|
|||
ВОСКРЕСЕНЬЕ 5 страницаМое тело и мысли метались, и, по мере того как шли часы, я все больше и больше убеждался в том, что все эти события разворачивались на фоне чего-то огромного, предопределенного и потому умиротворяющего — моей любви к Китти. Состояние влюбленности обладает самоутверждающей всеобъемлемостью, оно возвещает о себе миру и прославляет его столь бурно, что это, подобно наркотику, становится потребностью сознания. Без этой пульсирующей жажды коммуникации сцена темна и все мертво. Это состояние безумия, возможно, нежелательно, оно враждебно справедливости, благолепию, здравому смыслу. Но для тех, кто порабощен страстью, оно оправдано в большей мере, чем для обычного, не приобщенного к благодати человека. Конечно, я непременно снова увижу Китти. Моя любовь к ней — великое, неожиданно свалившееся на меня благо. И хорошо, что меня это изменило, встряхнуло, перебрало все мои косточки, опустошило мозг. Могу ли я желать, чтобы это было иначе, или не желать страданий, которые мне это может принести? Об ее чувстве ко мне я не смел думать, о будущем я просто не думал. Считал, что его нет. «Надежды» у меня не было. Зато я смутно видел различные «блага». Если только я сумею выдержать и не смешаю все в одну кучу, если не буду ни на что надеяться и строить планы и готов буду вынести любое горе, — тогда, быть может, в конце концов судьба и смилостивится надо мной и каким-то неясным пока еще образом все устроится к лучшему. — Не ходи к ней, — повторила Кристел. — Я так боюсь. Эта женщина завлечет тебя и погубит. — Не говори глупостей! — сказал я. — Ты же ровным счетом ничего не знаешь о ней. Мы пили вино — во всяком случае, я пил. Кристел придвинулась ко мне вместе со стулом и сейчас напряженно, с мольбой смотрела на меня своими расширенными золотистыми глазами. А я был словно наэлектризованный, мне не сиделось на месте, я весь дергался от волнения, и желания увидеть Китти, и любви, и значительности недавних событий. — Золотой мой, не встречайся с ней. Оставь ее в покое. Я так бесконечно рада, что ты видел Ганнера и что все прошло хорошо. И на этом поставь точку, оставь все, как оно есть, — ведь ты уже добился чего-то хорошего. Не встречайся больше с ней, да и с ним тоже. Давай сбежим, пока можно. Я рада, что ты уходишь со службы. Ох, давай куда-нибудь уедем. — Мне не получить сейчас работы в университете, Кристел, — это пустая мечта. — Ну, пусть это будет любая работа, мы же оба можем работать, мы никогда не были с тобой богаты, и я так хочу уехать. — Куда, дорогая? — Мы могли бы вернуться в….. Я получила весточку от ….. — Кристел, я не поеду назад в …..! Ты это знаешь! Не сходи с ума. — Пожалуйста, давай сбежим отсюда, пока ничего не произошло, Хилари. Мне бы так хотелось изменить нашу жизнь. — Мне тоже. Это не так-то просто. — Мы были так несчастны все эти годы, а ведь в этом не было никакой необходимости, напрасно это, напрасно мы были так несчастны. — Возможно, ты и права, — сказал я, — но немного поздновато все менять. — Нет, не поздно. Я виню себя за то, что позволяла тебе все решать… — Глупо это было с твоей стороны, не так ли? — Я позволяла тебе волноваться и переживать… всю эту историю до бесконечности, а мне следовало тебя остановить. Нам надо было попытаться быть счастливыми. — Возможно. Но все это очень туманные рассуждения. Человеческий мозг работает без остановок, он штука сильная. Нельзя просто повернуть выключатель и скомандовать — веселись. — Теперь/ когда у тебя произошел этот чудесный разговор с Ганнером… пора уезжать… пожалуйста, пожалуйста, ради меня, я никогда тебе об этом не говорила, никогда тебя прежде не просила… а теперь прошу… пожалуйста, не встречайся больше с ней… тебе ведь не нужно больше ходить на службу… давай уедем отдохнуть, уедем куда угодно… — Не дури, Кристел, да и денег у нас нет. Куда ты хочешь ехать — на юг Франции? — Мне бы так хотелось поехать во Францию, — промолвила Кристел, — так хотелось бы. Сейчас мне кажется, что я была очень глупая. Не следовало мне допускать нас до такой жизни. Ведь все эти годы я жила, как мышь… — Милая, чудесная мышка, которой равной нет! — Жила в норе, сидела здесь и ждала, когда ты придешь повидаться со мной, — вот к чему все сводилось, а это не жизнь… — Я знаю, знаю, знаю. Не говори мне об этом, не мучай меня! Мне хотелось сделать тебя счастливой, когда мы были молоды, я ни о чем другом не думал, я жаждал преуспеть ради тебя, жаждал стать богатым ради тебя… а смотри, чем все кончилось. — Я никогда не жаловалась… — А может, следовало бы пожаловаться, раз у тебя такие мысли! — Может, и следовало бы. Иной раз это нехорошо — чувствовать себя несчастной. Пожалуйста, поедем отдохнуть. Я сошью себе несколько платьев. Мне хотелось бы пожить в гостинице. Я ведь никогда не жила в гостинице. — Кристел, любимая моя, перестань, ты нас обоих доведешь до слез, и мы будем плакать, как в фургончике. Мы не можем поехать отдыхать — а) потому что у нас нет денег, б) потому что мне надо быть здесь, чтобы кончить разные дела. Я должен доработать этот месяц, мне необходимо время, мне необходимы эти чертовы деньги. Да и Ганнер, возможно, захочет снова встретиться со мной. Я… — Ты хочешь видеть ее. Это единственное, что тебя здесь удерживает. — Не будь такой чертовски зловредной. — Я не зловредная, я в ужасе. Я, пожалуй, снова начну встречаться с Артуром. — Встречаться с Артуром? Я считал, что мы покончили с Артуром. — Дорогуша моя, я очень хочу ребенка. У меня ведь ничего в жизни нет. Конечно, у меня есть ты… — Согласен, это почти ничто. — Я хочу ребенка. Ребенок может все для меня изменить. Ты же не хочешь, чтобы я весь век свой просидела тут, стала злющей и старой? Я никогда не жаловалась, а сейчас вот жалуюсь. Возможно, я уже становлюсь злющей и старой. Я должна изменить свою жизнь… — Жизнь может измениться и к худшему. — Я знаю, тебе не правится Артур… — Мне Артур глубоко безразличен. Просто я считаю, что он — ничтожество. — Но ведь и я тоже ничтожество… — Кристел, ты вовсе не ничтожество, ты моя сестра. А теперь перестань ныть. — Мы все могли бы уехать… мне бы так хотелось пожить в глуши… — Ты хочешь сказать — ты, я и Артур? Меня вычеркни из этой компании. С тобой и с Артуром я никуда не поеду. Он-то готов был последовать за нами даже в Австралию! — В Австралию? — О, неважно куда. Он по-прежнему любит тебя, он по-прежнему ждет. Почему бы вам с Артуром не поехать в Австралию и не нажить там шестерых детей. — Хилари, не надо сердиться… — Я и не сержусь, а если сержусь, то меня надо пристрелить. Кристел, не терзай меня сейчас всем этим. Прошу тебя. — Извини. — Не мучай меня, ты же меня мучаешь! Мне столько надо всего продумать, столько принять решений, столько сделать! А помимо всего, у меня же есть, черт возьми, работа. Наверное, самое правильное было бы для меня покончить самоубийством. Тогда ты могла бы счастливо зажить потом с Артуром. — Ох, золотой мой… не надо так говорить… ты же знаешь, что Артур не имеет для меня никакого значения… единственно, что имеет значение для меня… — Сердце мое, я знаю, как это ужасно, и я знаю, что жили мы глупо. Ты абсолютно права — это как бы моральная трусость, маниакальное безумие, ничего в этом хорошего нет. Сейчас я это понял. Но что делать? Я, наверное, запутался, решив искупить свои грехи губительной злостью отчаявшегося человека против всего на свете… Боже, я ведь даже тебя заставил страдать… наверное, тут виновата и эта отвратительная, мерзкая мстительная вера, в которой нас воспитали. — Не говори так. Если мы пошли по неверному пути, это значит: мы неверно толкуем нашу веру. — Не стану спорить. Тьма сгущается, Господи, помоги нам. — Не встречайся с ней. — Кристел, я пошел. ВОСКРЕСЕНЬЕ Всю ночь валил снег. А сейчас светило солнце. Мы с Китти были в Кенсингтонских садах. Встретились мы у статуи Питера Пэна и прошли до моего любимого Ленинградского сада. Здесь было мало народу. Несколько хорошо укутанных индивидуумов прогуливали своих собак, с непонятным удовольствием наблюдая собачьи радости на снегу, их игры, замысловатые петли их следов. Вода в каменных бассейнах замерзла, и несколько уток с комической осторожностью скользили по льду. На фонтанах висели длинные бороды белых сосулек. Мы принесли по стулу в маленький каменный павильон в глубине сада и сели в уголке. Занесенный снегом, павильон этот был отъединен от окружающего мира и принадлежал только нам; в нашем углу было почти совсем темно. Снег смягчал шум уличного движения, приглушал все звуки вокруг, окутывая нас, словно коконом. Время от времени какая-нибудь собака подбегала ко входу, принюхивалась и убегала, ошалев от наслаждения снегом, а следом за ней появлялся улыбающийся, укутанный в шерсть хозяин. Больше — никого. Прямо перед нами, между двумя каменными нимфами, озеро образовывало изгиб, позолоченный плакучими ивами, а над заснеженным парком голубой аркой высилось безоблачное сверкающее небо. В воздухе не чувствовалось даже дыхания ветерка. Встреча с Китти была окрашена тихой радостью. Этому предшествовали волнения, страх, нерешительность, потом свет ее будущего присутствия прорезал тьму и все отступило. А теперь я был с нею, и нас окружала страшная пустота — незамутненная радость и покой. Я вдруг почувствовал самыми дальними закоулками моего существа, что мне хорошо. И все было так удивительно просто — безвинно и просто, как в детстве. Даже Питер Пэн под толстым слоем снега — непонятная громада хрусталя, в которой то тут, то там проблескивала яркая позолота, — представал как памятник чистоты, столь же незапятнанной, как олицетворявшие ее дети, которые подходили к нему и маленькими, в шерстяных перчатках, ручонками ковырялись в снегу, очищая хорошо знакомых им зайчиков и мышей. И мы с Китти тоже вели себя, как дети — смеялись, раскачивались. — Ох, Китти, я так люблю вас, извините, люблю, мне нравится просто произносить это слово, это мой гимн миру, вы тут ничего не можете изменить, я люблю ваше пальто — оно такое дорогое, и от него так приятно пахнет, — люблю ваш нос, и… — Хилари, прекратите, Хилари, милый. Вы говорите так, точно мы можем вести себя бездумно. — А почему бы и нет. Я столько всего передумал с тех пор, как мы виделись в последний раз… — Да, да. И я тоже. О Господи… вы ведь мне совсем не безразличны, и мне не безразлично то, что с вами может произойти, вы и понятия не имеете, какое место вы занимали в моих мыслях все эти годы… — Наверное, я представлялся вам ужасным существом. — Мне, конечно, любопытно было на вас посмотреть. — Вы, очевидно, думали, что возненавидите меня. — Как ни странно, я так не думала. — Вы меня жалели. Это было уже предзнаменованием. Вы автоматически не восприняли чувств Ганнера ко мне. — Я старалась смотреть на это со стороны. Да и его чувства никогда не были так уж ясны, я хочу сказать, они были до того противоречивы… — В пятницу он был настолько поразительно великодушен, настолько прост со мной, все вдруг прояснилось и стало легким, — наверное, так бывает в раю. — А вы считаете, что в раю все будет легко? — Ох, Китти, как же мне нравится просто разговаривать с вами — разговаривать непринужденно, непринужденно болтать, хотя обычно я не болтаю. Да, но рай возможен только на земле. Все вдруг как-то отступает, и некая сердцевина вашей личности, ваша сущность, о характере которой вы, возможно, и не догадывались, наконец все постигает, и вы все прощаете, нет, не так, это слишком личностный подход, все ведь освещено светом Господним… — Я так бесконечно рада, что вы поговорили с Ганнером, он с тех пор стал совсем другой. — Действительно ему это помогло? — Да, да, да. — Вы ведь не подслушивали, нет? Почему же вы в конце все-таки вошли? Я едва не лишился чувств, когда вы появились. — Это было как бы… по наитию… но мне хотелось быть с вами обоими… чтобы… как бы закрепить такую возможность. — О Боже мой… Мне что же, предстоит снова встретиться с Ганнером? — Подождите, подождите, мне столько надо вам сказать… — Китти, я не могу упустить такую любовь, не могу, она не должна быть упущена, не должна разлиться по лику вселенной, вы обязаны помочь мне… — А вы мне так уже помогли… — Помог вам? — Да, и не только тем, что помогли Ганнеру. Понимаете, у меня такое чувство — как ни дико это звучит, — что она наконец ушла. — Энн… — Вы ведь очень любили ее, верно? Мысль, что Китти может ревновать меня к Энн, призрачно затрепетала, затем ярко вспыхнула, как взорвавшаяся ракета. — Да. — Я рада, что это так… Я хочу сказать, иначе это было бы… — Даже еще ужаснее. — Знаете, это какое-то странное чувство, удивительно болезненное — то, что она настигает меня через вас, словно у нее появилась новая жизнь, словно это новая Энн… — Все та же Энн, дорогая Китти, мы оба с Ганнером любили ее, но она мертва. И если являлся вам призрак, то он был создан злобой Ганнера, а теперь он исчез. — Да, Ганнер так и говорил. Он, конечно, немало выстрадал. Да и вы тоже. А мои страдания были просто идиотизмом — я имею в виду страдания из-за нее. Я так ревновала к ней, точно она живая. — Мы можем ревновать к покойникам, но должны помнить, что они мертвы, — и тогда к нашим чувствам неизбежно примешивается жалость. — Да. Я чувствую сейчас острую жалость, только жалость — словно все обиды куда-то исчезли. — Вы говорили, когда мы впервые встретились, что хотите, чтобы ваш муж наконец жил настоящим, с вами, чтобы он перестал быть одержимым, преследуемым человеком. — Да, и, по-моему, это произошло или, во всяком случае, происходит… — Тогда я, значит, свое дело сделал. — В этой фразе было нечто для меня обескураживающее. И я поспешил добавить: — А вы знаете, я сегодня впервые могу вас по-настоящему рассмотреть. — При хорошем освещении! Я уже не такая молодая, не как она… — Шшш… В темном углу свет, исходивший от снега, был мягкий, но достаточно яркий. Мы сидели, повернувшись друг к другу, касаясь друг друга коленями. На Китти было норковое пальто, которое она расстегнула, и под ним — тускло-коричневое шерстяное платье с ниткой жемчуга. Высокие черные кожаные сапоги ее намокли от снега. Большой капюшон из темного меха скрывал ее лоб и волосы. Лицо ее горело здоровьем, раскраснелось от холода, на щеках играл густой, матовый румянец — словно толстый слой разлитой и еще не застывшей краски; длинный, исполненный решимости рот был тоже красный, и она то и дело покусывала губы, морщила их от волнения, делала moues. [61] Синие в крапинку глаза были слегка подернуты влагой от холода, словно камни — морской водой. Я поцеловал ее в щеку. Она оказалась необычайно холодной и гладкой, точно я целовал замороженное яблоко. Тогда я быстро поцеловал ее в губы — они были влажные и теплые. Она продолжала смотреть на меня, но не шевельнулась. — Китти, мы — сумасшедшие. Во всяком случае, я с ума сошел. Я — ваш. Располагайте мной. Почему я не ваш слуга, как Бисквитик… Упоминание имени Бисквитика принесло с собой что-то неприятное, и мне смутно припомнилась вчерашняя сцена. Я вспомнил также, как кто-то (кто? ) сказал, что Бисквитик носит письма Китти доброй половине населения Лондона. Не мог я спросить Китти, сколько у нее рабов. Рабам не положено задавать подобные вопросы. И чтобы как-то покончить с разговором о Бисквитике, я спросил: — Она ушла? — Кто? — Бисквитик. Она сказала, что расстается с вами. — Ах, она с вами разговаривала? Довольно странно было со стороны Китти исключать такую возможность, или она считала, что Бисквитик передает ее послания в почтительном молчании? Воспоминание о том, что я целовал Бисквитика — и не раз, — некстати осуждающе высунуло голову. — Нет, конечно, не ушла, — сказала Китти. — Она всегда говорит, что собирается от меня уйти, но ни разу еще не уходила и, смею полагать, никогда не уйдет. Китти, похоже, тоже не нравился разговор о Бисквитике. Возможно, потому, что Бисквитик могла бы многое рассказать. У меня было такое чувство — да и у Китти явно тоже, — что мы должны в этот дарованный нам бесценный промежуток времени держаться главного и говорить лишь о том, что необходимо и ясно. Ради моего спасения, молился я, ради моего спасения. — Послушайте, Хилари, — сказала она и сняла перчатку; ее теплая рука нашла мою руку, торчавшую без перчатки из рукава пальто. — Вы сказали, что мы сумасшедшие. Возможно, так оно и есть. Но если уж быть сумасшедшими, то ради какой-то цели. Есть две важные вещи, о которых я хочу вам сказать, два проекта, которые я хочу предложить. Один — несколько безумный и потребует изрядного мужества, другой — совсем безумный и потребовал бы огромного мужества. — По части мужества, — сказал я, — лучшего партнера вам не найти. — И, взяв ее за запястье, я засунул ее теплую сухую твердую руку глубже в рукав моего пальто; я до стона, до боли любил и жаждал ее. — Я заметил, — добавил я, — что вы делаете различие между «потребует» и «потребовал бы». — Что? — Вы сказали, что осуществление первого проекта потребует мужества, а второго — потребовало бы. Из этого следует, что мы безусловно осуществим первый, а вот что до второго, то — сомнительно. — Что касается первого, то ничего удивительного, пожалуй, в нем нет. Я очень счастлива в браке с Ганнером, мы глубоко любим друг друга. Я тихо-тихо выпустил ее руку, и она тихо-тихо убрала ее. — Я говорю все это, потому что на таком фоне должны развертываться дальнейшие события. — Проект. — Оба проекта. Вы сказали… что любите меня… и не хотите упустить такую любовь, хотите, чтобы она жила… — Тут я ничего не могу поделать: она все равно будет жить, это самая живая вещь на свете, вы ведь знаете, как редко встречается всепоглощающая любовь… — Я сказала вам, что у меня возникло желание побыть с вами и с Ганнером в одной комнате, чтобы проверить, возможно ли это. Это оказалось возможно. — Мир не рухнул. Звезды не упали с небес. — Видите ли… говоря вашими словами… я тоже не хочу вас упустить. — Вы хотите, чтобы я был… рядом? — Да. — Но, Кигги, в вашей жизни вы сталкиваетесь со столькими разными людьми, и все они, наверно, влюблены в вас… — Ближе я едва ли мог подойти к проблеме тех других писем. — Нет, вы стоите особняком. Вы так давно занимаете мои мысли. Это трудно объяснить. Такое впечатление, точно вы были всегда мне необходимы, всегда каким-то странным образом были частью моего брака. Я влюбилась в Ганнера, когда он рассказывал мне о вас и об Энн. — О Боже! — Мне было так жаль его. Мне было так жаль вас. И все время я жила с этим. Я ведь была в общем-то одинока. И не из-за депрессии Ганнера. Просто мы ведь с ним из совсем разных миров, а теперь я живу в его мире. Любовь — я имею в виду не любовные интрижки, а настоящую любовь — редко встречалась в моей жизни. Так что вы видите… — Я сделаю все, чего вы захотите. — Не говорите пока ничего. Вы ведь еще не слышали о моей второй идее. Первая состоит в том, чтобы мы все втроем были друзьями. Вот это просто, не так ли? — Это божественно, — сказал я, — но возможно ли? Ганнер, конечно, не знает, что мы с вами встречались, кроме как у Импайеттов и в пятницу… — Конечно, нет. И я никогда ему не скажу. Ведь я встречаюсь с вами только ради него. В этом не было ничего плохого. И потому я считаю, что ничего плохого нет в том, чтобы об этом умолчать. Эта часть нашей дружбы скоро канет в прошлое и останется тайной между вами и мной, предметом, к которому мы будем обращаться в воспоминаниях, извлекая его из сознания… Я представил себе это. Но, к сожалению, там была еще и Бисквитик, только это, конечно, несущественно. — А теперь я хочу, чтобы мы очень медленно и осторожно стали продвигаться в наших отношениях вперед и постепенно вывели все на свет Божий… — Все до конца? — Кроме одного… То есть я хочу сказать, что вы будете приходить к нам как друг, и, если потом я встречусь с вами наедине, Ганнер будет знать об этом, и скрывать нам будет нечего, все будет… — Невинно. — Голова у меня кружилась. Я представил себе регулярные ужины на Чейн-уок. Они могут быть по средам. Обеды tê te-a-tê te с Китти в «Савойе». Только платить придется ей. Как она и сказала, это безумие. Но разве есть другой выход? — Хорошо, — сказал я. — У вас достанет мужества? — Да. Но делать все шаги придется вам — все организовать, все взять под контроль… — Это ставило немало важных вопросов, но от волнения и страха я молчал. Только бы как-то не потерять Китти. Пусть говорит, пусть даст волю воображению, пусть ведет за собой. А Китти словно читала мои мысли. — Не старайтесь заглянуть далеко в будущее. У меня это тоже не получается. Давайте исходить из наших естественных потребностей. Существует любовь, которую я эгоистически хочу удержать, которой я не желаю жертвовать… — В таком случае я буду уповать на ваш эгоизм. — Прекрасно. А теперь разрешите мне изложить вам мою вторую идею. И задержите дыхание. — Задержал. Ах, вы удивительная храбрая женщина! Вы знаете, я вами восхищался в тот первый день, когда мы встретились у Питера Пэна. Вы были такая… совсем как государственный деятель. — Какой чудесный комплимент! Теперь слушайте… Мы с Ганнером бездетны. Сердце у меня застыло. На секунду передо мной возникло лицо Энн в тот вечер в машине — испуганное, молящее, как она просила меня остановиться, как хотела выйти из машины и вернуться к мужу! — Мы бездетны. И в этом наше горе. Видите ли… Я скажу вам вещь, которую никто не знает, даже Ганнер… Дело в том, что Ганнер не может иметь детей. — Он?.. — Он перенес операцию — о, уже довольно давно… это — одно из последствий. Доктор сказал мне, а я решила не говорить Ганнеру. Так что он не знает. Холодная логика, словно павшая роса, изменила все вокруг, и все вдруг стало очень упорядочение, очень ясно и очень страшно. Я весь сжался, словно ожидая получить пулю в сердце. — Мы оба отчаянно хотим иметь детей. Но Ганнер не хочет брать чужого ребенка. Он хочет иметь ребенка от меня. А мне уже больше тридцати. А я ведь все это вроде бы уже слышал. — Хилари, я хочу, чтобы вы подарили мне ребенка. Вот теперь эта павшая роса логики пришла мне на помощь. Моя мысль стала очень упорядоченной, очень ясной и очень страшной. Я даже сумел улыбнуться леди Китти. И я сказал: — Мы с вами договорились, что я всего лишь инструмент, орудие, но тут это получается слишком буквально! Милая, любимая, дорогая Китти, вы действительно сумасшедшая, восхитительно сумасшедшая. Вы изложили мне совершенно потрясающую, прекрасную, безумную идею. У меня такое чувство, точно вы дарите мне Тадж-Махал. Все, что я могу, это свернуть его так, чтобы он стал маленьким, маленьким, и вручить его вам назад. Может, мне удастся засунуть его вам в сумочку. — Все, конечно, будет выглядеть так, точно это ребенок Ганнера. Хилари, ну, будьте же серьезным… — А я и серьезен, серьезен. Китти, сердце мое, ох, я так люблю вас, но только, пожалуйста, заставьте свою милую, прелестную головку немножко поработать. Какова же, по-вашему, будет реакция Ганнера, если… — А он же никогда не узнает. Ну как ему может прийти в голову нечто столь странное? Как раз безумие этой затеи и ограждает ее. Я понимаю, что прошу вас об ужасном. Я не могла бы ни к кому больше обратиться с такой просьбой… вы — единственный… Я могу просить вас об этом… — Из-за тех особых отношений, которые сложились между нами? — Да. И из-за прошлого. Вы должны… — Значит, я должен Ганнеру ребенка? — Я вовсе не хотела так сказать, но если угодно, то — да… вы же сами говорили, что готовы ради меня сделать что угодно. А вы должны быть готовы сделать что угодно для него. — Это особый случай, Китти, и не каждому мужчине поправится, чтобы другой мужчина делал такое для него. — Но это должно быть сделано… — Комар носу не подточит. О да. Но есть вещи, которые по самой своей природе не могут быть так сделаны. — Я понимаю, что бремя молчания, которое ляжет на вас… — О, с бременем молчания я как-нибудь справлюсь. Я просто не хочу, чтобы меня прикончили. — Ну… — А что, если ваш младенец будет до смешного похож на меня? Не даст ли это бедняге Ганнеру новый повод для размышлений? Ганнер ведь светлый блондин типа викинга. Ну, собственно, он и есть викинг. — А я — нет. — А что, если у прелестной крошки будут карие глаза? — У моего отца были карие глаза. Кстати, мне только сейчас пришло в голову, что мой отец был поразительно похож на вас. Я расхохотался — сидел и хохотал, откинув голову, вытянув ноги и глубоко засунув руки в карманы брюк. — Хилари, что… — Мне пришла сейчас в голову ужасно смешная мысль, — сказал я. — Потрясающе смешная. Она может увенчать вашу чудесную затею. — Что? — Я ведь так и не знаю, кто мой отец. Ваш отец когда-либо бывал на севере Англии? — Да, по-моему, бывал. — А он никогда не бывал в…………………? — Не знаю. — А чем он занимался? Я хочу сказать, что он делал, помимо того, что был лордом или кем-то там еще? — Попятно, он был инженером, изобретателем. Изобретал разные большие машины… он ездил, ну, по разным там металлургическим заводам и… — А в…………… есть металлургический завод. — Хилари, не хотите же вы сказать… — Нет, нет, я, конечно, несерьезно. Как мог ваш отец встретиться с моей матерью — это немыслимо. Просто если в довершение ко всему прочему мы бы еще оказались братом и сестрой, это был бы… ну, словом, это был бы настоящий Тадж-Махал! — Хилари, прошу вас, перестаньте смеяться. — Милейшая Китти, не могу, понимаете, не могу. Объективно говоря, это было бы страшным преступлением против Ганнера. И даже если бы мы сумели избежать последствий, а мы не сумеем, я с ума сойду от сознания, что совершил такое преступление. Я уже и так достаточно причинил ему горя без того, чтобы спать с его второй женой — пусть из самых высоких побуждений! — Но, еще произнося эти слова, я подумал, как это было бы чудесно, и плевал я на все побуждения. Во всяком случае, должен ли я отнестись к идее Китти серьезно, должен ли? Как обстоит дело с понятием «долга» в областях столь неведомых? Китти уводит меня далеко, — так разве я не должен идти за нею далеко, рискуя совершить преступление, рискуя сойти с ума? — Прошу вас, попытайтесь понять… — Вы тоже не смогли бы это выдержать. Ваши эмоции погубили бы вас. В конце концов вы признались бы ему во всем. — Это ведь будет нечто абсолютно особое, ничего подобного никто никогда не делал и не замышлял. И, возможно, это только благодаря вам, благодаря тому, что существует между вами и мной. Никого другого я о такой немыслимой вещи и попросить не могу. Если вы не поможете мне, не поможете нам, — никто не поможет. — О, я знаю. Я рыцарь, давший обет, помазанник, жертвенный агнец, если угодно. Но я сомневаюсь, чтобы эти высокие понятия произвели впечатление на Ганнера, если он все узнает. — А он и не узнает, не может узнать. Мысль о том, что вы отец ребенка, никогда не придет Ганнеру в голову, никогда не привидится даже в самых диких снах. Подумайте сами! Так что мы будем в полной безопасности. — Ох, Китти, милая, нежная, вы живете в мире фантазий. И я живу там вместе с тобой, и, прошу тебя, прошу тебя, пусть это продлится хоть немного дольше. — Ничего сейчас не решайте, — сказала она. Она смотрела на меня с таким неуемным отчаянием, лицо ее стало жестким, каким я никогда прежде его не видел. Я снова взял ее руку и вцепился в нее, точно в слепящем буране. Я почувствовал, что к нам возвращается ощущение времени, времени, несущего ужас, времени, несущего смерть. Китти быстро взглянула на свои часики. — Вам уже пора? — Нет еще. Мы смотрели широко раскрытыми глазами друг на друга. Легкость, радость, даже безумие куда-то исчезли. Я почувствовал холодный перст неизбежной судьбы — ничего трагического, только ощущение медленно наваливающейся на тебя всесокрушающей массы множества обстоятельств, которые ежедневно напоминают о пределах человеческих. — Хилари, не говорите ничего окончательного. Просто обдумайте хорошенько две идеи, которые я вам изложила, два моих плана. Все это так трудно и сложно, быстро мы ничего не можем решить, придется подумать и снова встретиться и… — Да, конечно, как скажете… да, да, мы должны подумать и снова встретиться… Но, Китти, сердце мое, вы же понимаете, верно, что ваши два плана несовместимы? Это только сейчас стало мне ясно. — Несовместимы? — Да. Мы не можем осуществить оба этих плана. Возможно, мы не в состоянии будем осуществить ни один из них. Но уж оба — это исключено. — Почему? — Китти, да посмотрите же и подумайте. Ведь если я стану вашим любовником, по каким бы там ни было высоким, и святым, и направленным прежде всего на благо Ганнера мотивам, разве смогу я встречаться с ним в качестве друга? Разве я смогу приходить в ваш дом, как вы это столь прелестно описали, держа за пазухой такой камень? Это невозможно, я возненавижу себя и… нет, нет… Если же мы будем встречаться втроем, как друзья, я не смогу быть вашим любовником… и вы, конечно же, не могли думать об этом, замышляя свой первый план, — нет, нет. А если я попытаюсь подарить вам и Ганнеру ребенка, тогда я навсегда должен исчезнуть из вашей жизни после того, как дело будет сделано.
|
|||
|