Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВОСКРЕСЕНЬЕ 2 страница



Обследуя карманы пальто, я обнаружил черный камень, который в свое время дал Бисквитику и который она вернула мне. Почему? После каких размышлений? И где она тем временем хранила его? Все это было покрыто тайной. В другом кармане я обнаружил маленькую шерстяную перчатку Бисквитика, которую стянул с ее руки и присвоил себе во время нашей второй встречи. Я сунул камень в перчатку и положил оба эти странных трофея в ящик. Сколько времени уже длится эта борьба, через сколько фаз она прошла! Я подумал, что мог бы уже сейчас составить внушительный список сражений, совсем как на памятнике павшим в войне: Ленинградский сад. Лестница нашего учреждения — первая встреча. Вестминстерский мост. Статуя Питера Пэна. Лестница нашего учреждения — вторая встреча. Причал неподалеку от Чейн-уок. Гостиная на Чейн-уок. Площадь Парламента… И сколько будет еще таких сражений, прежде чем война кончится?

Я лежал на постели и размышлял о прошедшем дне. И лежа так, на спине, закинув за голову руки, я почувствовал, как сердце у меня отбивает — Китти завтра, Китти завтра. Завтра в это время я буду идти по набережной Челси. Я старался не думать об этом, но сердце стучало свое, хотя голова была занята другими мыслями. Я переключился на Артура. Прошлым вечером, шагая домой, я совсем забыл об Артуре. Я сразу лег спать и заснул, и приснился мне слон, явившийся, чтобы отвезти меня на танцы. Утро принесло с собой неприятные воспоминания. Я был глубоко потрясен этой атакой Артура, его пылом и убежденностью — мне было это особенно неприятно, ибо, к собственному смущению, я сознавал, что в его словах была доля истины. Я взял на себя не очень красивую роль, и Артур принял это близко к сердцу. И оказалось, что мне небезразлично — хоть и не так уж важно, но небезразлично, — что Артур думает обо мне. Я вел себя цинично, грубо, вульгарно. Цинизм и проявляется в грубости, вульгарности. Как я мог сказать такое о Кристел, почему любовь не ударила меня по губам, не заткнула мне рот? Я обиделся на слова Артура о Китти и тотчас глупо отомстил: намеренно постарался уязвить его, принизив Кристел. Конечно, это безумие — втайне встречаться с Китти. Конечно же — и это самое неприятное, — есть где-то правда, отрицающая Китти, — только я любил Китти больше, чем правду, и это тоже было правдой. Не могу я не видеть завтра Китти, — не могу, не могу, не могу. Конечно же, я осознавал — какой-то еще трезвой частью моего рассудка, — что это длиться так не может, что мое время встреч с Китти приходит к концу. Она не «легкомысленна», хотя, возможно, и «избалованна». Нам с Кристел не худо было бы, если бы нас кто-то немного «побаловал», — это могло бы даже благоприятно повлиять на наши характеры, во всяком случае — на мой. Китти — безудержный романтик, но она человек не безответственный, она же не полная идиотка. Она должна понимать, что, поскольку я готов делать то, что она мне скажет, ей решать, когда ставить точку. Очень скоро она поймет, что нам нечего больше «обсуждать», и прекратит наш разговор, весело и безоговорочно, за что потом я буду благодарен ей. Я только сознавал, что ради собственного спокойствия сам я положить конец этому не могу. Это, во всяком случае, было абсолютно ясно. Поставить точку должна Китти, и она вполне может это сделать завтра. Мне стало так больно, что я закрыл глаза. Но по крайней мере есть еще завтра, которое принесет встречу с ней, и, значит, есть еще будущее.

Я был потрясен тем, что у Артура хватило духу — хватило подлинной смелости — выставить меня из дома. Он был явно и сам этим потрясен. Он пришел на службу очень рано и дожидался меня — дожидался смиренно, с волнением. Он попросил у меня прощения. Я попросил — у него. Он повинился в том, что перебрал. Я повинился в том, что перебрал. С Артуром сцена примирения прошла как по маслу. После этого я попросил его поработать за меня; он с готовностью согласился и тотчас забрал все содержимое из моей корзинки для «входящих». А я стал играть в морской бой с Реджи. И он и Эдит относились теперь ко мне с подчеркнутой мягкостью — как к человеку, которого постигло горе.

Лежа в постели, я посмотрел на часы и только подумал, не пора ли отправляться на Норс-Энд-роуд или, может быть, следует прежде попить чаю, как в дверь позвонили. Я вскочил, точно меня дернули за веревочку, и выбежал из комнаты. Бисквитик с письмом, отменяющим завтрашнюю встречу?

Это была Лора Импайетт. Она стянула шапочку, и волосы у нее были растрепаны; на ней было длинное, до лодыжек, пальто с поясом, похожее на шинель, и сапоги. Я вовсе ей не обрадовался. В дверь вместе с нею вошел дух глупой претензии и аффектации, который ударил мне в нос сильнее, чем запах духов Китти. Она, видимо, женщина славная, безвредная, но в ту минуту я чувствовал, что не могу тратить на нее время. А она сразу накинулась на меня:

— Хилари, это правда, что вы подали в отставку? О чем вы только думаете?

— Мне просто необходима перемена, вот и все. Ни с кем это, Лора, не связано. Мне это не свойственно.

— А вот мне свойственно. Для меня отношения с людьми — это все. А потом я не верю вам. Кристофер, а вы знали, что Хилари бросает работу?

— Ну, молодчина Хилари! — сказал Кристофер, появляясь из своей комнаты в длинном пурпурном одеянии с ожерельем из темно-коричневых бусин и таким же браслетом. — Я все время думал, что это не для вас.

— Кристофер считает, что вы стали отщепенцем.

— Стал. — Я прошел на кухню и поставил на огонь чайник. Лора, стягивая на ходу пальто, последовала за мной. В открытую дверь комнаты Кристофера я увидел Джимбо Дэвиса, лежавшего плашмя на полу.

— Но серьезно, Хилари, что вы теперь будете делать?

— Учить детишек грамматике.

— Всем известно, что вы никогда не говорите правды. Ну, поживем — увидим, верно, Кристофер? Это будет очень увлекательно. Вам не кажется, что Кристоферу надо отрастить усы и бороду, и тогда он будет совсем, как Иисус Христос?

— Нет.

— Какого черта вывозитесь с этим чайником?

— Готовлю себе чай.

Чай? Хилари, должно быть, сошел с ума.

— Попробуйте торта, — сказал Кристофер. Тем временем Джимбо успел подняться и теперь тоже стоял на кухне и таращил на меня свои печальные, полные сочувствия глаза. Кристофер поставил на стол ореховый торт от Фуллера, уже разрезанный на кусочки. Я взял кусок и принялся жевать, пока кипел чайник. Затем я заварил чай и, не обращая ни на кого внимания, принялся за второй кусок. Мне хотелось есть после обеда, состоявшего из хрустящего картофеля и виски. Лора болтала с ребятами. Время шло. Лора тоже принялась за торт. Кристофер и Джимбо хихикали.

А я смотрел на чайник. До сих пор я никогда его по-настоящему не видел. Удивительное дело — вот живешь среди вещей и не замечаешь их. А ведь каждая вещь индивидуальна, у нее есть своя, глубоко сокрытая, удивительная жизнь. Чайник, блестящий, синий, сверкал, как звезда, в ярком электрическом свете. Это был странный синий цвет, как бы с черным отливом — он мне напоминал что-то. Никогда прежде я не замечал, чтобы синий цвет мог быть таким темным и одновременно оставаться синим, — это было удивительное достижение природы. Собственно, чайник был одновременно черный и синий, хотя мне говорили, что такого не бывает. Только почему же не бывает: ведь цвет на самом-то деле не в чайнике? Кто сказал, что цвет в вещи? Цвет исходит от вещи, окружает ее облаком, волнами, — да, именно волнами, — разве все не состоит из волн? Я видел эти волны. Чайник пылал и ритмично вибрировал, и вместе с ним пылал и вибрировал я.

Я покачнулся, протянул руку и ухватился за что-то. Это было плечо Кристофера. Я повернулся и посмотрел в лицо Кристоферу — передо мной была прелестная девушка. Я поднял руку и дотронулся до блестящих белокурых волос и снова покачнулся. А потом я очутился в комнате Кристофера — как-то удивительно легко добрался туда, словно и не касался ногами земли. Оказывается, так легко идти по воздуху — только никто никогда мне об этом не говорил. И вот я уже сижу на полу, прислонившись к стене, и Лора сидит рядом, а Джимбо лежит на полу, и Кристофер играет на своей табле, и возникает какое-то неуловимое, несказанное единение, словно наши души склеились вместе и повисли в воздухе гроздью ангелов, и эти ангелы били крылами в центре комнаты над нашей головой, и все вдруг стало звуком, дивным звуком, всепоглощающим ритмичным грохотом барабана, который затем превратился в тибетский гонг, — этакая огромная пещера, наполненная звуком, так что казалось, будто гигантский рот открывается и закрывается. Нечто космическое, прекрасное и, однако же, — так смешно. Мир — такой смешной, такой бесконечно смешной, и так бесконечно важно, что нет ничего важнее смеха, ничего. Ни добра, ни зла, ни случая, — самое важное это смех, о, какое счастье! А потом я покатился — и катился, переворачивался, точно меня осторожно разматывали, раскручивали. Я был стеной света, катившейся сквозь необозримые пустоты пространства и времени. А потом я увидел мистера Османда. Каким-то образом мистер Османд тоже оказался в пещере, которая была одновременно ртом, и стеной света, и мной, и мистер Османд, как и весь мир, был бесконечно смешон. Я пытался сказать ему об этом. Но вместо слов у меня изо рта вылетали маленькие, обсыпанные сахарной пудрой кексики. Я хотел угостить его этими кексиками, но они, пританцовывая, уплывали прочь. А мистер Османд ползал по полу, точно таракан, он и был тараканом с огромной головой, и голова эта приблизилась ко мне, и огромные глаза таракана глядели на меня, и у глаз этих была тысяча фасеток, и у каждой фасетки была еще тысяча фасеток. Мистер Османд был очень хорош собой и очень смешон, и я любил его. Amo amas amat amamus amatis amant amavi amavisti amavit amavimus amavistis amaverunt amavero amaveris amaverit… Все было любовью. Все будет любовью. Все есть любовь. Все станет любовью. Все было бы любовью. Ах, вот она наконец — правда. Все было бы любовью. Огромный глаз, превратившийся в гигантскую сферу, тяжко дышал. Только теперь это был уже не глаз и не сфера, а большое удивительное животное, покрытое, точно шерстью, шевелящимися ножками, шевелившимися так плавно, словно бы под водой. Все будет хорошо, все будет хорошо, шептал океан. Значит, место примирения все-таки существует — это не свищ в панели буфета, — примирение струится по воздуху, оно — везде. Достаточно мне только пожелать, и оно станет, ибо дух всемогущ, только до сих пор я не знал этого, как не знал и того, что можно ходить по воздуху. Я могу простить. Я могу быть прощенным. Я могу простить. Возможно, это и есть главное. Возможно, быть прощенным и значит — простить, только никто никогда мне этого не говорил. И ничего больше не нужно. Только простить. Простить и, значит, быть прощенным — в этом тайна мироздания, и, что бы ты ни делал, не забывай об этом. Прошлое сложено и убрано, — и в мгновение ока все изменилось, все стало прекрасным и добрым.

ЧЕТВЕРГ

Мне казалось, что я спал. Только пробуждение мое не было пробуждением от сна. Конечно же, я понял, что произошло. Я понял это, еще когда смотрел на чайник. Только мне показалось это тогда несущественным, милым и забавным. Я посмотрел на мои часы. Стрелки показывали двенадцать. Но что это значит — двенадцать? Я осмотрелся. Хотелось глубоко и равномерно дышать, испытывая удовольствие от самого процесса дыхания. Постепенно мир принял привычные очертания. Я был в комнате Кристофера, лежал на спине, под головой у меня была подушка. Кристофер в одних трусах лежал на груде подушек, служивших ему постелью. Джимбо Дэвис растянулся на полу вниз лицом, забросив руку за голову. Лора лежала под прямым углом к Кристоферу, голова ее покоилась на его голом животе. Платье у нее было до пояса расстегнуто, и она вытащила одну руку из рукава, обнажив пухлое плечо и чуть не лопающийся лифчик. Глаза ее были закрыты, она улыбалась. Я снова посмотрел на часы и увидел, что на них — час. День сейчас или ночь?

В дверь позвонили. Я сосредоточенно слушал. Кто-то звонил и звонил. Я попытался встать. Это оказалось нелегко. Я поднялся на колени, потом на ноги и перешагнул через Джимбо. Чувствовал я себя в порядке, даже хорошо, только не совсем в ладах с пространством. Пиджак мой исчез, рубашка была распахнута и не заправлена в брюки. А голова работала. Снова раздался звонок. Я открыл дверь. Передо мной был Фредди Импайетт.

К этому времени я уже полностью обрел контроль над собой. Я стоял перед Фредди и засовывал рубашку в брюки. Фредди был красный, без шляпы. Напряженным, срывающимся голосом он спросил:

— Лора здесь?

Я подумал: лучше ей, пожалуй, здесь не быть. И я сказал:

— Нет. Мне очень жаль.

— Я уже заходил, много раз звонил, но никто не открыл мне. А я видел, что горит свет. Я не знаю, где она.

— Мне очень жаль.

— Я уверен, что она здесь. Я зайду. — Он поставил ногу на порог.

— Извините, Фредди, не сейчас. Мальчики у меня в загуле, так что я не могу вас пустить. Да к тому же сейчас уже ночь. Ведь сейчас ночь, а не день, верно? Я хочу сказать, сейчас не час дня, правда ведь? — Я стал выталкивать ногу Фредди за порог. Моя нога оказалась сильнее.

— Извините, — сказал я. Мне удалось наконец захлопнуть дверь.

Я огляделся вокруг в поисках телефона, чтобы позвонить «говорящим часам» и выяснить, день сейчас или ночь, но телефон куда-то исчез. Появилась чья-то тень. Это оказался Джимбо. Я ухватился за него.

— Вы в порядке, Хилари?

— Да. А ты?

— Я ничего не принимал — просто уснул, и все. Не сердитесь.

— Это был Фредди — он ищет Лору. Я сказал ему, что ее здесь нет. Мне не хотелось, чтобы он зашел и увидел все это.

Кристофер по-прежнему лежал на спине с открытым ртом. А Лора перевернулась и лежала на боку; голова ее теперь покоилась на подушке, упиравшейся в плечо Кристофера, голую руку Лора закинула ему на грудь. Оба спали глубоким спокойным сном.

— Нам, пожалуй, следует разбудить ее, — сказал Джимбо. — Давайте вставайте, пора домой.

Мы посадили Лору, затолкали ее руку в рукав и застегнули ей платье. Она была тяжелая, вялая и теплая. Продолжая улыбаться, она открыла глаза и поднялась на ноги, ухватившись за руку Джимбо.

Я сказал ей:

— Уже поздно, Лора, вам надо идти. Здесь был Фредди, искал вас. Я сказал, что вас нет, но вы ведь были. Отвези ее домой на такси, ладно, Джимбо?

Я ушел к себе в спальню. В комнате по-прежнему горел свет. Я лег на постель. Я слышал, как Джимбо разговаривает с Лорой, помогает ей надеть пальто, выпроваживает за дверь. Значит, все-таки сейчас ночь, потому что на дворе темно. Я вовсе не хотел спать — просто чувствовал себя вяловато; откинулся на подушку и стал размышлять. Не очень-то разумно я вел себя с Фредди. Лора, скорее всего, скажет ему правду, в которой в общем-то не было ничего позорного, а я вещь вполне невинную превратил в нечто весьма сомнительное. И не успокоил Фредди насчет жены. И все же правильно было не впускать его в ту комнату. До чего же трудная создалась ситуация, и как нехорошо со стороны мальчишек, что они дали нам наркотики. Мне оставалось лишь надеяться, что Фредди все поймет.

Потом я вдруг вспомнил: сначала — что у меня какое-то дело, затем — что за дело. Я ведь должен был пойти вечером к дому Кристел, чтобы наблюдать за Ганнером и подняться к ней сразу после того, как он уйдет. Сегодня вечером. А сейчас почти два часа ночи. Я резко сел в постели и спустил ноги на пол. Кристел ведь ждала меня, с волнением меня ждала. Ганнер был у нее, а защищать ее было некому. Я вскочил и схватился за голову. Надо позвонить, бежать к ней — немедленно. Но минутой позже эта мысль показалась мне абсурдной. Она ведь сейчас наверняка уже спит. Я пойду к ней утром, к завтраку. Я снова сел на кровать, исполненный тревоги и боли. Впечатление, что я живу «в приятном сне», начало рассеиваться, и мое обычное душевное состояние, моя обычная боль постепенно утверждали надо мной свои права. Я подвел Кристел — не позаботился о ней, не оберег ее. Что подумалось ей, какие страхи привиделись, когда я так позорно не явился? Я спал и видел сны, в то время как должен был нести вахту и защищать ее от врага.

До меня донесся тихий звук шагов вернувшегося Джимбо. Он подошел к моей двери и постучал.

— Ты отвез ее домой?

— Да, и он не спал. Он очень обрадовался, когда ее увидел.

— Ну, надеюсь, все обошлось.

Произнося эти слова, я увидел маленький белый квадратик на моем ночном столике. И подумал — что бы это могло быть? Оказалось — визитная карточка. Я взял ее и прочел: «Невилл Османд, консультант-наставник». Я озадаченно уставился на карточку.

— Откуда это здесь появилось? — спросил я Джимбо.

— Он оставил.

Он?

— Ну да, этот малый приходил вчера вечером, он сказал, что преподавал вам в школе.

И тут я вспомнил, в каком странном, немыслимо странном облике предстал передо мной мистер Османд — чудовищное насекомое, всматривавшееся в мое лицо. А ведь мне казалось, что я видел его во сне.

— Он был здесь, в самом деле был? Но я же видел его во сне. Он не мог здесь быть.

— Вы находились под действием наркотиков. Он пытался разговаривать с вами, даже опустился на колени и смотрел на вас. Я сказал ему, что вы — далеко.

— А я что делал? Говорил с ним?

— Вы много хихикали и мололи какую-то чушь.

— О Господи. Господи…

— Извините, Хилари… Знаете, это ведь не моя была идея…

— А он не оставил адреса, не сказал, что снова зайдет?

— Нет, оставил только вот эту карточку со своей фамилией.

— О Боже. Слушай, уходи-ка ты отсюда, уходи и выключи свет.

Я лежал, уставясь в темноту. Значит, после всех этих лет мистер Османд все-таки сумел отыскать своего премированного ученика, свое создание, свое великое достижение — Хилари Бэрда. Какой же это оказался для него радостный момент.

ЧЕТВЕРГ

Был четверг, утро. Я явился к Кристел, когда не было еще и восьми. Она явно удивилась, увидев меня.

— Что случилось, золотой мой, привет, я не ждала тебя сейчас.

— Почему же ты меня не ждала сейчас? Очевидно, потому, что ожидала увидеть вчера вечером?

— Да, но, когда ты не появился, я решила, что тебя что-то задержало.

— Задержало?

— Мы то и дело поглядывали на улицу, а потом…

Мы?

— Мы с Ганнером.

— Ты, значит, сказала Ганнеру…

— Да, я сказала ему, что ты будешь прогуливаться по улице, только мы несколько раз выглядывали, но тебя не видели, а потом, боюсь, забыли.

— Забыли?

— Ну да. А потом, когда он ушел…

— В какое же время он ушел?

— Должно быть, около полуночи.

— Ты хочешь сказать, что он был у тебя с семи до полуночи?

— Да. Я кормила его ужином. Я никак не ожидала, что он просидит так долго. У меня ведь был приготовлен для тебя ужин. Но он его съел.

— Вот, значит, как — съел. Что же ты дала ему на ужин?

— Рыбные палочки с горошком и абрикосовый торт. Ему понравилось. Он сказал, что никогда раньше не ел рыбных палочек.

— Господи! А ты не хочешь знать, почему я не явился? Я-то думал, ты будешь вне себя от волнения.

— А что случилось?

— Мальчишки накачали меня наркотиками. Дали мне торта, пропитанного какой-то гадостью.

— А теперь ты в порядке?

— Да, но провел чертовски странный вечер. Пришел в себя только после полуночи. — Я не стал рассказывать Кристел про мистера Османда — слишком это было неприятно. Вечер получился, конечно, престранный. Я вспоминал его не как сои, а скорее как реальность — словно меня действительно куда-то отвезли и показывали всякое-разное, только я не мог четко припомнить, что именно. Передо мной возник мистер Османд в виде таракана. Помнил я и мягкого доброго зверя, вдруг заполнившего собой все пространство. Но ведь было же еще что-то очень важное, что-то вроде математического уравнения или формулы, по что именно?

— Не приготовишь мне чаю, милая? Как же, черт побери, все у вас сложилось, что хотел сказать тебе Ганнер, он, случайно, не приставал к тебе, пет?

— Нет, конечно, нет! Мы беседовали.

— О чем?

— О, обо всем. О прошлом, о тебе, о его работе, о жизни в Нью-Йорке, о собаке, которая была у него в Нью-Йорке, — ее звали Рози, и вот эта собака…

— Перестань, Кристел, перестань, ты сведешь меня с ума. Ты хочешь сказать, что вы с Ганнером сидели тут, ели рыбные палочки и самым обыкновенным образом разговаривали о самых обыкновенных вещах? Я этому не верю.

— Ну, конечно, все было не так уж обыкновенно. Все было очень даже странно. Я так тряслась, пока он не пришел, — думала, в обморок упаду. Но он был такой добрый, такой добрый. Уже через минуту после того, как он вошел, я почувствовала себя лучше, ох, много лучше, и сейчас чувствую себя лучше…

— И вы, значит, беседовали о собаке, которая была у него в Нью-Йорке.

— Мы разговаривали о самых разных вещах — так легко было с ним говорить. Он хотел знать, что мы делали с тех нор, как он в последний раз видел нас.

— Должно быть, получился потрясающий рассказ.

— И он спрашивал разные разности про тебя.

— Например?

— Был ли ты несчастлив, ходил ли когда-нибудь к психоаналитикам…

— Надеюсь, ты сказала ему, что этими глупостями я не занимался!

— Конечно, сказала. Он говорил о тебе так мягко, так по-доброму…

— Жалел, значит, меня — как это мило с его стороны!

— Да, конечно, не так ли… но я сказала ему, что он проявил большую доброту, повидавшись с тобой.

— А что он сказал?

— Он сказал, что это принесло ему облегчение.

— Ох, Кристел, Кристел. Ничего-то ты не понимаешь — ведь все это прах и пепел. Дай мне чаю, ради всего святого. Он пришел лишь затем, чтобы почувствовать к нам презрение, почувствовать презрение к тебе, увидеть нашу бедность и убедиться в том, какая у нас премерзкая жизнь. Он пришел, чтобы торжествовать над нами.

— Он сказал, что ты достоин занимать лучшее место.

— Он увидел эту комнату, увидел твое платье. Это была не доброта, это — реванш. Не можешь ты считать это проявлением доброты. Если ты так считаешь, ты полная тупица.

— Это было проявлением доброты, — сказала Кристел, — было. Ты же не знаешь, тебя здесь не было. А он держался так мягко.

— И снова целовал тебе руку?

— Когда уходил — да.

— Как трогательно. Когда же он еще зайдет полакомиться рыбными палочками и абрикосовым тортом?

— Никогда, — спокойно сказала Кристел. Я пил чай, а она сидела напротив меня, положив руки на стол. Поверх платья на ней был несвежий рабочий халат. Густые пушистые волосы ее были тщательно зачесаны за уши, крупное жирное лицо казалось таким беззащитным, влажная нижняя губа оттопыривалась, широкий курносый нос покраснел. В комнате было холодно. Она сняла очки, за которыми прятались ее подслеповатые золотистые глаза.

— Никогда?

— Мы больше не увидимся.

— Он так и сказал?

— Да.

— Он думает, что он — Бог. А о том, чтобы встретиться со мной, он ничего не говорил?

— Сказал, что, возможно, захочет встретиться с тобой еще раз, но должен прежде это обдумать.

— Как любезно с его стороны.

— Хилари, по-моему, нам надо уехать из Лондона.

— Это его идея?

— Да.

— Кристел, у меня сейчас начнется припадок.

— Он сказал это самым мирным образом, заботясь о нашем же благополучии. Он сказал, что, по его мнению, ты вполне сможешь найти работу в каком-нибудь провинциальном университете. Мы могли бы начать новую жизнь. В Эксетере, или в Глазго, или где-нибудь еще.

— Кристел, милая, я знаю, что ты не очень умна, но неужели ты не видишь разницы между доброй заботой и черт знает каким нахальством?

— Это не было нахальством, не было, мы говорили так откровенно, он был так искренен, я еще никогда ни с кем не разговаривала так — без утайки, мы говорили все, что думали, мы все обсудили, и это было необходимо, это было хорошо — не только для него, но и для меня, он так удивительно все понимает, и это так хорошо. Я сказала ему, что была в него влюблена, и когда я это впервые почувствовала, и…

Что?!

— Я была влюблена в Ганнера — я же тебе говорила, да и как могла я не влюбиться: ведь он был так добр ко мне… и я все еще люблю его…

— Кристел… а он знал об этом… тогда?

— Я сказала ему… в ту ночь… иначе я бы никогда ему не позволила… о, конечно, он знал… и он все помнит…

— Как это мило с его стороны — все помнить. Кристел, ты убиваешь меня.

— Но я же говорила тебе…

— До меня тогда это не дошло — не так, как сейчас. Неважно. Итак, значит, вы болтали о той незабываемой ночи, и он поблагодарил тебя, и ты поблагодарила его, и вы простились навсегда.

— Не совсем так. У тебя все это выглядит совсем иначе, чем было. Он был очень расстроен, то есть, я хочу сказать, он переживал, он и сюда-то пришел, чтобы переживать, и ему стало легче, когда он рассказал мне, — я знаю, что стало, и я была очень этому рада, ох, так рада помочь ему… Так что теперь мы оба помогли ему и…

— Привет и до свиданья.

— Разве можем мы продолжать знаться с ним?

— Господи, да не желаю я с ним знаться!

— Это и невозможно. Куда лучше сделать то, что в наших силах, и проститься. Мы оба будем лучше себя чувствовать — много лучше и, быть может, это что-то изменит, я уже чувствую, что может изменить. Неужели мы не могли бы уехать из Лондона и поселиться где-то еще и начать новую жизнь? Мне бы так хотелось жить в сельской глуши. Я вдруг почувствовала, что это возможно — новая жизнь, лучшая жизнь…

— Поехали в Австралию.

— А почему бы и нет? Я с тобой куда угодно поеду… и я могу где угодно работать.

— Кристел, ты сама не знаешь, что ты говоришь. Хорошо, что я вчера не явился. Я мог бы убить его. У меня такое чувство, что с меня бы сталось.

— Но почему… почему же… ведь он был так добр…

— Не смей больше употреблять это слово, или я закричу.

— И получилось все хорошо… мне стало хорошо… оттого, что я увидела его…

— Ты действительно выглядишь очень спокойной и довольной собой.

— Я не спокойна, — сказала Кристел. — Я вовсе не спокойна. — Крупные слезы выкатились из ее глаз и побежали по толстым щекам, а глаза тотчас снова наполнились слезами. — Повидайся с ним еще раз, — сказала она. — Повидайся всего один раз и будь с ним добр, прошу тебя, чтобы все было как надо.

— Никогда ничего не будет как надо. Он никогда не сможет меня простить.

— Не в этом дело, — сказала Кристел. — Это ты должен простить его. Тогда ты поступишь как надо. Если ты простишь его, в таком случае… перед ним как бы откроется перспектива… и он сможет…

В этот момент я вспомнил уравнение, которое казалось мне таким важным прошлой ночью, — уравнение, на котором зиждется тайна мироздания. Простить равновелико быть прощенному. Сейчас, при трезвом свете дня, это казалось просто набором слов.

Я допил чай. Кристел продолжала плакать.

* * *

Снова я явился на набережную Челси в пять часов вместо шести. Шел мелкий снег — крошечные снежинки колыхались в недвижном воздухе, не решаясь ни взлететь, ни опуститься на землю.

Весь день на службе мне хотелось кричать — то от радости, то от боли. Я взял у Артура часть моей работы, но делать ничего не мог. Все это бумагомаранье уже казалось мне непостижимой ерундой. Понимал ли я вообще когда-нибудь эти запутанные формальности, находил ли удовольствие в том, чтобы их разбирать? Мы с Артуром в общем-то избегали друг друга по обоюдному согласию, и я вздохнул с облегчением, когда позвонил один из его несчастненьких и он, извинившись, ушел. Я, видимо, не мог по-настоящему простить его за то, что он посмел выгнать меня из своей квартиры, а он не мог по-настоящему простить меня за то, что я оскорбил женщину, которую он любит. Я, конечно, был больше виноват, чем он, но это едва ли имело значение. Похоже, это уравнение насчет простить и быть прощенным не такое уж простое, даже когда все вроде бы ясно.

Часы на службе тянулись для меня нескончаемо долго, но я как-то сумел досидеть до конца, не потеряв рассудка. Дженни Сирл пригласила меня в Архив поиграть в настольный футбол. Теперь, когда стало известно, что я ухожу с работы, я вдруг стал очень популярной личностью — буквально нарасхват. Два моих сослуживца, которых я вообще не знал, — они работали в других отделах, не связанных со мной, — даже пришли ко мне, чтобы расспросить об Австралии. Я пытался размышлять о будущем, но будущее выглядело голой стеной. Это, конечно, очень мило со стороны Ганнера предлагать мне поступить на службу в университет Эксетера или Глазго. Но даже если бы я захотел последовать его совету, я знал, что шансы получить академический пост — в моем возрасте и при моем послужном списке — равны нулю. Кто напишет мне рекомендацию? Ганнер? Как заметил много лет тому назад Ститчуорзи, я ведь на самом-то деле не ученый. У меня нет ничего за душой, кроме некоторых способностей к грамматике, умения манипулировать словами, а его за все эти годы я никак не использовал.

За весь день я создал лишь письмо мистеру Османду, которое послал на адрес школы. Я написал также директору и сообщил, что пытаюсь разыскать мистера Османда. Я знаю, что он уже много лет как ушел из школы, но я уверен, что у них есть адрес. В письме мистеру Османду я выражал сожаление, что он застал меня в таком плачевном состоянии, но что надо мной подшутили, дав мне наркотики, что я надеюсь скоро снова его увидеть и тогда мы сможем поговорить о былых днях. Я заверял его в своей вечной благодарности за все, что он для меня сделал, и выражал надежду, что он чувствует себя хорошо и доволен жизнью. Письмо было сухое — письмо старому школьному учителю. Я был ужасно огорчен, что оно получилось таким, но просто не мог сосредоточиться и написать иначе. Что же до «надежды», которую я выражал в конце, она, по размышлении, показалась мне пустой. Ну как может мистер Османд быть доволен жизнью? Ему наверняка уже за шестьдесят, и он несомненно одинок. «Консультант-наставник» — что это могло означать? Несомненно, нечто трагическое. Он уже явно не преподает, а что еще в этом мире может его радовать? Вышел ли он в отставку, или его просто уволили за то, что он погладил по голове или обнял за плечи какого-то мальчишку после экзаменов? По всей вероятности, я был лучшим его учеником, а посмотрите, что из меня получилось. Я, конечно, так и не объяснил ему, почему ушел из Оксфорда. Интересно, что он об этом думал?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.