на земле, за окном, ночью, зимой, о нас, о том, каковы мы и что это значит, и погружаемся вдвоем в несчастье, которое себя не стыдится. Так и только так должны мы глядеть на вещи. Мужайся, мой любимый волосатый Мак, шлю тебе устричные поцелуи — ты знаешь куда, твоя лизунья Молл. P. S. Я разузнала насчет устриц, есть надежда. В таком вот бессвязном стиле писала Молл свои послания, отчаявшись, видимо, дать выход охватившим ее чувствам через обычные каналы, обращаясь к Макману три-четыре раза в неделю, и хотя тот ни разу ей не ответил, письменно, я это имею в виду, зато показывал всеми другими, находящимися в его распоряжении, средствами, как радуют его эти письма. Однако ближе к закату этой идиллии, то есть когда стало уже поздно, он начал сочинять короткие, любопытные по форме стихи, посвящая их своей любовнице, так как чувствовал, что она от него отдаляется.

Пример.

 

Мак-Косматик с милой Молли

Ужас ночи побороли

Их любовь ведет во мрак

Ждет свою Лизунью Мак.

 

Другой пример.

 

Мак и Молл в руке рука

Их любовь соединила

Ковыляют как близка

Вожделенная могила.

 

Он успел написать десять или двенадцать стихотворений, все примерно в одном ключе, примечательные любовной экзальтацией, воспринятой как своего рода летальный клей — с чем-то подобным можно встретиться в сочинениях мистиков. Просто удивительно, что Макману удалось, за столь короткое время и после ничего не предвещавших начинаний, подняться до таких высот. И остается только гадать, каких бы еще высот он достиг, познакомившись с усладами половой жизни не в столь преклонном возрасте.

Я пропал. Не пишется.

Действительно, после ничего хорошего не предвещавших начинаний, когда его чувство к Молл было, честно признаться, похоже на отвращение. В особенности его отталкивали ее губы, те самые губы, разве что, быть может, чуть-чуть изменившиеся, которые спустя несколько месяцев он всасывал, мыча от удовольствия, — при одном их виде он не только зажмуривал глаза, но и для верности заслонял лицо руками. Поэтому в тот период отношений именно Молл из кожи вон лезла, лаская его без устали, что, возможно, объясняет, почему в конце она выдохлась и, в свою очередь, нуждалась в стимуляции. Если только дело не в здоровье. Что, однако, не исключает и третьей гипотезы: Молл, наконец, решила, что ошиблась в Макмане, приняв его за другого, и теперь пыталась положить конец их связи, но мягко, чтобы не причинить ему боль. К сожалению, нас заботит здесь не Молл, которая, как бы там ни было, всего-навсего женщина, а Макман, и не конец их отношений, а скорее начало. О коротком периоде расцвета, разделяющем две эти крайности, когда между разгоранием страсти одной из сторон и охлаждением другой установилось временное равенство температур, не будет упомянуто больше ни слова. Ибо, хоть и неизбежно, чтобы наличие возникало из отсутствия и им же завершалось, неизбежность распространяться об этом отсутствует. Пусть факты говорят сами за себя, так будет вернее. Пример. Однажды, как раз тогда, когда Макман привыкал к тому, что его любят, хотя еще и не отвечал взаимностью, позднее он это сделает, он оттолкнул лицо Молл от своего под тем предлогом, что хочет рассмотреть ее серьги. Когда же она сделала попытку вернуться в исходное положение, он снова ее задержал, сказав первое, что пришло ему в голову, а именно: Зачем тебе два распятия? _ выражая таким образом мнение, что одного более чем достаточно. На что последовал нелепый ответ: А зачем два уха? Но она добилась его прощения мгновение спустя, добавив с улыбкой (улыбалась она по малейшему поводу): К тому же это разбойники, Христос у меня во рту После чего раздвинула челюсти и, выпятив толстую нижнюю губу, показала разрушающий своим одиночеством однообразную картину голых десен длинный желтый клык с выточенным, видимо, бормашиной изображением пресловутой искупительной жертвы. Указательным пальцем свободной руки она потрогала его. Шатается, сказала она, в одно прекрасное утро проснусь и обнаружу, что проглотила его, возможно, лучше вырвать. Она отпустила губу, и та шлепнулась на место. Этот случай произвел сильное впечатление на Макмана, и его чувство к Молл резко обострилось. С удовольствием забавлялся он, проникая языком в ее рот и блуждая им по деснам, этим прогнившим распятием. Но чья любовь свободна от такого рода безвредных вспомогательных средств? Иногда это какой-нибудь предмет, подвязка, подмышник. А иногда просто изображение третьего лица. В заключение несколько слов о том, как эта связь пришла в упадок. Нет, мне не суметь.

Истомленная моим томлением, последняя луна, белая, единственное, о чем жалею, нет, не то. Умереть перед ней, на ней, с ней — и обращаться, мертвому на мертвой, вокруг бедной юдоли земной, и никогда больше не придется умирать, покидать живущих. Нет, нет, даже не это… Луна моя здесь, внизу, в самом низу, единственное, чего я смог возжелать. И однажды, о, скоро, скоро, в залитую земным светом ночь, под ликом Земли, некое создание, умирая, скажет, как я, в земном свете: Нет, нет, даже не это, — и умрет, не найдя ничего, о чем стоило бы пожалеть.

Молл. Я убью ее. Она продолжала ухаживать за Макманом, но была далеко уже не та. Кончив уборку, она садилась на стул посреди комнаты и сидела, не шевелясь. Если он звал ее, она подходила, присаживалась на краешек постели и даже не противилась его ласкам, но было ясно, что мысли ее далеко, а единственное желание — вернуться на стул, принять ставшую уже знакомой позу и продолжать медленно поглаживать двумя руками живот. К тому же от нее теперь пахло. Она и раньше не источала ароматов, но между отсутствием аромата и вонью, которой теперь от нее разило, лежит пропасть. Кроме того, у нее появились частые приступы рвоты. Повернувшись к любовнику спиной так, что он видел только подергивающуюся спину, она подолгу блевала на пол. Ее извержения иногда оставались на полу часами, пока она не находила в себе силы подняться и принести все необходимое для уборки. Будь она на полвека моложе, ее приняли бы за беременную. Одновременно с этим у нее начали обильно выпадать волосы, и она призналась Макману, что теперь боится их расчесывать, чтобы совсем не облысеть. Он подумал с удовлетворением: Она говорит мне все. Но это были пустяки по сравнению с тем, как менялся цвет ее лица, от бледно-желтого к желто-коричневому. Но как она ни подурнела, желание Макмана обнимать свою любимую, насквозь зловонную, лысую и страдающую рвотой, ничуть не ослабло. И он, безусловно, обнимал бы ее и дальше, если бы она этому не противилась. Понять его можно (ее тоже). Ибо, встретившись со своей единственной любовью, подарком чудовищно затянувшейся жизни, человек, естественно, желает насладиться, пока не поздно, этим чувством и решительно отвергает капризы и придирки, допустимые у людей малодушных, но презираемые истинной любовью. И хотя все указывало на то, что Молл больна, Макман считал, что она попросту его больше не любит. Возможно, было что-то и от этого. Во всяком случае, чем больше шла на убыль ее любовь, тем больше Макман хотел прижимать ее к своей груди, что, само по себе, по меньшей мере любопытно и необычно, и заслуживает упоминания. Когда она поворачивалась и смотрела на него (время от времени она это еще делала) глазами, в которых, как ему казалось. он читал безграничную жалость и любовь, тогда словно какое-то безумие овладевало им. и Макман начинал колотить кулаками по груди, по голове и даже по матрацу, корчась от боли и громко завывая, надеясь, что она пожалеет его, подойдет и утешит, и осушит его глаза, как в тот день, когда он потребовал шляпу. Но нет, все было не так, как когда-то. Он плакал без злобы, и без злобы бил себя в грудь, и корчился, она же не пыталась ему помешать и даже уходила из комнаты, когда все это ей надоедало. Тогда, оставшись совсем один, он продолжал вести себя как безумный, что доказывало, не правда ли, его искренность, если, конечно, он не подозревал, что она подслушивает под дверью, и когда наконец он снова успокаивался, то долго оплакивал свое былое безразличие к прибежищу, милосердию и человеческой нежности. Его непоследовательность доходила до того, что он спрашивал себя, имеет ли вообще кто-либо право заботиться о нем. Одним словом, ужасные дни, для Макмана. Для Молл, вероятно, естественно, безусловно, тоже. Именно в то время она потеряла свой зуб. Он выпал сам, к счастью, днем, так что она смогла найти его и спрятать в надежное место. Когда она рассказала об атом, Макман сказал себе: Раньше она бы мне его подарила или хотя бы показала. Но немного спустя добавил, во-первых: То, что она рассказала мне об этом, хотя могла бы и не рассказывать, — знак доверия и любви, — и во-вторых: Но я бы все равно узнал, увидев ее открытый рот в разговоре или улыбке, — и наконец: Но она больше не разговаривает и не улыбается. Однажды утром вошел мужчина, которого он никогда раньше не видел, и сказал, что Молл умерла. Что же, одной меньше Звать меня Лемюэль, сказал он, хотя родители мои были, кажется, не евреи. Отныне вы находитесь под моим попечением. Вот ваша каша. Кушайте, пока горячая.

Последнее усилие. Лемюэль производил впечатление человека скорее тупого, чем злобного, но все же был достаточно злобным. Когда Макман, вполне понятно, все более и более обеспокоенный своим положением и, самое главное научившийся выбирать и довольно понятно изъяснять кое-что из того немногого, что приходило ему в голову, когда Макман, я говорю, задавал вопрос, ему редко случалось получить немедленный ответ. Когда, например, он спрашивал Лемюэля, является ли приют святого Иоанна частным заведением или государственным, богадельней для престарелых и немощных или сумасшедшим домом, и можно ли надеяться выйти отсюда когда-нибудь, и что конкретно необходимо для этого, тот надолго, на десять минут, а то и на четверть часа, погружался в глубокое раздумье, не двигаясь, разве что, если хотите, скребя в голове или под мышкой, словно подобные вопросы никогда не приходили ему в голову, или, возможно, думая о чем-то другом. А если Макман, от нетерпения или, возможно, боясь, что его не поняли, осмеливался повторить вопрос, властный жест повелевал ему замолчать. Таков был Лемюэль, с определенной точки зрения. Или же он кричал, с неописуемой нервозностью топая ногами: Дай мне подумать, ты, срань! В конце концов он говорил обычно, что не знает. Но был он подвержен и почти гипоманиакальным приступам добродушия. Тогда он добавлял: Но я наведу справки. И вынимая записную книжку, толщиной с вахтенный журнал, записывал, бормоча: Частный или государственный, сумасшедшие или как я, как выйти — и так далее. После этого Макман мог не сомневаться, что ответа не получит уже никогда. Встать я могу? — спросил он однажды. Еще при жизни Молл он выражал желание подняться и выйти на свежий воздух, но робко, как человек, который просит достать ему луну. И тогда ему отвечали, что если он будет вести себя хорошо, то, безусловно, получит когда-нибудь разрешение подняться и подышать чистым воздухом равнины, и что тогда в большом зале, где на рассвете, прежде чем приступить к своим обязанностям, собирается персонал, на доске объявлений появится листок бумаги с надписью: Сто шестьдесят шестой — подъем и прогулка. Ибо, когда дело доходило до выполнения постановлений, Молл была неумолима, голос закона звучал в ее сердце громче голоса любви, если они раздавались одновременно. Так, устриц, например, в которых Правление отказало, призвав Молл к соблюдению параграфа, по которому устрицы запрещены, хотя она легко могла протащить их контрабандой, Макман так и не увидел. Лемюэль, значительно превосходя Молл суровостью, был не только не сторонником писаных законов, но даже, кажется, и знаком с ними не был. Более того, у стороннего наблюдателя мог возникнуть вопрос, в своем ли он уме. Он либо сидел не шевелясь, в тупом изумлении, либо слонялся нетвердой походкой, тяжело топая, размахивая руками и что-то яростно, но нечленораздельно бормоча. Память терзала его, сознание населяли ядовитые змеи, он боялся своих мыслей, но не думать не мог. Он кричал, испытывая душевные муки, и точно так же кричал в предчувствии новых страданий. Физическая же боль, напротив, казалось, приносит ему заметное облегчение. Однажды, закатав штанину, он показал Макману голень, покрытую синяками, шрамами и ссадинами. После чего ловко, одним движением, извлек из внутреннего кармана молоток и нанес себе, в место наибольшего скопления старых ран, удар такой силы, что повалился на пол или, лучше сказать, на лицо. Но все же с большей готовностью и охотой он бил себя молотком по голове, и это понятно, так как в голове костей тоже хватает, к боли она чувствительна, и не попасть в нее трудно, — вместилище всех бед и мучений, так что бить ее гораздо приятнее, чем, например, ногу, которая в жизни не причинила тебе никакого вреда, по-человечески это понятно. Встать! закричал Макман. — Я хочу встать! Лемюэль остолбенел. Что? — прорычал он. Встать! — кричал Макман. — Хочу встать! Хочу встать!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.