|
|||
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ. Картина перваяДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ Картина первая Прошло тридцать с лишним лет. Добротный дом на окраине села, на взгорке. Просторная комната, три окна смотрят на реку. В углу печка, возле нее хозяйничает Фекла, жена Филиппа. На полу домотканые разноцветные половички. Из-за темной занавески выглядывает добротная кровать с никелированными шариками на спинке и с узорчатым подзором по низу. На стене висит фотография в рамке, на которой - красноармеец с медалью «За отвагу» на груди, да несколько детских фотографий, приколотых прямо на стену. Посередине комнаты стоит самодельный деревянный стол на четырех толстых ногах и две лавки. На столе стоит бутылка водки, два граненых стакана мутного стекла наполовину полны, в миске дымится горячая картошка, тут же соленые огурцы и помидоры. За столом сидят Филипп и Федор, пьют водку и разговаривают. Филипп. (Горячо). А вот ты, почему тебя опять на выборах не было? Я же в правлении за тебя поручился, что ты сам придешь! Да еще и прибег к тебе утром напомнить! Тоже мне, а когда-то ведь передовым комсомольцем был! Федор . (Артачится). Да я, так сказать, хотел уж было иттить, да вспомнил: а эти, правленцы, они-то мне много коня давали – я просил за дровами? Филипп . (Пришел в изумление). Да ты что, Федор, да рази можно сравнивать?! Вот дак раз! Тут политическое дело, а ты с каким-то конем: спутал телятину с поросятиной! Ну и народ! Обормоты дремучие! Федор. Да ты поосторожней-то на оборотах! Ладно, не будем ссориться! В следующий раз, так и быть, пойду на твои выборы. Давай лучше водку пить! Чокаются стаканами, выпивают до дна, закусывают картошкой и огурцом. Филипп встал и включил радио – большую черную тарелку, висящую на стене. Заканчивались последние известия. Филипп. Я вот тебе так скажу, Федька! (Стукнул кулаком по столу, заиграл желваками). Ну, никак не могут уняться! Фекла. (Забасила от печки). Кого ты опять? Никак не уймешься! Филипп. (Кивнул на репродуктор). Бомбят! Федор. Да кого, так сказать, бомбят? Филипп. Вьетнамцев-то. Американцы бомбят. (Удивленно покрутил головой). Я вот все думаю и одно не могу понять: как унять этих американцев с войной? Почему их не двинут нашими ракетами? Можно же за пару дней все решить… Помнишь, Федька, а мы американцев-то с тобой видели!.. Федор. Что, они к нам в глушь, так сказать, алтайскую приезжали, что ли? Филипп. Скажешь тож. На западном фронте. Где меня еще малек в голову стукнуло осколком. После чего я уж и воевать, и работать в наклон – плотничать - не мог, подался в паромщики. Федор. Да помню! Конечно, помню! На войне-то мы видели этих американцев! А что – нормальные парни, так сказать! Такие же, как и мы с тобой: две руки, две ноги да голова! А ты их – ракетами! Фекла. Ну, завели старую песню… Сквалыги старые и пьяницы! Чтоб пусто вам было! Вместо того, чтобы за дровами съездить, они пьянствовать удумали! Погрозила им увесистым кулаком, хотела забрать со стола бутылку, но передумала. Оделась и пошла в магазин, оставив мужиков наедине. Филипп смотрит ей вслед. Филипп. Вот Фекла – двоих детей мне нарожала, а не люблю я ее. Женились мы с ней, как я и хотел, гражданским браком. Да и женился-то я со зла на Марью. Уж замуж невтерпеж ей было. Могла маленько и погодить. За первого встречного-поперечного выскочила. А вот у нас с Феклой любвитак и не случилось. И нет у меня к ней ненависти, но и любви-то тоже нет. Она вроде как тоже баба, но не Марья … (Пригорюнился, сидит, подперев свою патлатую голову тяжелым рабочим кулаком). Федор. Да помню я твою, так сказать, Марью! Что ж упустил ты ее, раз так до сих пор любишь? Филипп. Молодой был да глупый! Эх! (Громко стукнул кулаком по столу). Вернуть бы сейчас все назад – да я не только б в церкву с ней пошел, я б ноги ей кажинный день мыл да ту воду пил! (На глазах слезы). Федор. Да, одних баб мы любим, а женимся почему-то на других… Филипп. Ну вот. На войне-то, когда говорили: «Вы защищаете ваших матерей, жен…», я ведь всегда видел мысленно Марью. Марью, а не Феклу. И если б случилось погибнуть, то и погиб бы я с мыслью о ней, о Марье моей ненаглядной… Федор. Ну и дела, так сказать, друг ситный, что-то ты мне раньше об энтом не сказывал… Филипп. Да что говорить-то? Ничего уж не сделать… Я всю свою жизнь об Марье жалел. Всю жизнь сердце кровью плакало и болело. Не было в моей жизни дня, чтобы я не вспоминал Марьюшку мою. Попервости было так тяжко, что хотел руки на себя наложить. И с годами боль не ушла. Только я приловчился с этой болью жить. Кажинный день веду с ней разговоры бесконечные, бывает, и спорю с ней, но чаще представляю, что она здесь, рядом со мной, ласковая и бесконечно родная, и жизнь моя становится более-менее сносной, смысл какой-то в ней есть, поскольку я знаю, что где-то, неподалеку, живет она, моя ласточка, и, быть может, тоже обо мне думу думает… Федор. А Фекла-то твоя знает про Марью, знает, что вы по-молодости, так сказать, женихались? Филипп. До свадьбы не знала. А когда обнаружила во мне эту постоянную печаль, возненавидела меня. И эта глубокая, тихая ненависть ко мне тоже живет в ней постоянно. Она тоже несчастна. Я ведь, дурак, и в постели вместо Феклы Марьюшку представляю, а бабы чувствуют такую подмену и мстят, по-своему, как могут, но мстят. Не один уж раз Феклу Марьей звал. Федор. Я слышал, что Марья тоже неважно с Павлом живут. Тоже нет у них счастья, хотя троих-то детей настрогали… Тоскует Марья. Филипп. Давай-ка еще выпьем! Что-то растревожилась сегодня моя душа. Плачет. Разливает остатки водки по стаканам и пьет свою долю, не чокаясь. Филипп. Да я когда узнал об этом, запил даже от нахлынувшей новой боли, но потом пить бросил и жил так – носил постоянно в себе эту боль-змею, и кусала она меня, кусала, но притерпелся. Федор. А Пашка что? Филипп. Да что Пашка? Встречался я с ним не единожды, при встречах Павел смотрел на меня всегда с какой-то затаенной злостью, с болью даже, как если бы хотел что-то понять и никак понять не мог. Поздоровкается со мной сквозь зубы и всегда старается мимо пройти. Федор. А видишься ли ты с Марьей? Ведь она, так сказать, в соседней деревне живет. Филипп. Да, за все эти годы и с десяток раз не наберется. Это когда она в город едет по какой-нибудь надобности. Встретимся на пароме, поговорим о том, о сем: про погоду, про детей. В глаза друг другу не смотрим. Уж я думаю, если бы посмотрели, то кинулись бы навстречу друг другу и плевать нам на всех! И уж тогда никто не смог бы оторвать нас друг от друга! Поэтому и не смотрели…. А ведь не должно наступать никогда то время, когда надо махнуть рукой, что тут уже ничего не сделаешь. Сделать всегда можно! Сидит, пригорюнившись. Оживился вдруг. Филипп. И каждая наша встреча для меня – как праздник! Каждый раз я берегу каждую секундочку этого времени, запоминаю все-все: и какой плат на ней повязан, какая обувка на ее ладных ножках, в каких цветочках платье… А потом долго-долго перебираю в памяти эти мгновения, и на сердце становится так радостно, так светло, что даже Феклу хочется обнять, каждой травиночке-былиночке хочется сказать спасибо, что она есть на белом свете, поклониться каждому кустику, каждой букашке-таракашке! И появляются силы жить дальше и ждать, ждать… Чего? Конечно, новой встречи! Федор. Да, вроде как жизнь семейная у тебя и не задалась, а я вот тебя слушаю и, так сказать, завидую тебе! Да, завидую! У меня вот с моей Катериной вроде как жизнь и хорошая, все у нас есть: и дом, и огород, и корова, диван вот новый купили. А я никогда не думаю о ней так, как ты о своей Марье, никогда в мыслях с ней не разговариваю. Филипп. Последний раз виделись с ней в этом году, в начале лета. Она к дочери ехала в город. Поговорили, пока плыли. Марья сказала, что у дочери в городе родился ребенок, надо помочь пока. Сказала, что живут они хорошо, дети все пристроились, сама она получает пенсию. Павел тоже получает пенсию, но еще работает, столярничает помаленьку на дому. Скота много не держат, но так-то все есть… Индюшек наладилась держать. Дом вот перебрали в прошлом году: сыновья приезжали, помогли. Федор. Ну, а ты-то? Рассказал, так сказать, как ждешь встречи с ней? Филипп. Куды там! Тоже сказал, что у меня пока все хорошо, пенсию тоже получаю, на здоровьишко пока не жалуюсь, хотя к погоде голова побаливает. Марьюшка тоже сказала, что у нее сердце чего-то… Мается сердцем. То ничего-ничего, а то как сожмет, сдавит… Говорила, что особенно ночью плохо бывает: как заломит-заломит, хоть плачь. Так и разошлись. Берет в руки бутылку, смотрит на просвет. Бутылка пустая. Филипп. Слушай, Федор, не выпить ли нам еще? У меня тут кое-что припрятано! Встает из-за стола, вытаскивает откуда-то еще одну початую бутылку, разливают по стаканам и выпивают. Обнимаются, затягивают песню: «На муромской дорожке Стояли три сосны, Прощался со мной милый До будущей весны». Занавес
|
|||
|