|
|||
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ 1 страница
Сергей Яковлевич присел, подставляя плечо, и гроб с телом губернатора сразу же навалился на него — даже хрустнуло что-то в ключице. Лицо невольно перекосилось от боли, и Мышецкий заметил в толпе испуганные глаза Алисы. Слева от него занял почетное место предводитель дворянства, и Мышецкий шепнул ему: — Заносите, Борис Николаевич, свой край… Вот так! Молодой Иконников подскочил сбоку, чтобы помочь, Сергей Яковлевич сказал ему: — Уже легче… Спасибо, Геннадий Лукич! Полицмейстер выбивал каблуком защелки в дверях, чтобы расширить парадный выход. С улицы наплывала музыка траурного марша. — Господа, господа, — суетился Чиколини. — Дорогу… я пра-ашу вас! Гроб вынесли из дверей Дворянского собрания. В последний раз вышел Симон Гераклович из этого дома, где столько им было съедено, выпито, сыграно и станцовано. На солнце, среди цветов, блестела томпаковая голова покойного, вся в порезах от осколков бомбы; глазные впадины Влахопулова залепили пластырем. Обезображенные взрывом руки были обмотаны бинтами. — Пра-ашу, господа… пра-ашу! — Бруно Иванович, орудуя концами ножен, раздвигал толпу, стоявшую возле крыльца. Мышецкий в свободной руке нес шляпу, перевитую траурной лентой. Нащупывал ногой ступеньки подъезда. Прямо в лицо ему ударило вспышками магния, и уренские фотографы спешно убрали перед процессией треноги с аппаратами. Зазвенели колокола, соборный архидиакон распахнул волосатую пасть, в которой ярко вспыхивал на солнце золотой зуб: — При-и-ити има-ать сын человеческий!.. Казаки на лошадях замкнули кортеж в кольцо, блестели трубы военного оркестра, выдувавшие в пыльное небо печальные завывания смерти. — Кто назначен в герольды? — суетился Чиколини. — Господа герольды — вперед! Впереди процессии выстроились «герольды», чтобы нести ордена покойного, возложенные на черные бархатные подушки. Боровитинов гордо пронес перед толпой знаки Анны второй степени. Отребухов — Владимира с бантами. Тенишев — орден Белого орла. Замыкал эту цепочку Василий Иванович Куцый, удостоенный чести прошествовать со значком «XXX лет беспорочной службы». Гроб установили на траурной колеснице, и она тронулась в путь, ведомая шталмейстерами, избранными из купеческой курии. Сущев-Ракуса пристроился возле Мышецкого, вытер глаза платочком. — Горе-то какое, — сказал он, — горе… Будь я тогда в городе, и они, уверяю вас, князь, не осмелились бы на это безмерное злодейство! Он сунул в руку Мышецкому свежую листовку в четвертушку бумажного листа, отпечатанную на гектографе — с тусклым оттиском, — видно, под конец тиража. Сергей Яковлевич прочел: «Уренская организация большевиков сим объявляет, что она не имеет никакого отношения к неоправданно жестокому и подлому убийству из-за угла губернатора статского советника С. Влахопулова. Это дело рук отщепенцев Революции Грядущего, политических недоучек и обанкротившихся авантюристов. Большевики изберут для себя разумный способ борьбы для обретения прав трудящихся». — Не будем выискивать виноватых, — сказал Сергей Яковлевич. — Покойный (вы сами знаете) менее всех нас заслужил такую смерть. Мы с вами, полковник, более его повинны в подписании того приговора… Всю дорогу до кладбища гроб с телом Влахопулова провожали обыватели: торговцы, нищие, мясники, солдаты, кожемяки, дворники, булочники. Многие даже плакали, и Мышецкий вдруг подумал, что Симон Гераклович — не в пример ему — был отлично хорош для этих мещан: он никогда не мешался в их сытенькую, гаденькую жизнь — оттого-то и не мог быть плохим… Сергей Яковлевич отыскал Алису в толпе, стиснул руку жены в своей руке. — Уедем отсюда, — попросила она его. — Некуда, дорогая, — ответил Мышецкий. — Теперь в России всюду одинаково, моя любовь… Активного участия в погребении он не принимал. Велел только выгнать из могилы лягушек и отошел к ограде, тихо заплакав. Запомнились ему эти лягушки да полковник Сущев-Ракуса — с гвоздями в зубах и с молотком в руке. Словно не доверяя никому, губернский жандарм самолично заколотил гвозди в крышку губернаторского гроба, махнул могильщикам: — С богом… опускайте! — И тоже отошел в сторонку… Стал накрапывать дождь. Торжественная церемония была скомкана. С кладбища многие вернулись в Дворянское собрание, где был накрыт стол для поминок. Смотрели со стен почерневшие от старости лики былых уренских губернаторов. Сергей Яковлевич глотал рюмку за рюмкой, и скоро — в его пьяном представлении — предшественники выступили из бронзовых рам, что-то знакомое просветлело в древности красок, и совсем неожиданно прозвучал над столом тризны смешок Мышецкого. «Да это же — Баклан Иван Матвеич, что переломлен был пополам во время бури. А вот тот — головастик в паричке набок? Ба, да это же сам Брудастый, который привел недоимки в порядок. А вот и князь Микеладзе, Ксаверий Георгиевич, столь охочий до женского полу, что увеличил население Уренской губернии почти вдвое. Рядом с ним — Беневоленский, товарищ Сперанского, переводчик Фомы Кемпийского, который ввел в употребление, яко полезные, горчицу и лавровый лист. И, наконец, Угрюм-Бурчеев, прохвост бывый, разрушил старый Уренск и построил его на новом месте! » Ожили его предтечи, залоснились щеками, запахло от них ламушем и прованским маслом, зашелестели листы недоимок, собранных на буженину и гуся с капустой. «А где же я сам?.. Меня пока здесь еще нет. Но тоже б уду!.. » — Буду, — хихикнул князь. — Воздержитесь, — шепнули ему доброжелательно. А за столом говорили глупости. И распинался Атрыганьев. — Смерть вырвала из рядов российского дворянства верного слугу царя и народа! Ему тоже предложили сказать что-либо в память покойного, и Сергей Яковлевич поднялся над столом, оглядел чавкающие сладкую кутью лица. — Господа, — начал он, — мне думается, что Россия устала жертвовать. Я не говорю уже об этой глупой войне, уносящей тысячи жизней… Сегодня в скорбный синодик имен, павших на кровавом пиру общественных раздоров, вписано еще одно имя — имя нашего незабвенного Симона Геракловича! Мышецкий и не заметил, как его пьяно повело в сторону. Конкордия Ивановна осторожно поддержала его по старой дружбе: — Что вы, князь! Но говорил Сергей Яковлевич гладко: — Скажите, есть ли предел злодейству? Доколе же, господа, несчастную Россию будут потрясать взрывы и выстрелы? Кровь разлагает вширь и вглубь. Вчера в Одессе гимназист Гольштейн подорвал бомбой учителя латыни, который поставил ему двойку. Агонизировать далее — преступно… Пора уже нашему правительству одуматься! Пора дать права конституции, которая очистит нас от дурной крови… Которая примирит вековечную вражду между обществом и правительством! Кто-то сильно дернул его за фалду фрака, но Мышецкий даже не обернулся, чтобы посмотреть на дерзкого. — Конституция! — выкрикнул он, расплескивая вино. — Вот, господа, единственная панацея ото всех бед России — страны, народ которой заслуживает лучшей доли!.. Прости нас, дорогой Симон Гераклович, мы склоняем свои головы над твоим прахом. Это была первая политическая речь, которую он произнес в своей жизни. Мышецкий снова заплакал, и Сущев-Ракуса вытащил его из-за стола, как неисправимого ребенка, опять напакостившего в присутствии гостей. — Пойдемте, князь, — дружески уговаривал его жандарм. — Нехорошо получается. И не надо пить больше… А то ведь вы уже до конституции договорились! Слава богу, что люди-то мы все свои, да и я вас знаю. Не дам в обиду… А случись здесь капитан Дремлюга — так ходить бы вам, князь, в красных либералах!.. В парадном зале стоял под хорами подтянутый, как солдат, Ениколопов, дымил в одиночестве папиросой. И спьяна Мышецкого сразу же понесло. — А-а, — закричал он, — и вы здесь?! Не ваших ли рук это черное дело? Как вы осмелились явиться сюда, на эту скорбную тризну? Ениколопов выступил вперед — из тени под хорами: — Я дворянин, как и вы, князь! Извольте не забываться… Сущев-Ракуса встал между ними, раскинув руки: — Господа, прошу вас — без скандала… Вадим Аркадьевич, вы мне очень нужны: пройдите в боскетную! Сергей Яковлевич, а вы лишку выпили… Нельзя же так, господа! Полковник провел Мышецкого в читальную комнату, где не было ни души. Бережно усадил князя на диванчик, откупорил перед ним бутылку зельтерской, выгнал из бокала сонную муху… — Отдохните, — сказал жандарм. — Я навещу вас… Между тем Ениколопов прошел в боскетную, со злостью растер в пепельнице окурок. Вынув браунинг из заднего кармана, он переложил его в карман наружный, потом отодвинул защелку на окне, перекинул ноги через подоконник и спрыгнул в сад. Затрещали раздвигаемые кусты, и перед Ениколоповым выросла массивная фигура Дремлюга. — Какая приятная встреча, Вадим Аркадьевич! — расцвел в улыбке жандарм. — Куда это вы так спешите?.. Нехорошо, нехорошо! Аристид Карпыч ведь ждет вас… Ениколопов метнулся к дверям, но Дремлюга уничтожил его словами: — Нет, нет, Вадим Аркадьевич, окно еще открыто. Если угодно, я вас подсажу… Униженный донельзя, Ениколопов с руганью влез обратно в окно. Сущев-Ракуса уже поджидал его, сидя за круглым столиком для шахмат, и выговорил с неудовольствием: — Вадим Аркадьевич, что вы школьничаете? Казалось бы — серьезный человек… Ай-я-яй! Да вот, кстати, оружие — на стол, — тихо, но грозно закончил полковник. Браунинг тупо ткнулся в шахматную доску. Тогда Аристид Карпович брякнул с ним рядом свой здоровенный «бульдог» медвежьего калибра. Но оружие недолго лежало между ними. Один замах руки — и «бульдог», и браунинг полетели в угол, кувыркаясь по полу. — Вот так, — сказал жандарм. — Садитесь напротив меня. Будем говорить начистоту, как молочные братья. Ениколопов сел — он медленно покрывался холодным потом. — Это не мы убили Влахопулова, — заговорил он первым, не выдержав такой гонки событий. — А я, голубчик, знаю, что не вы… Но — кто? — Мы… — затравленно огляделся эсер. — Мы… не мы… Жандарм раскурил папиросу и дал спичке сгореть до конца: — Пардон, но кто же это — «вы»? — Вы, полковник, знаете, что я социалист-революционер. — Допустим. Так. Дальше. — Мы, эсеры, все-таки достаточно разумны… — Да не топчитесь! Дальше. — И мы не рубим сучья налево и направо… — Кто убил Влахопулова? — повторил Сущев-Ракуса. — Только не мы… Аристид Карпович встал, перегнулся через стол и влепил эсеру звонкую пощечину: — Дворянину тамбовскому — от дворянина виленского! Ениколопов густо покраснел вспылил. — Свинья ты! — сказал он. — Свинья… Погоди: еще придет день… — Верно, — улыбнулся жандарм. — В прошлом году в Чернигове завелась одна свинья, которая провалила боевую организацию эсеров. Я даже знаком с этой свиньей, которую сослали в Уренск под мой надзор… Дальше! Ениколопов посмотрел в угол, где валялись револьверы. — Ладно, — вдруг выпрямился он. — Мне их беречь нечего. А вам жрать тоже ведь надобно, я понимаю… — Дальше! — Ну и жрите себе на здоровье, — заключил Ениколопов. — Бомбу подкинули ультра… — Какие? — Ультраанархисты. Мы программы этой не признаем, и мне их не жалко. Они только путаются под ногами… — Однако угрозы исходили от вашей уважаемой партии? — Липа! — ответил Ениколопов. — Мы тоже не дураки, чтобы рвать бомбу под каждым… Что вы так смотрите на меня? — выкрикнул эсер. — Я тоже могу ответить на пощечину! — Смотрю… верно! А ты здесь зажрался, Вадим Аркадьевич. Неплохо тебе в нашем Уренске… А? Ениколопов двумя нервными щелчками пальцев убрал под рукава белоснежные манжеты, гремящие от крахмала: — Слушайте, Аристид Карпович, что вам угодно? — Давай вываливай, — грубо ответил Сущев-Ракуса. — Я тебя слишком хорошо знаю… Ультра, говоришь? Ну черт с ними, пусть ультраанархисты! Не скажешь — я тебе устрою барскую жизнь. — Бездоказательно, — огрызнулся Ениколопов… — Что? — засмеялся жандарм. — Ты не финти… Отправлю вот прямо из этой комнаты! Топай… — Не посмеете, — возразил Ениколопов. Аристид Карпович прижал его своим тяжелым взглядом. — Слушай! — сказал он. — Я закую тебя в кандалы на пять… Нет, даже на четыре звена! Ты пройдешь у меня по этапу до самой Вологды шажками мелкими-мелкими… А в Вологде у меня старый друг, жандармский полковник Уланов, черкну ему словечко — и тебя погонят до Красноярска. А из Красноярска я выпишу тебя обратно в Уренск… Вот будет прогулочка! Заодно посмотришь, чем живет и дышит вольнолюбивая Россия… — Отстань ты от меня, — не выдержал Ениколопов. — Что тебе надо… сволочь? Чего пристал, голубая шкура? — Листок бумаги, — велел жандарм. — У тебя найдется? Врач достал из нагрудного карманчика рецептурную книжицу, вырвал чистый бланк. Швырнул его жандарму. — Давай, — сказал полковник. — Быстренько… А потом пойдем вместе на поминки и напьемся, как старые добрые свиньи! — Но я могу быть уверен… — Да хватит уже! — ответил жандарм. — Что ты гувернантку-то из себя строишь? Будто я тебя не знаю… Или тебе пилу напомнить? — Но вы обещаете мне… — Ничего я тебе не обещал и не обещаю! Вот назови сначала бомбистов, а потом проси, что хочешь… Или — в четыре звена, подкандальник в правую ручку, и — пошел по канату! — Мерзость! — выругался Ениколопов. — Ладно, пиши… Пиши, мне их не жалко. Я не могу разделять их программы… Совсем осатанели! Им бы рвануть сначала тебя, а потом уже Влахопулова. Дураки, молокососы! — Время не ждет, — торопил жандарм. — Да и выпить хочется. Давай… — Пиши: Остапчук Герасим, без определенных занятий, проживает в номерах вдовы Супляковой… — Валяй дальше, — подстегнул жандарм, наслаждаясь. — Зудельман Исайка, портной, свое дело на Пушкинской… — Давно догадываюсь. Дальше! — Гимназист Борис Ляцкий, сын инспектора… — Сопляк, — заметил жандарм. — Отца жалко, уважаемый человек. Мать достойная женщина… Все? В лице Ениколопова что-то изменилось: — Нет, еще один. — Кто? — Санитарный инспектор… Борисяк! Аристид Карпович отбросил от себя карандашик. — А вот это уже неблагородно, — сказал он с упреком. — Чтобы разрешить партийные разногласия и убрать своего противника, совсем незачем прибегать к помощи корпуса жандармов его императорского величества. Борисяк со своими марксистскими кружками далеко от меня не ускачет. Придет время! Но сейчас-то он — тихий. Книжки читает… Стыдитесь, дорогой Вадим Аркадьевич! Нехорошо-с. Все-таки — дворянин… Они снова перешли на «вы». Ениколопов поднял с пола оружие, уверенно сунул в карман свой браунинг. — Обычно, господин полковник, — сказал он с усмешкой, — такие вещи оплачиваются. И — неплохо! — Идите вы, сударь, к такой-то матери, — ответил жандарм вежливо. — Есть люди, которых я покупаю за кусок хлеба Ну а вы-то и так хорошо живете!.. Мышецкий успел уже вздремнуть, когда чья-то прохладная рука легла на его воспаленный лоб. Он поднял голову — перед ним стояла Конкордия Ивановна (тоже не последнее лицо в этой картине «глуповского междоусобия»). — Что вам, дорогая? — тихо спросил Мышецкий. — Вы уже вступили, князь, в новую должность? — Да, вступил. Временно. — А кто же теперь будет «вице»? — Атрыганьев. Тоже — временно. — Все временные. Одна я здесь — вечная, — ответила женщина и, нагнувшись, поцеловала его долгим, стонущим поцелуем… Разморенный от вина и слез, Сергей Яковлевич даже не заметил, как Монахтина удалилась. А когда снова открыл глаза — перед ним сидел уже Сущев-Ракуса. Жандарм был пьян в стельку, но язык у него был подвязан по-прежнему крепко. — Ениколопов-то, — сказал он, — отомстить мне возжаждал за что-то. Решил споить меня! Бутылки по четыре вылили. Теперь он там под столом валяется, как свинья, а я здесь, дорогой князь, перед вами… Аки голубь! Он набулькал себе зельтерской, посмотрел на бегущие со дна бокала веселые пузырьки. — А здорово бабахнуло! — вдруг сказал полковник. — В целом квартале — стекол как не бывало… Это не динамит и не «гремучка». Видать, немецкая химия… Дремлюга-то здорово прокакал!.. Вы, князь, протрезвели, душа моя? — Да, ничего. Но что мог сделать ваш Дремлюга? — Что? Да он, подлец, никого вдогонку не послал. Сергей Яковлевич посмотрел на жандарма с удивлением: — А разве… — Только так, — опередил его жандарм. — Вы думаете, князь, за вами никто не едет? Оглянитесь! — Ну, я оборачивался! И не один раз. — И никого не видели? — Никого. — Вот и отлично. Значит, ваш покорный слуга наладил охрану, которой вы даже не замечаете… Аристид Карпович отхлебнул зельтерской, замурлыкал:
Эта песня без конца, начинай сначала: лавров ждешь ты для венца. Лавры — в суп, тебе — мочала…
Сергей Яковлевич окончательно протрезвел: — Хватит, полковник. Лучше скажите, что будет дальше? — Дальше? Смею заверить ваше сиятельство, что впереди нас ожидают великие события!..
Жандарм не обманул молодого губернатора: в ту же ночь были арестованы участники покушения на Влахопулова (двое из них оказали вооруженное сопротивление, и портной Зудельман погиб в перестрелке). Одновременно вторично провели обыск у Ивана Степановича Кобзева: этот человек сделался за последнее время чуть ли не личным врагом Сущева-Ракусы, ибо вставлял палки в колеса «полицейского социализма». Вслед за тем Аристид Карпович начал планомерный промышленный террор. Он подкладывал под конторы частников, как гремучую петарду, своего «социалиста» Виктора Штромберга, и Уренскую губернию — раз за разом — потрясали короткие взрывы стачек с копеечными требованиями. — А вы не боитесь пересолить, полковник? — спросил Сергей Яковлевич у жандарма. — Нет, князь. Грядущее уступит предо мною… Уренских капиталистов лихорадило в пугливом ознобе. Они боялись обращаться за помощью к правительству, так как между ними и правительством вдруг выросла полицейская стена. В городе, как следствие уступок бастующим, открылись чайные и читальни, образовалось общество трезвости. Учитель гимназии Бобр читал рабочим лекции по экономике, оперируя выкладками из Струве; мясники послали письмо Льву Толстому с просьбой объяснить им — в чем смысл жизни? Сам же полковник, оставаясь в тени, развернул пропаганду «копейки». Началось постепенное разложение необразованного пролетария. Из рабочих слободок все чаще слышалась полюбившаяся песня: Всюду деньги, деньги, деньги, всюду деньги — господа! А без денег жизнь плохая — не годится никуда… Императрица — наконец-то, с помощью Серафима Саровского, — родила наследника престола, и уши уренских обывателей несколько дней ломило от благовеста церковных колоколов. Во время торжественного богослужения, где возглашалось многолетие, Мышецкий совсем неожиданно встретился с Ениколоповым: — А вас амнистия не коснулась? — Пока вы губернатор, — был едко-вежливый ответ, — меня трудно выжить из палестин уренских… Мышецкий посторонился эсера, но Ениколопов шагнул следом за ним, доверительно шепнул в ухо: — Царствование будет воистину кровавым, князь… Сергея Яковлевича передернуло: терпеть не мог когда шептали на ухо. — Оставьте, — сказал он. — Шутки неуместны… — Но я не шучу, — наседал эсер. — Наследник наверняка болен гемофилией. Брат и дядя нашей императрицы умерли от несворачивания крови, гемофилией страдают и все ее племянники… Мышецкий почему-то вспомнил Додо. «Всюду кровь, кровь, кровь», — часто говорила сестра. «Откуда это у нее? » И Сергей Яковлевич вдруг с ужасом подумал: «Да ведь не она же это придумала… Подслушала! Еще там, во фрейлинской… Да, да! Именно так любила говорить сама императрица, Алиса Гессенская, — кровь, кровь, кровь! » Аристид Карпович эти дни ходил сияющий, и Мышецкий решил капнуть в душу жандарма, источающую мед, одну капельку черного дегтя. — А что там — в депо? — спросил вроде равнодушно. И мед сразу же оказался испорчен. — Забольшевичились, сволочи, — ответил жандарм, невольно гримасничая. — Мой Витька Штромберг в лепешку разбился, и — хоть бы что! Хорошо, что ваш Кобзев отстранился от деповских, а то бы давно спал на нарах в участке! Просто удивительно, до чего упрямые эти… марксята! Мышецкий внимательно посмотрел из-под пенсне. — Послушайте меня, Аристид Карпович, — решился высказать он честно свои давнишние соображения, которые до этого момента хранил втуне, в потемках сердца. — Отчего это вы с таким пренебрежением говорите о марксистах? Ведь я все-таки изучал статистику, знаю экономику капитала… И, — заключил Мышецкий, — если рабочие сумеют проникнуться доктриной Маркса, то, уверяю вас, это будет грозная сила! Сущев-Ракуса решил не уступать в этом споре. — Да что, князь, — ответил он, — мало еще каши ели, чтобы… «проникнуться»! Пока народ сер, он сможет понимать лишь простые истины: копейка… селедка… городовой… самовар… Ну и — баба! А вы говорите — Маркс, доктрина. Где уж тут с нашим российским плюгавством! — А вам, Аристид Карпович, — намекнул Мышецкий, — и по долгу службы не мешало бы прочитать Карла Маркса. Уренский жандарм беззаботно рассмеялся: — Вот потому и не боюсь этих марксят, что богато их главного читал я библию. И ортодоксальных читал, вроде Ульянова-Ленина, и ревизионистов листал, вроде Бернштейна… Тощища такая, что сыпью покрылся. Пока наш Ванька Машкин разберется, что делать надо, так не меньше ста лет пройдет. Да и семь ден в неделе, один свободный, так не станет он его на Маркса тратить. Лучше дровишек поколет, на гармошке игранет да в питейную сходит. — Не ошибитесь, — осторожно заметил Мышецкий, и на этом разговор их закончился. В этот день на пороге жандармского управления появился Иконников-младший, негодующий и раздраженный. Все последнее время Геннадий Лукич жил беспокойной, до предела насыщенной жизнью. Потешив блудного беса с неистовой в постельных делах Монахтиной, пока им это не надоело обоим, Иконников случайно остановил любопытный взор на вице-губернаторше. Потом началась эта «зубатово-штромберговщина». Стоило немалых трудов, чтобы отвадить от своей фирмы просивушенных агентов, крикливых и неумных орателей. Что они могли сказать ему? «Исплуататор», и только, да и то едва не сломали себе язык. Папеньку своего, живущего старыми понятиями, Геннадий Лукич и вовсе отстранил от этого дела. Он откупился от требований зубатовцев сверхобильным угощением, на котором и высидел сам, с брезгливостью слушая хвастливые речи. — Рассуди, паря, — говорили ему агенты Штромберга, — мы таперича — сила. Во! Ты кормись, милок, кормись. Мотор вот везешь из Хранции — катайся. Рази мы против? Но не все тебе, шалишь! Ты и нас пользуй, потому как мы — класс!.. Закончился «банкет» — по славному русскому обычаю — колоссальной дракой. После чего, разогнув своих гостей с помощью городовых, Геннадий Лукич и нагрянул в жандармское управление, где с почтением был принят Аристидом Карповичем. — Полковник, — начал Иконников, не церемонясь, — когда вы пресечете подобное безобразие? Мне, поверьте, не жалко этих трех копеек, но ваши эксперименты в духе Зубатова могут обернуться революцией… Сущев-Ракуса обласкал молодого первогильдейца, предложил ему чаю («Ваш чаек пью… хорош! »), забрал у него из рук трость и шляпу. — Садитесь, милый Геннадий Лукич, лимончик кладите. А, может, ромцу плеснуть? Потом жандарм заточил карандаш, как шило, и нарисовал роскошную цифру «3» — всю в кренделях и завитушках. — Образованный человек, — сказал полковник, — даже Сорбонну окончили, а такой ерунды понять не можете. Да вы руки целовать мне должны — вы, Будищевы, Троицыны и Веденяпины! А не лаять меня по задворкам… Вдумайтесь же, юноша: рабочий класс в России стал таким мощным, что одними репрессиями здесь не справишься. Ну выбью я зубы одному, второму, третьему, а — толку-то что?.. Никогда еще — ни декабристы, ни петрашевцы, ни народовольцы, — никто, Геннадий Лукич, не имел под рукой такого добротного материала для революции, как сейчас! Если мы не примирим рабочего с царем через уступки в копейку — все затрещит в России, и нас с вами завалит обломками… — Но нам-то, — возразил Иконников, — каково от этой демагогии? Не ошибаетесь ли вы, Аристид Карпович?.. Допустив рабочего к легальной антикапиталистической пропаганде, не забывайте, что мы, представители частного капитала, шагаем в ногу с самодержавием. Сейчас они ругают меня «исплутатором», а завтра они будут ругать правительство! Аристид Карпович ответил так: — Вот в том-то и дело, чтобы взнуздать эту пропаганду! Зубатов — человек неглупый, в прошлом и сам революционер, и он хорошо понимает, что у социалистов надобно отнять взрывчатый материал — массу. И направить силу взрыва — на копейку! Пусть думают о большом куске мяса, только не о политике. Согласитесь: лучше дать три, пять, десять, двадцать копеек, чем потерять свою голову! Геннадий Лукич вынужден был согласиться, что в этой комбинации, конечно, есть нечто и выгодное. Выгодное, хотя и опасное, — но, в общем, он согласен. — Давно бы этак-то! — говорил Сущев-Ракуса. — А то разлетелись кандибобером: безобразие, эксперименты, революция! Думать надо, молодой человек… Про-ни-кать! И, прощаясь с Иконниковым, жандарм предупредил: — А вы, юноша, с Ениколоповым-то — поосторожнее. Знаю: дружите вы. Знаю! Неглупый эсерище. Да, неглупый… Но, как сына, остерегаю — подальше от него, подальше! — От чего же, полковник, — спросил первогильдеец, — вы желаете предостеречь меня? — Ну, мало ли чего не бывает… — увильнул жандарм. Намек полковника угодил точно в цель. Действительно, последние дни Геннадий Лукич переживал некоторые осложнения в дружбе с врачом-эсером. Без денег и здесь, конечно, не обошлось. Иконников никогда не стеснял себя в средствах и любил одаривать каждого, кто ему чем-то нравился. Ениколопов завязил свой нос в долгах, доходов от практики ему не хватало, и теперь он страстно желал освободиться от зависимости перед богатым другом. И, чтобы расплатиться с Иконниковым, он предложил ему не что иное, как… княжну Додо. — Поверь, братец, — расхваливал Ениколопов женщину, как товарную наличность, — ей-ей, бабец того долга стоит. К тому же — княжна, в Бархатную книгу записана. Сумасшедшая, правда, да зато… зверь, а не женщина! Конкордию перешибет. У меня уже сил на нее не стало — хоть дворника зови на помощь. Только мигни — она сразу к тебе перепрыгнет! Молодой миллионер на подобную сделку не был способен. — А ты — циник, брат Вадим, — ответил он. — Только извини, мой любезный Брут: моя скромная фирма не желает прогореть на черносотенных акциях. А долг… (Иконников стыдливо покраснел. ) Бог с ним, забудем о нем! — Ладно, — сказал Ениколопов, не благодаря. — Когда случится революция, я тебе этот долг отдам!.. В таком-то вот сумбуре впечатлений Геннадий Лукич и навестил Алису Готлибовну, которая всегда невольно радовалась его появлению. Но сегодня молодая княгиня была чем-то явно встревожена, от Иконникова не ускользнула и беглость взгляда, и рассеянность речи женщины. Словно разгоняя сомнения, первогильдеец быстро заговорил, подводя Алису к окну: — Взгляните, на чем я приехал… Вам это нравится? К сожалению, для наших дорог больше подходит берлинский «пипп», но он очень груб и шумлив, как прусский офицер… Возле дома стоял новенький автомобиль «ландолле», сверкая застекленной кабиной. Иконников тут же напомнил Алисе, что русские кучера (которых она почему-то боялась) отныне ей не грозят. — Сколько же стоит это «ландолле»? — спросила женщина, слегка нахмурясь и сосредоточенно смотря на улицу. — Всего двенадцать тысяч франков, — небрежно пояснил Геннадий Лукич. — И восемь тысяч дорожные расходы… Вы будете первая амазонка в Уренске, которая рискнет испытать наши чудовищные дороги… Роль первой амазонки оказалась заманчивой. На сумасшедшей скорости (двадцать пять верст в час) Иконников пролетел по Садовой улице и спустился к реке. Позади остался городовой, громко чихающий в клубах газолиновой копоти. Разбежались, как от черта, мужики на переправе, закрестились бабы, только собаки, сатанея от ярости, не уставали облаивать эту незнакомую еще им телегу… — Как вы себя чувствуете? — осведомился Иконников. — Благодарю вас. Меня это развлекает… Алиса Готлибовна то принималась болтать о пустяках, то вдруг удрученно замолкала. Совсем неожиданно прозвучал ее наивный вопрос: — Эта замечательная госпожа, о которой вы вспоминали с моим мужем… Как вы называли ее? — Ивонна Бурже, мадам. — Да, Ивонна Бурже… Она что, и правда так красива? — Ее красота вымышлена нами — мужчинами. Но вымысел всегда прекраснее хлеба насущного! — И так богата эта… дама? — Несомненно, мадам. Она скупила уже несколько райских островов в Средиземном море. Построила там виллы, как в сказке. Ее окружает пение птиц и восторженный ропот поэтов… Алиса Готлибовна попросила остановить «ландолле» на бульваре: ей вдруг захотелось пить. Иконников провел княгиню под сверкающий навес летнего буфета. Здесь было пустынно, лишь возле самого обрыва к реке сидели два собутыльника — капитан парохода и офицер-нижегородец в чине капитана.
|
|||
|