|
|||
«БОЕЦ ЗА СВОБОДУ: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИ ШИ ТРИНЯ».«БОЕЦ ЗА СВОБОДУ: ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЛИ ШИ ТРИНЯ». ЗЕРКАЛО НЕНАВИСТИ Воткни штык в брюхо желтокожего и оближи холодную сталь. Вырежи сердце азиата и скорми собакам. Наполни кровью Чарли серебряный кубок и осуши его, чтобы получить его силу. Вот святое причастие по-вьетнамски. Христос — вьетконговец! Мы — злобная шайка линчевателей, завёрнутых в звёздно-полосатые стяги и лелеющих убийство в сердце своём. Мы швыряем камни в бойца Вьет Конга, висящего на старом деревянном кресте в центре Сайгона, — нагого юношу. — РАСПНИ ЕГО! — орём мы. — УБЕЙ, УБЕЙ, УБЕЙ! Первый камень бьётся о голову дитя, и появляется первая кровь. Вдруг крест разлетается на тысячи стеклянных осколков. — Боже мой, — кричит кто-то, — это всего лишь зеркало, обман… До нас доходит, что юноша, которого мы так сильно ненавидим, вовсе не вьетконговец, но один из нас. Его лицо — только отражение любого янки из толпы. Добро пожаловать в Индокитай, ребята! Пора заглянуть в зеркало… Его звали Ли Ши Тринь, когда-то он был борцом за свободу. Тринь был одним из лучших партизан на свете, потому что мог сражаться и держаться за счёт гораздо меньшего, чем любой другой солдат в истории войн. Как член партизанских сил Вьет Конга, которые уже более 50 раз вступали в схватку с американскими войсками, Тринь уничтожил много солдат-янки, потому что хорошо владел искусством убивать и потому что таков был его долг. Тринь, который едва достиг пяти футов росту и весил меньше 90 фунтов, носил только чёрные просторные шорты и сандалии, вырезанные из старых автомобильных покрышек. На его блестящей от пота спине пировали и заносили инфекцию в раны жирные мухи. Зубы сгнили. Кожа да кости, он напоминал мешок объедков, оставшихся после пикника по случаю 4-го Июля. У Ли Ши Триня не было звания во Вьет Конге. Он бал просто боец и воевал обычно во мраке ночи. Он говорил своим командирам, что устал от войны, что хочет вернуться к семье, но всегда получал ответ, что это станет возможным, «может быть, через несколько лет». В 19 лет он вступил в ряды Фронта Национального Освобождения, а два года спустя стал членом Вьетнамской Коммунистической Партии. Ли Ши Тринь был родом из маленькой деревушки Бу Доп Доп на Центральном Нагорье в провинции Плейку, где его семья веками возделывала землю, где патриотическое сопротивление являлось национальной традицией и где защита земли предков была высочайшим долгом и величайшей честью. Тринь мужал, читая рассказы о героических сёстрах Трунг, трагически погибших 20 столетий назад в битве с китайцами, и о знаменитом разгроме наступающих монгольских орд военачальником Тран Хунг Дао в XIV-м веке, и об окончательной победе Ле Лоя над китайцами в сражении у Тот Донга в XV-м… И мечтал, что однажды он тоже, как они, станет геройски защищать свою родину. А если суждено умереть, ну что ж… Он надеялся, что его жена и ребёнок будут помнить его жертву и что люди из его деревни будут передавать рассказы о нём из уст в уста. Свой варёный рис он скатывал в шарик размером с кулак, и заворачивал в лоскут полотна, и отщипывал от него понемногу, когда бывал голоден, и запивал водой, когда мог её достать. Однако скудное питание, отсутствие одежды, недостаточное и плохое вооружение, голод и смерть людей во имя идеи, в которой он больше не был уверен, — всё это начало подтачивать его желание бороться. Он жил в норах. В «могилах «сделай сам»», как их называли наши солдаты. Это были простые ямы, нарытые в земле повсюду, по словам его командиров, ямы должны были защищать его от бомб. За годы службы во Вьет Конге Тринь стал чужим для жены и ребёнка. Проходили месяцы, прежде чем до него доходило известие о том, что они пока живы, но к тому времени новость успевала состариться. Он бы отдал месячную норму риса за одну ночь дома. Дом. Как до него далеко. Увидит ли он семью опять. Ли Ши Тринь продолжал воевать и жить ради дня, когда он сможет вернуться домой и пахать землю. Он недоедал и недосыпал. Он крал еду, чтобы остаться в живых. Он похудел, и ему нечего было терять. Он постарел. Он болел и каждую ночь дрожал от страха… Но днём было ещё хуже, потому что днём прилетали самолёты и сбрасывали бомбы, и многие бойцы Вьет Конга гибли, и его жизнь превращалась в кошмар. «Каждый день прилетают самолёты, бежать некуда, и спрятаться можно только в джунглях» — писал он жене. Но ещё он писал ей романтические стихи о том, какая у них будет жизнь, когда кончится война и американские агрессоры драпанут, гонимые славными бойцами за свободу из ФНО и Северо-вьетнамской армии, руководимой Хо Ши Мином… Ему приказывали убивать американцев, и он убивал, потому что был солдатом Фронта Национального Освобождения. Но ему также говорили убивать и вьетнамских солдат. А он считал, что это неправильно. «Мне это не нравится. Это заставляет меня задуматься: почему я должен убивать своих братьев? » — писал он жене Май, которую любил ещё девочкой и с которой вместе рос в одной деревне. По ночам он слышал, как с самолётов убеждали его всё бросить и вернуться к семье, потому что Вьет Конг не заботится о нём и не говорит ему правды. «Но руководители Вьет Конга обещают, что убьют всякого, кто уйдёт. А также их семьи. И они так и сделают, поэтому я боюсь за вас», — выводил Тринь. «Возвращайся к правительству Вьетнама, — доносился с самолёта голос по-вьетнамски. — Закинь оружие на спину и подними руки. С тобой будут обращаться справедливо…» Командиры говорили ему, что американцы тоже его убьют, если он уйдёт, что голос с самолёта — всего лишь уловка. «Но кое-кто из наших сомневается, что начальники говорят нам правду. Мы сбиты с толку. Мы ждём подвоха с обеих сторон. И я так по тебе скучаю, моя дорогая Май…» Тринь рассказывал жене о том, как Вьет Конг живьём сжигает крестьян за то, что они отказываются платить налог со своего риса. Он передавал ей слухи о том, что скоро поступит помощь из Китая и повернёт волну войны против янки. Он писал ей об армии, которая воюет, имея одну винтовку на двоих. О том, что тем, у кого нет оружия, выдают по гранате. А те, у кого оружие есть, получают по две дюжины патронов. О том, что когда кончаются гранаты и патроны, остаётся только бросать камни. Что пополнения боеприпасов нет. Что они просто должны погибать за общее дело. У Вьет Конга почти не было медицинской помощи, говорил Тринь. Кричащих от боли раненых нередко пристреливали, только чтоб они молчали. Ампутация была панацеей от всего. На бинты шли парашюты, на которых сбрасывалось снаряжение американским войскам, и то если удавалось их достать. «Многие, как и я, хотят покончить со всем этим, — писал Тринь, — но мы остаёмся, Май, потому что мы боимся, что американцы сбросят нас в море со своих железных птиц». Он был молод, ему было всего 26 лет, и у него на свете было всё, ради чего стоило жить… И вот однажды война добралась и до Ли Ши Триня, да он, собственно, всегда знал об этом. *** — Эй, лейтенант, — кричит Пол Харрис, снимая мину-«клеймор», — это были узкоглазые: трупов нет. Наверняка унесли отсюда ноги, когда рванула последняя мина. Азиаты всегда забирают своих мёртвых — считать некого. Занимается день. Ночная засада снята. Мы жуём пайки и чистим оружие. Я поглощаю банку ветчины с бобами, запиваю тёплой водой из фляжки и чищу ствол винтовки. — Кажется, одного всё-таки забыли, — прыскает Нейт Симс. — Вон там валяется, тот ещё видок. Где этот журналист? Эй, Брекк! Глянь-ка на чувака, которого ты вчера завалил. Ффффууу, уже поспел… Я иду смотреть на мёртвого солдата. Это маленький вьетконговец, я его убил. Никто не будет скучать по этому парню. Он так и не понял, что его прикончило. — Эл-ти не смотрит, парень: можешь взять его уши, если хочешь. Прекрасный сувенир, — шепчет Симс и протягивает мне охотничий нож. — Нравятся бусы? Сделай из них ожерелье, — дразнит он, сверкая лезвием у меня перед носом. Пожимаю плечами и отказываюсь. Я не увлекаюсь ушами. Я видел уши и язык, что привёз Билли Бауэрс с операции «Джанкшен Сити». Мне не понравилось. Убийство само по себе противно, а расчленение трупов… Я только хотел сфотографировать мертвеца. До этого мне не доводилось видеть врага вблизи. Это был первый мёртвый вьетнамец, которого я видел так близко. Чёрт, погоди, вот ребята из штаба в Сайгоне увидят это! Сержант Темпл и в особенности Билли Бауэрс. Доказанная смерть. Мой первый азиат — и в первую же командировку. Я ошалел и возомнил невесть что. Я попал к ребятам взвода лесных бойцов, которые кокнули несколько придурков — и на какой-то миг меня пронзила гордость и возбуждение от войны, прямо как Билли. Я больше не был трусливым солдатиком, занятым непыльной работой в тихом тылу. Вчера всё изменилось. Это был особенный день. Меня крестили огнём, и теперь я мог вступить в древнее солдатское братство, в которое не было доступа тому, кто не бывал в бою, сколько бы звёздочек и нашивок у него ни было, — братство пехоты, исполнившей свой долг. Хотя тогда я мыслил об этом совсем другими категориями. Я знал только, что случилось нечто неожиданное и что с того дня не бывать мне таким, как прежде. Это событие изменило всю мою жизнь… И детство моё бесповоротно осталось в прошлом. Теперь я мог рассказать всем, кто остался дома, о ребятах, по-настоящему воюющих на этой войне. О том, как они таскаются по зелёному Нагорью и бьются с Люком-Говнюком лицом к лицу, днём и ночью, у рисовых полей и пагод, как ходят к чёрту на рога и возвращаются назад. Здесь был иной мир. Мир без законов и ограничений. Одобрение получало только право убивать. Мы выпали за пределы цивилизации, туда, где не было никаких правил и установлений. В мир первобытной этики, настолько далёкий от штаба армии в Сайгоне, что с равным успехом мы могли бы танцевать этот «Кровавый балет смерти» где-нибудь на кольцах Сатурна. Луч света проникает сквозь заросли джунглей и зелёными пятнами ложится на лицо Люка; стрекоза мягко садится на его нос, но вдруг взлетает и уносится прочь. Воздух тяжёл и влажен. Я слышу запах прелых листьев и древесины. Люк за всё заплатил, Денни. Око за око, зуб за зуб. Но этого недостаточно, чёрт подери! Десять тысяч глаз за око — и этого будет недостаточно. Никогда не будет достаточно. Я тебя расстроил. Прости. Я должен был быть там. Я должен был быть с тобой рядом в том бою. Иногда я жалею, что не погиб с тобой, Денни. Тогда стало бы легче. Мне так тебя не хватает, чёрт возьми! Я достаю из футляра «Пентакс». Плохое освещение. Воняет как в сыром погребе у нас дома, где отец держит свои удочки, а мама — банки с вареньем. Устанавливаю объектив на 1, 4 фута, затвор на 1/30, навожу резкость и щёлкаю. — Давай я сниму, как ты ссышь ему в рот, Брекк? — снова спрашивает Симс. — Славная будет фотка для твоей девчонки. — Нет, спасибо, а девчонки у меня нет: помахала мне ручкой перед самым отъездом… — Sin loi, парень, прости. Пусть у тебя всё наладится. Я снова посмотрел на убитого. Пуля проделала в затылке огромную дыру — можно было засунуть кулак. Он потерял огромное количество крови. Так и должно быть. Как говорит сержант Дуган, от крови растёт трава лучше, пусть даже эта трава — слоновая. Вот ведь срань, ты, изделие мастера «ручных» дел! Как тебе нравится быть дохлым? Тебе идёт. Ты сам хотел этого… Пинаю ботинком то, что осталось от его головы. Мозги грязно-серого цвета текут на землю, как желток из разбитого яйца. Кровь засохла в чёрные сгустки, и кожа приобрела бронзовый оттенок. Он уже начал вонять и разлагаться. Плоть на ногах, ягодицах и искромсанном животе расползается в местах соприкосновения со швами испачканных кровью пижамных шорт. Обнажённое гниющее тело ужасно смердит: трупный газ, отвратительный, как пердёж мертвеца, создаёт незабываемый «аромат». Однако в джунглях мёртвое не валяется вечно. Здесь ничто не пропадает зря. Возрождение и гниение — две стороны одного процесса, и шустрые сонмы падальщиков моментально приступают к работе. Чавкают личинки, въедаясь в глаза, и насекомые-могильщики заполняют рот. Над осколками костей роятся тучи мух и москитов, и серая слизь продолжает вытекать из черепа. Носком ботинка переворачиваю его голову. Чавканье словно бы усиливается и почти оглушает. Мухи повсюду. Глаза Люка открыты, и на лице выражение удивления. Мы все когда-нибудь умираем, Люк. Какая гадость! На лбу над левым глазом — кружок синюшной, не больше полудоллара, плоти прикрывает дырочку, куда вошла пуля. При ударе 7, 62-мм медная пуля пробила кожу, хрящи, кости и лобную пазуху, заполненную жидкостью, разорвала нервы, артерии, перегородки, мускульные ткани и кровеносные сосуды и, наконец, развалила на куски его интеллект — три фунта белковой массы, которая отделяла его от животного мира и давала ему власть над ним. Мозг, мягкий, как масло, а теперь бесформенный, как студень, когда-то формой напоминал орех и размером был не больше бейсбольного мяча. Это был удивительно смертоносный орган, ибо с его помощью он мог убивать ради самого убийства: ради удовольствия, спортивного интереса или Северо-Вьетнамского флага — всё равно. Клетки мозга слагались воедино, будто тщательно огранённые драгоценные камешки в часах «Ролекс», и работали как микрочипы человеческого компьютерного банка данных, храня мысли, чувства, мечты и фантазии этого парня. Но не более того. Пуля сравняла мозг с мусором, похоронила, как цыплячьи потроха, — вытолкнула серую массу из черепа и пролила на землю. Его флюиды, живые ткани, волосы и кости вырвало вулканической силой из затылка, а из развороченного двумя другими пулями живота свисали зелёно-бурые внутренности. Кишки — наиболее уязвимое место человека. Это центр его бытия, где сосредоточены его страсть созидания и одержимость разрушения. Именно здесь он чувствует агонию и экстаз: любовь и гнев, ненависть и страх, голод и болезнь. О чём он думал перед смертью? Как спасти свою жизнь? Или чью-то другую? Больно ли ему было? Чувствуют ли азиаты боль так же, как мы? Я видел, как он завертелся, когда я нажал на спусковой крючок, как он медленно упал навзничь, не издав ни звука. Он, наверное, умер сразу. Ни речей. Ни прощального ужина. Ничего. Я всматриваюсь в него. Изучаю лицо и изуродованное тело больше с любопытством, чем с отвращением, и размышляю о том, какой он был. Почему пересеклись наши пути. И почему один из нас выжил, а другой — нет. Посмотри на его кожу. Она словно воск… Ладно, Люк, просыпайся; хорошо сыграно, но пора вставать и выметаться. Ты не мёртв. Это всего лишь игра. Пора просыпаться и уходить. Восстань из мёртвых, что б тебя! Странно смотреть на фотографию молодого человека, которого убил 30 лет назад, и по-прежнему гадать, кем был он, и кем бы мог стать, если бы… Если бы я сфотографировал тебя при жизни, Люк, фотография могла бы мне что-нибудь рассказать. Я смог бы заглянуть в твои глаза и наверняка разглядел бы твою душу. Но кто может читать по лицам мёртвых? Я вижу, что в его заднем кармане что-то есть. Неужели не заметили, когда обыскивали тело? Достаю бумажник, в нём — удостоверение личности. Зовут Ли Ши Тринь. Родился 2-го февраля 1941 года. О Боже, мой ровесник. Ещё пара фотографий, старое письмо, несколько мятых банкнот, патронташ, мешочек с рисом, расчёска и маленькие ножницы для ногтей. На одной фотографии он с красивой молодой женщиной и ребёнком. На другой он с дружками в геройских позах — наверное, снялись перед уходом на войну с американцами. Жена его бы сейчас не узнала. Сколько понадобится ей времени понять, что муж мёртв? Что станет с его женой и ребёнком? Как они будут жить? Что, если никто ей не скажет? Что, если она месяцами будет мечтать о триумфальном возвращении — о возвращении, которое никогда не состоится? Что, если она будет ждать писем — писем, которых он больше не напишет никогда? Конечно, она будет искать причины. Убеждать себя, что всё нормально, что ему просто не хватает времени для выражения своих чувств, что ему некогда рассказать ей о ходе войны на Юге. Но чем дальше, тем верней она будет готовиться к худшему, тем скорей будет расти тревога, и дни перейдут в бессонные ночи, и одно лишь страстное желание охватит её: чтобы вернулся домой, чтобы подал хоть весточку, — и не знает она, что сгинул он в джунглях… Насовсем. Может, мне следует ей написать. Наверное, я должен приехать к ней в Бу Доп Доп после войны и объяснить, что произошло. Отдать бумажник и фотографии. Током высокого напряжения пронзают меня противоречивые чувства. Так, значит, Люк — человек. Эта вонючая обезьяна, этот неуловимый призрак, исчезающий с утренним туманом. До меня не доходило, что он такой же, как мы, что его молодым насильно призвали служить «правому делу». В его армии не было ни сокращённой службы в один год, ни краткосрочных отпусков в Бангкок, ни пива, ни почты, ни лекарств, ни горячей пищи, ни вертолётов, ни медпунктов в тылу. Люку гораздо хуже, чем нам. Он приговорён воевать, пока не убьют или не кончится война. Я опускаюсь на колени на ворох листьев и, не отрываясь, смотрю на него. Касаюсь его — и быстро одёргиваю руку. Что это я, блин, делаю? Это всего лишь узкоглазый. Мертвец. Он ничто, дерьмо… Но что, если душа его ещё здесь: медлит и присматривает за телом? Тогда — может быть, из любопытства, может быть, чтобы рассеять страх — я снова протягиваю руку и медленно провожу по его щеке. О Господи! Он такой же, как я. Человек. Человеческое существо, а не только грязный азиат. И, что всего важнее, мне нужно было доказать обратное. Мне нужно было поверить, что он был чем-то другим, чем-то меньшим. Прости, Люк. Мне очень жаль… Я заболеваю от вида исковерканной плоти, и сердце моё тяжко бьётся, словно хочет вырваться из груди. Он не похож на мёртвых, которых я видел. Мне приходилось бывать на похоронах родственников, и они мирно лежали в ореховых гробах с латунными ручками, выставленных в похоронных залах; лица их были припудрены, руки аккуратно сложены. Смерть их была уютна. Пришедшие проститься глотали «Валиум», и подчас проводы были так отрепетированы, что казались подделкой, как если бы в «Кадиллаке» хоронили того, кто всю жизнь толкал перед собой тачку. Как-то я коснулся руки мёртвой тётушки. Она была холодна, как лягушка. По спине пробежали мурашки. Тётя была бледна и словно вылеплена из воска. Но смотреть на её лицо было не страшно — ничего подобного этому. Мёртвое тело передо мной больше напоминает собаку, сбитую на просёлочной дороге и разорванную на куски. На мохнатые бесформенные куски розового мяса… Тело считается земной юдолью бессметной души. Как в таком случае душа может обитать в таком навозе? Как? Может быть, у Люка нет души. А ну как есть? Что тогда? Двадцать шесть лет он как мог питал и берёг своё тело. И теперь оно — всего лишь кучка кровавых ошмётков, испускающих тошнотворные химикалии. Пройдёт несколько недель, и джунгли обглодают его до косточек. Я был потрясён. Господи, что мы здесь делаем? Что мы вытворяем с ними? Что творим с собой? Меня учили ненавидеть его. Я должен был считать его недочеловеком, каким-то недостающим звеном между обезьяной и человеком — такой вот тактике психологического выживания обучала нас армия с первой недели пребывания в учебном лагере. Мне стало страшно смотреть на это безжизненное тело. Я задохнулся. Слепой ужас охватил меня в третий раз за этот день. Я представил самого себя, валяющегося изуродованным до неузнаваемости. Меня прошиб холодный пот, стало трудно дышать, я задрожал и перестал соображать, где нахожусь. Это Джамбо, великий аннамский слон, опять встал мне на грудь и хоботом заткнул нос, словно засунул меня, задыхающегося, в жопу. Я закурил сигарету — и выблевал ветчину с бобами. — А мне так всё равно, — похвастался Нейт Симс. — Будет теперь отдыхать по частям, немая дохлятина. — Привыкнешь, — фыркнул Пол Харрис. — Подумаешь, узкоглазый… — Ты имеешь в виду, он БЫЛ узкоглазым, — поправил Симс. — Теперь это уже кусок тухлого мяса. — Такие вот дела: несколько моих лучших друзей мертвы, — хлопнул жвачкой Харрис. — Ну, как теряется девственность? — засмеялся Симс. Меня опять вырвало. Оба заржали и сказали, что все новички одинаковы: их всегда выворачивает при виде мертвеца. — Наша работа здесь проста: отправить на Небеса побольше свеженьких азиатских душ. Поверь мне, надо рвать этих гондонов на кусочки, иначе они оживут, — толковал Симс. Харрис припомнил, как за месяц до этого корреспондент из какой-то нью-йоркской газеты стал свидетелем того, как один охотник из этой роты отрезал мёртвому вьетнамцу из СВА пенис, сунул в рот и стал прикуривать, как сигару, а дружок в это время снимал его на плёнку. Парень улыбался до ушей, продолжал Харрис, крепко держал в зубах пенис и рассказывал корреспонденту, что собирается послать его братцу Тули в Ньюарк в качестве подарка на день рождения. Когда рассказ о зверствах дошёл до Сайгона, то наделал много шума среди старших офицеров, и вскоре из МАКВ поступил приказ с требованием, чтобы солдаты не передовой воздерживались от подобных надругательств, хотя бы в присутствии прессы. — Но здесь мы чихали на этот приказ, — усмехнулся Харрис. — Зачем же вы это делаете? — Для прикола, ну и чтоб взять силу косых. Я ещё вырезаю печень. Чтоб они не могли отправиться на небо к своему Будде. — Вот так вот, солдатик, — подмигнул Симс, расстегнул рубаху и гордо показал ожерелье из трёх языков и шести ушей в бурых пятнах крови. Харрис сунул туза пик в рот мёртвого солдата, а на грудь положил нашивку «Клекочущий орёл». — Если его кореша вернутся — будут знать, кто вышиб ему мозги, — улыбнулся он. — ПОДЪЁМ! — гаркнул лейтенант. — ШЕВЕЛИСЬ! — заревел взводный. Харрис был начеку. Через несколько минут джунгли поглотили нас, уходящих в ещё один обычный дозор. Глава 21.
|
|||
|