Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Аннотация 2 страница



— “Бесспорен смерти миг, — порой цитирует нам Гахамел. — Но смерть и вашей жизни дарит утешенье. / Вы жизни скажете: коль я тебя утрачу — утрачу то, что лишь безумец хочет удержать”.

Инструкторы автошколы и Шекспир. Ха-ха! Карел убеждается, что похоронная машина дает им право преимущественного проезда, и его интерес, проявленный к этому пятиметровому напоминанию о человеческой бренности, на этом кончается. Смерть для Карела — не более чем давно решенная и скучная проблема. Вы можете поверить? Его родители еще живы, смерть дедушек и бабушек он не помнит — стало быть, что для него смерть? На похоронах он не был девять лет — с коллегой из автошколы, который погиб тогда от удара током, он не дружил. В Страшницком[11] крематории Карел состроил такую серьезную мину, что можно было лопнуть от смеха. Он нервничал, не знал, как выразить соболезнование вдове, боялся слишком расстроиться — вот и все, что он тогда чувствовал. Только полный идиот тянет к бассейну в саду провод с лампочкой, думает он про, себя (и я с ним, увы, вполне согласен). В рассуждениях Карела всякая смерть — результат какой-нибудь роковой ошибки: например, досадной неосведомленности, неправильного распорядка дня или превышения скорости. Подобных ошибок он не делает. Разумеется, он воспринимает смерть как естественное следствие неизлечимой болезни или старости, но эта смерть слишком далека от него, чтобы относиться к ней всерьез. Короче говоря, смерть его не касается. Он протягивает руку и включает радио, начинаются новости. Даже за девять часов до смерти он интересуется чешской политикой — вы можете смеяться над ним, но мы ему сочувствуем.


 

Ученик неумело паркуется у здания автошколы. Первая учебная поездка кончается. Еще две такие поездки, и Карел пойдет с коллегой обедать в ресторан “У Бансетов”. Он обожает классическую чешскую кухню: говяжий соус, испанские птички, гуляш, рулет с яйцом, свинину с капустой, копченую грудинку с картофельным пюре и тому подобное. Не пренебрегает он и поджаренной цветной капустой, куриным пловом или грибным ассорти. А вот итальянскую, китайскую или греческую кухню он на дух не переносит, и это в буквальном смысле: иногда ему достаточно нескольких капель оливкового масла, немного мексиканского соуса “сальсы” или щепотки какой-нибудь восточной приправы, чтобы потом всю ночь не вылезать из сортира. Отпуск в Турции или Тунисе представляется ему ночным кошмаром. Поэтому летом он всегда ездит только в Крконоше или на Шумаву. И так далее. Сейчас у него двадцатиминутный перерыв, и потому в мрачной конторе автошколы он робко просит у секретарши кофе.

— Еще вчера я подавала ему кофе, завтрашним утром воскликнет секретарша.

Она даже поплачет, она ведь любила Карела. А между тем завтрашний покойник идет в туалет и ополаскивает лицо и руки. Он думает о том, будет ли какой-нибудь толк в это Страшнице... Это меня просто смешит. Ложное волшебство случайного... Но доверие красивой врачихи его радует. Они поедут низом через Кубинскую площадь, а потом поднимутся по Мурманской в гору. Перекресток на Желивской вечно забит машинами, и на довольно крутом подъеме перед светофором она может разволноваться, деловито рассуждает Карел.


 

 


6. Гахамел  

 

Мария держит кусочек мела, сильно вытянув руку, чтобы не испачкать юбку.

Мы сидим с Илмут среди запыленных гераней на подоконнике, и в спину нам упираются лучи утреннего солнца. Мне захотелось, чтобы Илмут увидела Марию во время урока. Я подумал было, что это поможет ей лучше понять Карела, — однако она пришла от Марии в восторг. Впрочем, я мог такое предвидеть. У большинства учеников Мария, как говорится, в фаворе. Они убеждают себя, что по-настоящему любят ее, но, по сути, просто боятся ее непреклонной решительности, и потому их подсознание из шкалы возможных чувств к ней расчетливо выбрало симпатию. Иной раз я ловлю себя на том, что, разговаривая сам с собой, выражаюсь столь же цинично, как Иофанел.

Мальчикам и девочкам, сидящим на партах под нами, лет по тринадцать. Столько же, сколько и той красивой китаянке, рядом с которой мы были вчера. Будущее рисуется им светлой, бесконечной дорогой — о смерти они и не помышляют. Тринадцать лет... “Когда в тени кустов ее я обнимал, могильный хлад уже постель ей расстилал”. Стихи, каких нынче никто не читает, не покидают меня. Строки из какого-нибудь стихотворения или романа я часто цитирую Иофанелу, которого люблю как сына. Мне больно, когда я представляю себе, как неотвратимо скоро увлечет его поток сомнений. “Верить в Бога с учетом того, какой мир он сотворил, было бы полным безбожием”. Джон Бэнвилл. Такие вещи, разумеется, Иофанелу я не цитирую.


 

В Илмут я влюбился буквально с первого взгляда, и она, сразу почувствовав мою сдержанную отцовскую любовь, возвращает мне ее теперь более явственно, без лукавства, с непосредственностью молодости. После нынешнего урока Илмут, конечно, будет избегать завтрашнюю вдову Марию, которую в первые два дня подменят коллеги. Но уже в пятницу Мария появится в школе в облаке одуряющего парфюма, чей основной ингредиент составят фатум и сконцентрированное несчастье. Молодой директор принудит себя обнять ее. И достаточно. Нам необязательно верить в Бога, но нельзя терять надежду.

— Откройте, ради Бога, окно! — просит Мария.

Она делает страдальческий вид, двумя пальцами левой руки оттягивает декольте платья и раз-другой встряхивает им. В восемнадцать лет она стеснялась признаться Карелу, что хочет в туалет. Кроме того, утверждала — и, как ей казалось, вполне искренне, — что любит Жака Превера. Тогда она была словно прутик, сейчас весит на девятнадцать килограммов больше. Дома на батарее центрального отопления сушит большие поношенные трусы. Илмут весело задерживает дыхание, и быстрая мальчишеская рука сквозь ее тело проникает к оконной задвижке. Мария вкладывает кассету в аппарат и ждет, пока класс утихнет.

“В лазурной глубине прозрачные туманы; / их чуть колеблет легкий ветерок; / и стая облаков вдали земных дорог / по горним небесам плывет в иные страны, / и бедный узник обратился к ним... ”

Илмут благодарит меня взглядом. Она самая внимательная слушательница во всем классе. Я окидываю глазами отдельные парты, на красивых девушках мой невинный старческий взор задерживается на секунду дольше. Я мог бы легко призвать будущие картины их жизни — но зачем в лужу безнадежности добавлять еще ведра? Красивая девушка — ангел павший.

“Узник шею обнажил и груди белые, / пал на колени, отступил палач, ужасное мгновенье! ”

Мальчики, конечно, смеются над словами груди белые. Илмут дрожит от ужаса.


7. Нит-Гайяг  

 

Зденек все еще далек от мысли, что может отойти в мир иной уже сегодня, и потому в тесной темной прихожей торопливо прощается с матерью. Пани Ярмила вовсе ничего не предчувствует и, как обычно поутру, мило улыбается.

— Счастливо, Скотт, приготовлю рожки в томатном соусе, придешь?

Она гладит своего единственного сына по лицу, Зденек терпеливо хмурится. Кроме матери у него никого нет. Если не считать одержимости ангелами, у нее нет других пристрастий. А что еще могло бы ее порадовать, прикидываю я, но ничего не приходит мне в голову. Жизнь пани Ярмилы, точно слепая карта. Купить ей подарок ко дню рождения — для Зденека, верно, неразрешимая задача, стало быть, если не он, то кто же покупает ей эти ужасные ангельские колоды?

“Вы хранимы от любого зла. Самое худшее уже позади. Вы можете расслабиться и отбросить всякий страх”, — на сегодняшний день сообщает Ярмиле ангелица по имени Занна.

Бледное лицо, белые волосы и нематериальное прозрачное тело с абрисом сердца внутри грудной клетки. И крылья, а как же иначе?

О Боже!


 

В январе 1976 года Ярмила обнаружила, что беременна, но не сказала об этом отцу Зденека: боялась, что он бросит ее. Ему не было еще и двадцати. Высокий черноволосый официант отнесся к своему отцовству положительно и стал готовить свадьбу, однако невысказанные опасения не покидали Ярмилу. Будто не слыхала она тысячу историй о женихах, которые отказываются от своих обещаний за неделю, за день, а то и за час до свадьбы?

Она свободно вздохнула только после венчания. Была на четвертом месяце беременности и буквально лучилась счастьем и молодостью.

Отец Зденека бросил ее в тот же вечер — во время свадебного угощения.

В последний раз она увидела его на бракоразводном процессе семь месяцев спустя после свадьбы. На сына он ни разу так и не пришел поглядеть.

Все последующие тридцать лет жизни Ярмила была озабочена главным образом тем, что пыталась разгадать эту тайну.


 

— Сегодня заявок не очень много, пан инженер, — с улыбкой говорит Зденеку диспетчер.

Он хотел было сказать ей что-то, но в голову не приходит ничего подходящего, и он лишь кивает. Он должен вести себя нормально, рассуждает он. Если в последующие дни он сможет вести себя нормально, ему будет легче. Он спокойно все продумает, и все пойдет своим чередом. Если можно об этом так сказать.

— Вы что, не выспались?

Как ее зовут? — пытается вспомнить Зденек. Ева? Яна? Что-то вроде. Сколько ей? Сорок? Пятьдесят? Да не все ли равно? — заключает он, едва не рассмеявшись. Эта женщина, кажется, ждет от него ответа. A-а, как бы ее ни звали — один черт! Если бы жизнь была компьютерной игрой, он скорей всего убил бы ее сейчас, полагаю я. Цивилизация — лишь тонкое покрытие, можете мне поверить.

— Зубы, — бормочет Зденек и указывает на левую щеку.

Он даже не понимает, как это осенило его. Ему кажется, что кто-то ответил за него. Тем не менее диспетчер, похоже, удовлетворена ответом.

— Ну да, зубы могут замучить. Уж я-то знаю!

Она сует указательный палец в рот и ощупывает десну. Однако Зденек не верит, что у нее когда-нибудь и вправду болели зубы.

Мир — отвратное место, считает он. И я вполне согласен с ним.

Он пересчитывает вещи: два мобильника, DVD-проигрыватель, цифровой фотоаппарат и камера, полевой бинокль и навигатор “Sony”. Закрыв чемодан, он садится за руль пикапа и листает накладные. Оптимальный план пути таков: сначала вверх на Жижков, потом в Страшнице и, наконец, в Ржичаны. До обеда он еще успеет позаниматься гимнастикой. После обеда одним заходом охватит запад: Бржевнов, Коширже и Небушице. Он включает навигацию и набирает жижковский адрес.

Архангел Уриил и сегодня обещает ему, что его сердце освободится от гнева и ожесточения.


 

 


8. Эстер  

 

Она ощущает себя обворованной. Несчастной.

Но понимает: будь у нее дети, было бы в сто раз хуже. Она, например, не могла бы наложить на себя руки, с усмешкой думает Эстер. С другой стороны, они заставили бы ее мобилизовать остатки жизненной энергии, чтобы хоть изредка готовить обед. Будь у нее дети, она не исхудала бы так. Будь у нее дети, она не отломила бы ползуба черствой трехдневной кунжутной булкой.

У коллеги по больнице она взяла телефон якобы несколько брюзгливой, но опытной пожилой дантистки.

Многие годы об ее зубах заботился Томаш, и ни в каких связях она, естественно, не нуждалась. Сейчас она откладывала свой визит к врачу почти две недели, но шатающийся обломок зуба все сильнее травмировал мягкую ткань (не будь она женой стоматолога, сказала бы просто — десну), и она, позвонив по данному телефону, договорилась о приеме. Если это не потворство жизни, то что же тогда? — думает Эстер. Самоубийцы к стоматологу не записываются. Она вдруг замирает. Ибо снова поймала себя на том, что постоянно оценивает свои поступки, словно кто-то наблюдает за ней. Она неверующая — так почему, черт возьми, она всю жизнь думает, что кто-то не спускает с нее глаз?


 

В переполненной приемной Эстер листает иллюстрированный журнал для женщин, но читать не может. Боли она не боится — просто испытывает страх перед теми невыносимо знакомыми вещами, которые навсегда будут связаны с Томашем. Она боится лампы над креслом. Боится тоненькой струйки воды в плевательнице. Боится того момента, когда с жужжанием опустится кресло и она вдруг окажется в полулежачем положении. Она заранее приходит в ужас от чужих глаз, близко придвинутых к ее лицу. Ее пугают чужие пальцы, которые проникнут к ней в рот.

— Входите, пани доктор!

Пани доктор — это я, в секунду соображает Эстер. Она встает под взглядами других пациентов и, пошатываясь, входит в кабинет.

— Добрый день.

Традиционные приветствия, последняя связь с миром живых, приходит мысль. Врач усаживает Эстер в кресло и кладет ладонь ей на предплечье.

— Ну, покажите мне ваш зубик. Откройте ротик. О Господи, только не падайте в обморок.

— Постараюсь.

— Вы едите хоть что-нибудь, милочка? Вы завтракали?

Пальцы докторши у нее во рту.

— Яичницу, — промычала Эстер.

— Ну хотя бы!

Врачиха несомненно знает, что Эстер недавно овдовела. И вовсе она не брюзга, напротив, ее поведение выражает такую чрезмерную старательность и добросердечие, что спустя минуту Эстер уже мечтает о смене декораций. Показное жизнелюбие, от которого в конце концов начинает знобить, думает она.

— Ну хотя бы! — повторяет врачиха и в шутку грозит ей пальцем.

Эстер знает, что эта деланая заботливость продлится у врачихи ровно столько, сколько продлится операция — и ни на минуту дольше. Но, может, Эстер несправедлива к ней? Может, у нее тоже кто-нибудь умер? В конце концов у каждого кто-нибудь умирает. Или умрет. Эстер пробует улыбнуться врачихе, но результат получился довольно плачевным. В памяти всплывают слова из недавно прочитанной книжки: скорбь как нездоровый недостаток самодисциплины. Восхищение вызывают только те близкие, которые так умеют скрывать свою скорбь, что никому и в голову не приходит, сколь велико их отчаяние. Ей надо больше стараться.

— Придется сточить обломок зуба. Не бойтесь, больно не будет. Я сделаю анестезию. Чуть уколю.

— Я не боюсь боли, — искренне отвечает Эстер.

— Не боитесь? Значит, вы исключение.

Сестра подает врачихе уже заготовленный шприц. Та, подняв брови, слегка покачивает головой.

— Итак, приступим, пани доктор!

Это звучит несколько вызывающе.


 

На третьем курсе медицинского факультета на Рождество под нижним седьмым зубом справа у нее образовался пузырек — цистогранулема, не поддающаяся никаким медицинским ухищрениям. Она ходила к Томашу каждую неделю. Прежде они не были знакомы. Несколько раз он старательно прочищал ей оба коренных канала и заполнял зуб дезинфекционной прокладкой, но маленькая шишечка в десне через несколько дней появлялась снова. Когда шишечка слишком набухала, Эстер прокалывала ее иголкой. Соседки по общежитию с отвращением отворачивались, а она только улыбалась.

В середине января Томаш, наконец, буравом Хедсрема проник к самому апексу. Ее всю пронзила острая режущая боль, но она овладела собой. Томаш чуть отступил. Эстер и по сей день помнит его слишком заинтересованный взгляд — речь шла о чем-то большем, чем престиж стоматолога. Да, она закрыла глаза, почувствовав острую боль.

— Пожалуй, победа скоро будет за нами, — сказал он удовлетворенно. — Очаг мы открыли, каналы заполним.

Когда бы она ни пришла, Томаш приветливо улыбался, но никакого флирта не допускал (он был на девять лет старше и эту возрастную разницу старался всячески подчеркнуть). Надо думать, что свищ наконец закроется, деловито заключил он. Эстер, напротив, надеялась, что свищ еще долго не затянется. Лишь в раннем детстве она боялась зубных врачей — а сейчас радовалась каждому визиту. Она просто дождаться не могла, когда Томаш снова наклонится к ней. Она скучала по его спокойному голосу. Скучала по его дыханию. Ее язык с радостью принимал прикосновения его пальцев. Своей подруге Иогане она полушутя говорила, что воспаление в десне может быть и психосоматическим проявлением любви. Но зуб все-таки пришлось удалить — Томаш напрасно обстоятельно объяснял ей причины. Эстер лишь весело поддакивала.

В назначенный день она сидела перед его кабинетом совершенно одна; удивительно, но в приемной не было других пациентов. Сестра, лет пятидесяти, полная, но стройная словачка, через четверть часа вызвала ее из другой двери. Эстер поняла, что удаление зуба будет происходить в операционной, но это нисколько ее не встревожило. По указанию сестры она разделась до трусиков. На ней не было бюстгальтера, но стыда она не испытывала, напротив, вся ситуация, как ни странно, возбуждала ее. Уж не мазохистка ли она: через несколько минут ее рот наполнится кровью, а она думает о сексе, весело усмехнулась Эстер. Она сунула руки в зеленый балахон, а сзади кто-то завязал ей тесемки. Сперва она решила, что это, должно быть, сестра, но в ту же секунду увидела ее перед собой. Обернулась — перед ней стоял Томаш. Впервые он был в операционном халате. Марлевая маска не скрывала румянца на его щеках. А лицо сестры выражало умиление женщины, смотрящей финал мексиканского телесериала. С Эстер никогда не приключалось ничего более романтического. Подобной любовной увертюры больше никогда в ее жизни не будет.

— Что можно ждать от брака, возникшего благодаря флюсу? — острил Томаш позже на свадьбе. — Уже в колыбели нашей любви был гнойник.

Она смеялась вместе с гостями. Разве скажешь об этом иначе? Самоирония и принижение чего-то высокого не что иное, как признание во лжи. Настоящую страсть нельзя свести к сюжету, приемлемому в обществе. Мог ли он сказать свадебным гостям, что тогда — как он позже признался ей — его возбуждали даже ее слюни? Они оба чутко угадывали, что большинство присутствующих на свадьбе ничего подобного не испытывали. Искренне рассказывать им о начале их любви было бы столь же бестактно, как хвастаться перед бедняками своим богатством.


 

 


9. Гахамел  

 

На перемене в учительской Мария внимательно изучает расписание на стене: а не предстоит ли ей замещать кого-то на следующем уроке? Убедившись, что действительно свободна, она возвращается в кабинет, который делит еще с двумя коллегами; сейчас они на уроке, так что это большое помещение сорок пять минут исключительно в ее распоряжении. Весь антураж кабинета свидетельствует о страсти Марии к современным канцелярским товарам. (Она всегда испытывала к ним слабость, но при социализме могла лишь мечтать о них. ) На книжных полках преобладают длинные ряды скоросшивателей как из светлого дикта, так и с цветным текстильным покрытием. На всех трех столах красуются выдвижные оранжевые регистраторы и одинаковые комплекты черных проволочных кубков, содержащих ручки, фломастеры, маркеры, металлические и пластмассовые скрепки, ножницы, разные скотчи и липкие этикетки. На стене висят две пробковые доски с цветными кнопками и металлическая белая таблица с перманентным фломастером, подвешенным на пестром шнурке.

Илмут восхищена, но меня эта картина озадачивает.

Утром Мария принесла из дома несколько газетных вырезок о Кареле Гавличеке Боровском[12], сейчас она вкладывает их в прозрачную файловую папку, которую тут же закрепляет кольцами в перекидном блокноте вместе с домашними заданиями. Она встает, усиливает звук радио, подходит к холодильнику, залепленному исписанными квадратиками в рефлексных, отражающих солнечные лучи красках, включает электрокофейник и, пока в нем закипает вода, делает, по своему обыкновению, несколько дел сразу: находит пакетик кофе, смотрит, не спустилась ли петля на чулке, проверяет, не отекли ли пальцы... Разумеется, она не перестает слушать радио. Модератор как раз напоминает слушателям, что сегодняшняя программа посвящена отапливаемым бэби-боксам, где несчастные матери могут анонимно оставлять своих новорожденных. Она повторяет номер, по которому слушатели могут позвонить и поделиться своими соображениями. За окнами кабинета “в лазурной глубине плывут прозрачные туманы”. Самые простые истины люди обнаруживают в последнюю очередь. Модератор объявляет песню группы АББА “I Believe in Angels”[13]. Мы с Илмут обмениваемся улыбками.

— В восемнадцать лет Мария еще не пила кофе, — говорю я. — И была довольно разбитная. И выглядела она, конечно, совершенно иначе. Постарайся представить ее: она была гораздо стройнее, носила мини-юбки. Может, ты не поверишь, но она чем-то походила на тебя, хоть и была не так красива, как ты.

Илмут изумляется.

— Четыре года она ездила в гимназию. С вокзала домой шла, бывало, прямо по рельсам. Раскинув руки, словно искусный канатоходец, она могла пройти, ни разу не оступившись, сотни метров. Карел любил наблюдать за ней, особенно когда она была в мини-юбке. Он специально ждал ее у переезда, чтобы видеть, как она приближается.

Мария задумчиво размешивает кофе. Потом решительно встает, приглушает радио и подтягивает к себе телефон. Она почему-то выглядит взволнованной.

— Поезда и автобусы она, естественно, ненавидела. Ей нравилось, что у Карела уже в девятнадцать лет было собственное авто.

Мария набирает номер радиостанции. На лице Илмут — вопрос.

— Кто к нам на этот раз дозвонился?

— Добрый день, я — ваша слушательница из Праги.

В голосе модератора появляется наигранная радость.

— A-а, добрый день! Это наша постоянная слушательница, пани Мария. Да, да, пани Мария, мы сегодня вместе с вами обсуждаем вопрос об организации так называемых бэби-боксов, где матери, попавшие в тяжелую жизненную ситуацию, могут спокойно оставить своего ребенка. Эти блоки, естественно, отапливаются и связаны сигнализацией с медицинскими работниками. Каково ваше мнение, пани Мария?

— Я думаю, что организация бэби-боксов — неправильный путь, — говорит Мария.

Нервозность так изменяет ее голос, что Карел, скорее всего, не узнал бы ее.

— Давая возможность молодым матерям легко избавиться от ребенка, — заикаясь, продолжает Мария, — мы тем самым легко освобождаем их от ответственности.

Она замечает, что два раза употребила слово “легко”. Модератор ждет, Мария молчит.

— Итак, Мария, мы благодарны за ваше мнение и желаем вам отличного дня. Кто дозвонился следующий?

Мария кладет трубку, расправляет юбку и садится.

Потрясенная Илмут молчит.

— Нельзя даже представить, что это одна и та же женщина. Правда?

Илмут кивает.


 

 


10. Иофанел  

 

— “И озеро тайком грустило, / тенистый брег ему внимал, / и воды крý гом обнимал; / а в небе дальние светила / грядою голубой блуждали, / как слезы страсти и печали... ” — декламирует Гахамел.

Мы сидим на одной из ржавых арок железнодорожного моста; грязь, ржавчина, голубиный помет и убогое граффити. Реку бороздят лебеди и утки, под Вышеградской скалой[14] разворачивается пароход с туристами. Черно-коричневая гладь уносит первые опавшие листья и, случается, белое перышко. К остановке “На Витони” подъезжает трамвай номер семь — по стечению обстоятельств тот самый трамвай, который сегодня убьет Карела.

Неподалеку отсюда, в родильном доме в Подоли, пятьдесят два года назад он родился. Его приветствовали чуть ли не как героя — ох уж эти преждевременные родственные восторги. Необоснованный оптимизм. Разве с таким восхищением ликовали бы они над маленьким Каей, если бы знали, что он кончит жизнь инструктором автошколы? Нынче ветрено, туристы на пароходе покинули палубу. Не хочется кощунствовать, но иногда мне кажется, что человеческая жизнь — плохо организованное познавательное путешествие. Речной поток разбивается о ледорез у опоры моста. Илмут размахивает руками в воздухе, вздымая электронный смог, и ловит текстовки, которые источают пылкую любовь, — она уверяет нас, что так заряжается позитивной энергией.

— Ты промываешь золото в сточной воде, — замечаю я.

— Сегодня их у меня очень много!

— Итак, что мы имеем? Что мы установили? — открывает Гахамел совещание.

— Точно в телевизионном детективе, — довольно сообщает Нит-Гайяг, поднимая посеребренные брови. — Вопрос поставлен так, словно мы команда детективов.

— Я же сказал: монстрбригада, — повторяю я свое старое определение.

— Он употребляет множественное число, чтобы дать понять, что он один из нас, — продолжает Нит-Гайяг, бросая взгляд на Илмут. — Тип ласкового шефа. Строгий, но ласковый.

Илмут улыбается.

— Можем начинать? — притворно сердится Гахамел.

— Но почему опять мост? — жалобно спрашиваю я. — Почему мы не можем хоть раз сойтись в каком-нибудь уютном кабачке? Как нормальные люди?

— Потому что мы не нормальные люди, — отвечает Гахамел спокойно. — Потому что в кабачке пришлось бы что-нибудь заказать.

— Подумаешь, что особенного! Закажем копровку[15]! Или жаркое по-зноемски[16]! Или испанские птички! Или шункофлеки[17]!

Разумеется, я лишь хвастаюсь богатством своего словарного багажа. Гахамел хорошо знает, что моя инфантильность вызвана моим бессилием; ему ясно, что я не сообщу ему добрых вестей, а в ответ на мой косвенный призыв декламирует без малейшей запинки:

— “Над темным кряжем ясный день / встает и будит майский дол, / в лесах, где сумрак не сошел, / царит предутренняя лень... ” Повтори.

Я сдаюсь.

— Что значит копровка? — интересуется Илмут.

Будь я человеком, я бы давно без ума влюбился в нее.

— Одно из традиционных чешских блюд, — объясняет ей Нит-Гайяг.

Илмут, глядя на меня, стучит по лбу пальцем. Она растеряна, как ребенок, который старается привлечь к себе внимание. Она впервые сталкивается лицом к лицу с человеческой смертью, и безысходность ситуации, естественно, волнует ее. Я припоминаю, чтó впервые испытывал сам. Знаю, какие вопросы проносятся в ее голове. Какой во всем этом смысл? И есть ли смысл дарить умирающим людям маленькие радости? Разве можно что-то существенное изменить в этом ужасе? (Нет, но во всяком случае это лучше, чем ничего, ответил бы ей Гахамел. Каждое скромное благодеяние делает человеческую жизнь чуточку более сносной. ) С нынешнего дня Илмут уже никогда не будет счастлива. С нынешнего дня она будет знать слишком много — как те голливудские звезды, которые с добрыми намерениями посещают голодающие африканские страны. Икра быстро начинает горкнуть. Ха-ха! Счастье предполагает неведение.

— Коль мы уж заговорили о еде, — обращается Гахамел к Нит-Гайягу, — сможем ли мы разносить пиццу?

— Вы — нет, а я — да. Итак, сударыня, прошу, у нас все с пылу с жару. Вот вам capricciosa, а вот quattro formaggi!

Я уже давно не видел старика в таком шаловливом настроении. Гахамел нарочито громко вздыхает. Я не могу избавиться от ощущения, что Нит-Гайяг невольно имитирует голос Марии, но помалкиваю. И терпение ангелов имеет свои границы. Впрочем, доказательство тому — неожиданно решительный голос Гахамела.

— Хорошо. Итак, вернемся к Марии: это будет очень трудно, но мы должны попытаться.

Дело заранее обречено на провал, рассуждаю я. Нит-Гайяг никак не проявляет своего отношения к словам Гахамела, но несомненно истолковывает их смысл правильно. И Гахамел знает, что мы понимаем, о чем идет речь, но ради Илмут сегодня, более чем когда-либо, попытается достичь невозможного.

По мосту проходит поезд, грохочут стальные пластины, и Гахамел вынужден повысить голос, Я смотрю на купол “Манеса”[18].

— Ее отношение к Карелу, по существу, держится только на привычке и доброй воле, но искорки старой любви в ее сердце все еще тлеют. Я кое-что вам прочту.

Он вынимает какую-то книгу, открывает ее и минуту борется с ветром.

— “До тех пор, пока вы помните, что кого-то любили, вы все еще влюблены. В бесследно угасшую любовь трудно поверить”.

Но особенно трудно поверить в то, что после всего виденного и пережитого Гахамел не перестает надеяться на счастливый исход. Если он, конечно, не притворяется, размышляю я. Ради того, чтобы не сломить в нас боевого духа.

— Воля Марии явно подточена усталостью и разочарованием. Она стареет и усиленно борется с собой, предаваясь бесплодным мечтаниям. Она не живет здесь и сейчас. А через несколько часов станет вдовой! Мы должны разбудить ее воспоминания о том времени, когда она любила его. Мы должны ей напомнить, что она когда-то любила его. Мы должны ей напомнить, что она все еще любит его!

Илмут восхищенно взвизгивает. Еще немного, и она захлопает в ладоши. По деревянному тротуару под нами проезжает молодая велосипедистка с ребенком в седлышке на раме.

— Она любит не Карела, а писчебумажные магазины, книги. Единственное, что теперь волнует ее, — это общение с радиостанцией... — замечаю я. — Разве вы сами это не видели?

— Она может его любить! — убежденно восклицает Гахамел.

— Она никогда не говорила ему этого, — замечаю я со знанием дела. — Ни теперь, ни... Фразу я люблю тебя, увы, она не произнесла ни разу в жизни.

Гахамел достает другой роман.

— “Ее раздражение против брака, нарастающее в последние годы, теперь стало ослабевать, — читает он мне. — Ее вдруг осенило, что они не так уж сильно отличаются друг от друга. По существу, он такой же, как и она”.

Гахамел многозначительно умолкает.

— Мария должна понять, каков Карел и почему он таков. Понять другого не трудно, трудно только хотеть его понять! Любовь придет вслед за пониманием!

Мы молчим. Мне как-то неловко. Надо бы что-то сказать. Под мостом проплывает одинокий байдарочник. Бог весть почему, но мне приходит на ум, что это метафора.

— Я сделаю все, что в моих силах, — обещает Нит-Гайяг.

— Я тоже, — объявляю я со всей серьезностью.

Гахамел это знает.

— Что нам известно о Кареле?

— Почти ничего. Сынок собирался прийти на ужин, но потом позвонил и сказал, что не придет. И потому Мария не будет делать испанские птички. На ужин — насколько мы знаем — будет пицца.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.