Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{294} Второе плавание



Первый свой булгаковский опус я напечатал на «Ундервуде», приобретенном на местной барахолке в городе Горьком. Начал печатать двумя пальцами, недели через три навык укрепился и я колотил по чугунному монстру с оглушающей быстротой. На клавиатуре не хватало нескольких знаков препинания, их расставлял потом вручную. Рядом с «ундервудом» лежал недавно изданный (в 1962 году) томик булгаковских пьес, в котором впервые был опубликован «Бег». Томику была предпослана статья П. А. Маркова. Кто такой этот Марков и как в натуре выглядит Художественный театр, которому запретили в свое время поставить пьесу «Бег», я представлял очень смутно. Статья о белогвардейцах сочинялась в доме на улице Бригадная, куда нашу семью отселили году в 54‑ м. До этого мы обитали на берегу Оки в Канавине, месте вполне историческом: там некогда располагалась Нижегородская ярмарка. На улице Бригадной, на выселках, было всего три покрашенных в желтовато-гнусную краску строения, два из которых были общежитиями (одно из них — женское). К женскому общежитию прилепилась кличка «дом ха‑ ха» (для этого были известные основания). Весь же район в народе именовался Лягушиха.

Вот из недр этой самой Лягушихи в Москву на Суворовский бульвар была отправлена статья под названием «Дилогия Булгакова “Дни Турбиных” и “Бег”». На Суворовском бульваре, согласно адресному бюро, проживала Елена Сергеевна Булгакова, 1893 года рождения. Начитавшись Бахтина, я обнаружил родство пьес Булгакова с античной мениппеей, а также средневековым карнавалом и решил осчастливить этим открытием вдову писателя. Вдова удивилась, но ответила студенту Горьковского пединститута очень галантно: «Ваша статья мне понравилась, она очень правдивая, искренняя и смелая. Вы писали ее без оглядки — что я всегда {295} чувствую в работах о Мих. Аф. Меня теперь мучает вопрос — насколько М. А. был знаком с жанром мениппеи и думал ли об этом когда-нибудь. Оставляю один шанс на сто за положительный ответ. Мне кажется, что ему и в голову не приходило это, а это:

“О, связь времен! О токи просвещенья”… — как он написал в биографии своего Мольера».

Ответ Елены Сергеевны пришел в аккуратном изящном продолговатом конверте, который сам по себе показался мне тогда произведением искусства. В конверте была сложенная вдвое записочка на очень хорошей бумаге, и в записочке той вдова Булгакова именовала студента «многоуважаемым Анатолием Мироновичем», приглашала в Москву и просила предварительно позвонить ей по телефону, номер которого начинался литерой Б.

Помните житомирского кузена Лариосика, который объявился в квартире Турбиных с Собранием сочинений Чехова, завернутым в единственную рубашку? Вот примерно мой образ 1963 года, когда прямо с Курского вокзала, купив дешевый букет цветов, я объявился на Суворовском бульваре и нажал звонок квартиры номер 25. Дверь открыла хрупкая невысокая женщина в атласном ярком халате, светло-голубой газовый шарфик на ее шее подчеркивал прозрачную голубизну ее глаз. Я несколько опешил. Мои ожидания простирались в строго заданном русле: увидеть писательскую вдову 1893 года рождения. Заглянув через плечо очаровательной дамы, открывшей дверь, я полагал увидеть в глубине квартиры искомую вдову, может быть, в какой-нибудь инвалидной коляске. Дама, стоявшая в дверном проеме, улыбнулась, оценив мою оторопь, и сообщила, что она-то и есть Елена Сергеевна, и попросила войти. Огромный мохнатый лендлорд вальяжно вышел из глубины квартиры, и мне показалось, что он поздоровался со мной. Впечатление того, что пес обладал сверхъестественным умом, немедленно подтвердилось. «Булат, пожалуйста, принеси тапочки гостю», — нежно попросила пса Елена Сергеевна, и тот притащил их безропотно. Там же в маленькой прихожей я увидел выцветший от времени плакат. На плакате был изображен сияющий мордоворот, в правой руке мордоворот гордо держал сберкнижку. Надпись внизу плаката не оставляла сомнений в правильности его выбора: «Водка — враг, сберкасса — друг».

С этого момента на семь лет вперед я был прикован к этому плакатику, к этой, как оказалось, очень маленькой квартирке на Суворовском бульваре. Женщина с нежно-голубым шарфиком на {296} груди И востроносыми восточными туфлями на ногах впустила меня в неизвестный мир, который мне очень понравился. Старинная мебель красного дерева, лампа с абажуром на столе, булгаковские рукописи, которые она извлекала из глубины секретера, ее завтраки, обеды и ужины, ее продолговатые конвертики, которые стали регулярно приходить в Лягушиху, — все, все воспитывало «горьковского кузена». Письмо, начертанное отвратительным пером-скелетиком, она мне простила. Но первую статью, напечатанную на «ундервуде» через пень колоду, она вернула мне в Горький. Вернула перепечатанной заново на хорошей бумаге без единой ошибки, с ровненькими полями и отступами, с постраничными сносками, с проверенными цитатами. Никаких поучений при этом не было: просто наглядно показала мне, что такое правильно оформленная литературная работа. А работа эта ей явно понравилась, несмотря на цитаты из Бахтина.

Видимо, это и решило дело. В один из очередных приездов она оставила меня одного в квартире на Суворовском, сказала, что будет поздно вечером, и предложила скоротать день за чтением рукописи, которую уже приготовила. Показала, где и какая еда стоит в холодильнике, что и когда надо дать Булату, и покинула меня.

На первой странице рукописи я прочитал заголовок: «Мастер и Маргарита». Тут же прочел эпиграф из Гете, и что-то екнуло в душе. Не знаю почему. Мои литературные вкусы были ниже Лариосикиных. Он хоть Чехова завернул в рубашку, а я тогда готовился к карьере советского учителя. Пастернака и Андрея Платонова я освоил, но Библии еще не читал. Иванушка Бездомный, в сущности, был мой прародитель, я к нему испытывал лирическое сочувствие с первой же сцены на Патриарших прудах. И когда все завертелось и закружилось, когда Иешуа Га-Ноцри сплелся с Мастером, Воланд с клиникой Стравинского, а Аннушка, что разлила подсолнечное масло, с Понтием Пилатом, на меня накатили совсем не ведомые чувства, для которых не было названия. Теперь бы я сказал, что это было просветление, опоясанное страхом. Через несколько часов в квартире на Суворовском сидел уже несколько другой человек, чем тот, что начал утром чтение рукописи. Поделиться открытием было не с кем, разве что с псом, который мирно похрапывал в углу. Я дочитал роман в сумерках, грусть и страх соединились почему-то с радостным чувством. Радость шла оттого, что меня посвятили, мне доверили, сообщили что-то такое, без чего уже не смогу обойтись. Было и еще одно последствие, {297} не имеющее прямого отношения к литературе, но производное от литературы. Советская жизнь, которая заполняла мое душевное пространство, вдруг как-то скукожилась и представилась как ничтожное звенышко в мировой цепи событий. И еще поражала способность человека легко находить единственные слова для выражения самых сложных чувств и понятий.

Когда Елена Сергеевна появилась, я этих единственных слов не нашел. Сморозил глупость, которая ее, впрочем, не удивила. Видимо, и в глупости своей я не был оригинален. «Это же никогда не напечатают», — сказал я, передавая интонацией чувство восторга и подавленности. «Обязательно напечатают», — даже не возразила, а просто успокоила Елена Сергеевна. И стала готовить ужин. Тут впервые, раскрепощенный романом, я спросил ее о том, о чем тогда спорили. Булгакова надо было ввести в советскую литературу, и для этого его нужно было «усыновить». Уже появились первые статьи на тему того, как Булгаков шел постепенно к пониманию революции и принятию советской власти и только рапповцы-инородцы помешали ему окончательно слиться с этой литературой. На некорректный вопрос, как он «к ним», то есть к большевикам, относился, голубые глаза Е. С. вспыхнули каким-то веселым и злым огнем: «Он их ненавидел! »

В ее доме постоянно появлялись люди, она готовила тогда первую волну булгаковского Ренессанса. Часто бывал Семен Александрович Ляндрес (отец Юлиана Семенова). За плечами его было секретарство в «Известиях» у Бухарина, много лет лагерей и перебитый позвоночник. Высокий седой старик возлежал на диване и допрашивал меня: «Сколько вам лет, почему не в партии? Всякое говно вступает, а приличные люди не идут». Он работал юрисконсультом СП СССР, помогал Елене Сергеевне готовить некоторые рукописи к печати. Именно он впервые опубликовал в «Воплях» («Вопросах литературы») пересказ письма Булгакова Правительству СССР и изложил коротко телефонный разговор Сталина с автором «Турбиных».

Солженицын внимательно изучал в доме Елены Сергеевны «Письмо Правительству», готовясь, как потом выяснилось, к своему «Письму к съезду писателей». По словам Е. С., булгаковское письмо «наверх» Александр Исаевич читал не просто внимательно, но даже придирчиво. «Вот тут он сделал ошибку, надо было написать то-то и то-то». Елена Сергеевна кормила Солженицына обедом и заметила, как после обеда гость все крошки собрал {298} со стола и подъел. «Зэковская привычка, видимо», — комментировала Е. С.

У Платона есть рассуждение о «втором плавании» или «второй навигации» (в ином переводе). Сначала рождается не человек, а некое двуногое без перьев. Второе плавание — это когда двуногое становится человеком. И это второе плавание начинается чаще всего с какой-то решающей поворотной встречи с другим человеком. Из дома на Суворовском началось мое «второе плавание». Оттуда открылся путь в «Новый мир» к Владимиру Яковлевичу Лакшину. Оттуда начались встречи с Юрием Михайловичем Лотманом и его женой Зарой Григорьевной Минц. Я стал ежегодно участвовать в тартуских конференциях и там обрел некоторых своих пожизненных друзей. Елена Сергеевна познакомила меня с Константином Лазаревичем Рудницким. Она же послала рукопись книги о Булгакове Константину Симонову, который тогда возглавлял Комиссию по литнаследству Булгакова при Союзе писателей СССР.

Константин Михайлович был одним из самых ярких персонажей «советской цивилизации». Он принимал меня в своей квартире на улице Черняховского у метро «Аэропорт». Еще до того, как мы встретились, он прислал три письма, связанные с этой самой моей булгаковской рукописью. Все три письма были в одной бандероли, обратный адрес указывал Кисловодск — Симонов отдыхал на Кавказе со своими друзьями. Как выяснилось через годы, рукопись прочитала сначала Софья Григорьевна Караганова, потом ее муж Александр Васильевич Караганов, друг Симонова с еще довоенных ифлийских времен. Одно письмо было короткое и очень личное: в сильных и емких словах Симонов передавал свое впечатление от рукописи и благодарил автора. Во втором письме, которое предлагалось использовать как официальный документ, он корректировал первый отзыв некоторыми страховочными замечаниями. Наконец, в пакете был еще и большой, пятнадцатистраничный разбор моего труда, и этот разбор явно был предназначен не мне, а был частью какой-то его собственной книги (она вскоре и вышла). Я дал ему повод поговорить о Булгакове, о культуре и революции, о выборе русской интеллигенции. Он сознательно связал с Булгаковым свое имя, имя одного из первейших советских писателей, лауреата всех премий, живого классика. Это был тогда нестандартный литературный поступок.

Письма носили показательный характер, так же как и вечер, которым он меня удостоил. Он говорил как бы в два адреса сразу: {299} молодому человеку, который сидел перед ним, и потомкам, которых он различал за моей головой. Он рассуждал и вспоминал. Про Елену Сергеевну сказал, что в Москве 30‑ х годов не было более изящной женщины. Что он убедил ее издать «Театральный роман» именно как «Театральный роман». Елена Сергеевна хотела издать книгу под названием «Записки покойника» (воля Булгакова). Твардовский не хотел этого названия, и конфликт разрешился шуткой Симонова: «Лучше издать “Театральный роман”, чем не издать “Записки покойника”».

Константин Михайлович грассировал, что придавало его речи особую прелесть. Он не любил Пастернака с тех времен, когда, будучи редактором «Нового мира», отказался печатать «Доктора Живаго». «Это интеллигентское котомничество», — съедая какие-то согласные, произнес он для меня и для истории, до которой я должен был донести его мысль. Он противопоставлял Пастернаку Михаила Афанасьевича как писателя более открытого и честного даже в своей оппозиционности революции.

Тогда же Симонов рассказал, как он уговорил писателя-фронтовика Евгения Поповкина, редактора «Москвы», напечатать «Мастера»: тебе, мол, только за это в будущем воздвигнут памятник. Поповкин доверился советскому классику, решил напечатать роман в двух разных номерах, первую часть в одиннадцатом номере за 1966 год, а вторую в первом номере следующего года. Может быть, он хотел повысить подписку на журнал. Задумав остаться в вечности, Поповкин совершил ошибку, дав цензуре опомниться. Как только вышла первая часть, появились на Западе статьи под огромными заголовками типа «Запрещенный шедевр» или «Роман о Сталине». Цензоры стали сходить с ума, выламывать буквально десятки страниц из второй части романа. Перед Еленой Сергеевной стояла дилемма: согласиться на это уродство или запретить печатать роман. Она согласилась на уродство. Какая-то сила вела ее, она верно знала, что наступит день и «Мастер» будет издан полностью, до запятой. Она и тут угадала. При помощи все того же Симонова, который не меньше Поповкина думал о бессмертии, через несколько лет роман вышел в полном виде, что по условиям тогдашней литературной жизни было чудом.

Когда вышел первый номер «Москвы» глубокой зимой 1967 года, Елена Сергеевна прислала в Лягушиху пачку журналов, чтоб я распространил их среди хороших людей — «чтобы знали». В короткой {300} записочке, на сей раз не на прекрасной белой бумаге, а на бумаге попроще, что была под рукой, она сообщила: «Дорогой Анатолий, наконец-то вышел “Мастер”. Как я рада». В конце не было восклицательного знака, что выдавало, видимо, не только радость, но и огромную ее усталость. Книга была все же изувечена, и надо было продолжать борьбу.

Через несколько месяцев жизнь вбросит меня чуть ли не в эпицентр этой борьбы.

Когда вышел «Мастер», «Литгазета», которую тогда возглавлял Александр Борисович Чаковский, должна была немедленно откликнуться. Отклик свой они сильно задержали. Булгаков стал уже предметом литературной борьбы между демократами-новомировцами и «патриотами». «Литературке» нужен был критик, который не принадлежал бы ни к какому лагерю, над именем которого не было бы никакого опознавательного «значка». Этот никому не известный критик должен был дать объективную оценку «сложному и противоречивому» роману, который стал чем-то вроде советской Библии. Такого критика в Москве они не нашли и обратились в Горький. Порекомендовал меня Марлен Кораллов, связанный тогда с «Литгазетой». Он обсуждал как-то спектакли Горьковского ТЮЗа, я ему рассказал про Елену Сергеевну, про булгаковские штудии. Марлен был потомственным лагерником, отсидел несколько лет в том же месте, где отбывал срок Аркадий Белинков, автор нашумевшей тогда книги о Юрии Тынянове. Сам Кораллов в свободное от «Литгазеты» время писал про Карла Либкнехта и Розу Люксембург, называл их нежно: Карлуша и Розочка. Он-то и привел меня в «Литгазету».

Летом 67 года меня вызвали в командировку, поселили в гостинице «Минск» (острое чувство своего первого жилища в Москве). Через неделю я представил текст двухподвальной статьи о прозе Михаила Булгакова. Над статьей бились примерно месяц, уродовали и улучшали. Потом представили Чаковскому, и тот ее завернул. Задачи, передо мной поставленной, я не выполнил. Самого же Александра Борисовича увидеть не довелось.

Чаковский был, вероятно, одним из самых изощренных людей, творивших идеологию советской цивилизации застойного периода. Войдет в классику его безымянный портрет: «Лисьей походкой с вонючей сигарой во рту ко мне зашел редактор одного дружественного издания». В описываемые Катаевым времена Чаковский руководил журналом «Иностранная литература», {301} теперь человек с лисьей походкой руководил гораздо более влиятельным органом: к «Литгазете» прислушивалась страна.

Страна зачитывалась «Мастером и Маргаритой», стране нужно было дать указание, как эту «советскую Библию» понимать. «Литгазета» молчала. В следующие полгода они так и не нашли человека, который бы оценил роман. Молчание «Литгазеты», видимо, становилось опасным для самого редактора. В январе 68 года меня вновь вызвали срочной телеграммой и поселили в той же гостинице на улице Горького. На этот раз финальную правку вел сам Маковский. Работал он с абсолютной четкостью, мелочи не обсуждал. Он добивался ясности в главном вопросе. Главный вопрос для него был в том, что Булгаков не принял революции, как не принял он и идеи «социального прогресса». Никакой уклончивости на эту тему он допустить не мог и требовал от меня прямого высказывания. Я защищался, как мог, просьба Чаковского шла поперек либерального толкования Булгакова, которое хотело примирить писателя Булгакова с советской властью. Мнением либералов я тогда очень дорожил. Каждый вечер Елена Сергеевна ждала меня на ужин, где обсуждалась стратегия борьбы с Чаковским. Она не была либералкой, и ее понимание дела с моим разнилось. Ей было важно, чтобы двухподвальная статья о Булгакове в главном литературном официозе вышла. Вот и все. Ее архив был полон неизданных вещей, ждавших своего срока. «Положительная» статья в «Литгазете» развязывала руки.

Разговоры с редактором происходили каждый день, иногда по нескольку раз в день. Он привык ко мне, перестал стесняться. «Не крутите мне роковые яйца», — неожиданно бросил он, дымя все той же вонючей сигарой. Наступил решающий вечер перед сдачей номера. После многочасовых изысканий и проб я выдавил из себя пассаж на тему Булгакова, революции и исторического прогресса: «Неразрешимая антиномия между добром и злом, любовью и ненавистью, разрушением и созиданием приобретает у Булгакова фатальный оттенок. История не развивается, а просто длится. Она не улучшается, а продолжается бесконечно. Как символ бесконечности спора появляется в конце романа лунная дорога, по которой идут скрепленные намертво, как связанные единством противоположности, прокуратор и его жертва. Это дано навсегда, как вечно дано и стремление к добру. Заранее известно, чем должен закончиться роман (“… и я уже знал, что последними {302} словами романа будут: " … Пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат" ”)».

Статья была подписана в печать. Захватив подписанную полосу, я отправился на Суворовский. Витиеватая полуправда, выдавленная из меня Чаковским, физиологически отравила меня. Помню это чувство именно как чувство отравления, когда точно знаешь, когда и где съел гадость, от которой тебя мутит. Ночь не спал, в голове крутилась фраза насчет того, что рукописи не горят. Вспомнил, как начинающий Булгаков писал пьесу для «туземного театра» во Владикавказе. Сочинив халтуру вдвоем с приятелем, они читали пьеску вслух, и вот тогда у писателя Булгакова проснулся стыд. Он начал драть рукопись, а потом остановился, потому что «с необычайной чудесной ясностью сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить». Тайный смысл этого наблюдения я впервые осознал благодаря Чаку, то есть Александру Борисовичу Чаковскому. За что ему особая благодарность.

На прощальный ужин Елена Сергеевна пригласила своего сына Сергея Шиловского, накрыла великолепный стол. Сергей Евгеньевич произнес прочувствованный тост. Я же был вялым, сидел и гладил громадного пса, который никаких литературных забот не ведал и на полосу «Литгазеты», которая лежала тут же на столе, не обращал никакого внимания.

В день выхода газеты пошел с Марленом Коралловым в ЦДЛ, там в Большом зале был вечер, посвященный Андрею Платонову. Вступительное слово произносил Юрий Карякин. Переполненный зал взревел криками и аплодисментами, когда оратор произнес о Сталине: черного кобеля не отмоешь добела. Дело происходило в феврале 68 года, из Праги дули небывалые ветры. Либеральная Москва заходилась в эйфории.

В конце февраля в Горький придет письмо с уведомлением. Аркадий Белинков выскажет свое удивление смелостью «Литгазеты» и попросит меня встретиться с его аспиранткой Ядвигой Урбаньской, которая пишет книгу о Булгакове. Белинкова я знал сначала заочно по лагерным рассказам Марлена, а потом очно — по блоковской конференции в Тарту. Разгуливая по городу, он объяснял замысел трилогии, которую сочиняет. Первая часть — Тынянов, книга об интеллигенте, который не предал самого себя. Вторая часть — Юрий Олеша, книга об интеллигенте, который предал самого себя. И третья часть — книга о Викторе Шкловском, интеллигенте, который не только предал себя, но и порядочно на этом {303} заработал. В письме своем А. Белинков рассуждал о Булгакове, о «Литгазете», он собирался с лекциями в Югославию и приглашал заехать к нему в Москву. Летом я заехал, Аркадий и его жена Наташа были в хлопотах сборов. Через несколько дней они отъехали в Белград, оттуда быстро перебрались в Германию и покинули СССР навсегда. Книгу об Олеше Белинков издаст уже на Западе, а о Шкловском не успеет. Жизни не хватит. «Литгазета» разразится в связи с его бегством ехидной статьей, в которой Белинков втаптывался в грязь.

Елена Сергеевна Булгакова умрет весной 1970‑ го. Работу мою об искусстве Булгакова 20‑ х годов она успела прочитать. Эта работа станет книгой через шестнадцать лет и будет называться «Михаил Булгаков в Художественном театре». Ефремов прочитает книгу в рукописи, — издательство обратилось к нему за предисловием. Читал он в Ялте летом 1985 года, читал долго, недели три, и, завершив, утром за завтраком сказал буднично-проникновенным голосом: «Знаешь, сюжет угнетающий, но почему-то после этой книги хочется жить». Оказалось, в юности в арбатских своих дворах он дружил с Сергеем Шиловским, бывал у него в доме и много раз видел тот самый плакатик «Водка — враг, сберкасса — друг». Не поверил он тому плакатику.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.