Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{13} «Со щитом иль на щите». {14} Отъезд



{13} «Со щитом иль на щите»

{14} Отъезд

Зимой 19‑ го они провели серию общих собраний. Голод, отсутствие электричества, переход «на бездекорационный принцип» оформления спектаклей, болезни и истощение актеров — все это вкупе уничтожало возможность продолжать дело Художественного театра. Экстренное собрание в феврале, потом еще одно собрание в марте. Разделили актеров и студийцев на три группы — сравнивали их с тремя сестрами-невестами, девами со светильниками, которые «ждут своего чудесного, таинственного Жениха». Мечтали о создании «высшего Ордена Московского Художественного театра», куда из всех его маленьких «лож» будут включаться только лучшие, бесспорные «единицы».

К началу весны стало ясно, что следующую зиму в Москве им не пережить. На очередном общем собрании голосовали один вопрос: «поездка или отъезд». Большинство — как сообщает протокол — «склонялись к тому, чтобы уехать, с тем чтобы не возвращаться». К. С. говорил о том, что нужно хотя бы на время переменить обстановку — потому что здесь дышать было нечем.

Ехать можно было только в сторону юга, где было посытнее. В мае 19‑ го большая группа ведущих актеров, среди которых были В. И. Качалов, О. Л. Книппер-Чехова, И. Н. Берсенев, Н. О. Массалитинов, отправилась на Украину. Начали в Харькове. 11 июня в журнале поездки рукой С. Л. Бертенсона (он был администратором группы) записано: «Взятие Харькова Добровольческой Армией». В тот вечер играли «Вишневый сад», во время спектакля слышна была короткая перестрелка, занавес на несколько минут закрыли, но потом продолжили. Начали при одной власти, закончили при другой.

В то лето Станиславский отдыхал с семьей в селе Савелове под Москвой (это был натуральный обмен — местный пролеткульт устроил им дачи и питание в обмен на концерты, которые артисты {15} МХТ и Большого театра давали аборигенам). О том, что «качаловская группа» отрезана от Совдепии, он узнал, видимо, сразу. Но сообщение о том, что «отрезанные» не только не собираются возвращаться, а продолжают играть для «белых», двигаясь вместе с ними на юг, пришло в самом начале августа. Естественно, не по почте. Гражданская война восстановила институт античных «вестников». Им стал артист Николай Подгорный — единственный из «отрезанных», который решил вернуться, прошел сквозь линию фронта шестьсот верст пешком и добрался до Москвы чуть ли не за десять суток. Он-то и принес «сенсационные», по выражению Немировича, новости. Со слов «вестника» директор МХТ 2 августа 1919 года сообщает В. В. Лужскому обескураживающие вещи. «Качаловская группа» двинулась из Харькова на юг. «Кажется, просто купили по купе в международном вагоне и поехали. Словом, там путь чист и свободен. Уехали они в надежде на скорое и естественное свидание, vous comprenez? Они надеются, что мы все поедем туда, на юг, так как там будет и теплее, и светлее, а здесь даже при полном повороте на 360° “сезона не будет”».

Лужский, естественно, comprenez. А чтоб у него не осталось ни малейшей иллюзии, Немирович рисует картину, которая проясняет очень многое из того, что произойдет потом, в течение трех ближайших лет в Художественном театре: «Подгорный и все наши были свидетелями не только занятия Харькова, но и встречи и оваций. Сам Деникин был в театре и даже рассказывал лично им, лицом к лицу, о своих планах и расчетах. Вот они и рассудили, что месяца через два можно будет легко встретиться».

«Кажется, наступает опять критический момент, — не без чувства странной бодрости формулирует Немирович. — Да еще почище, чем болезнь Станиславского (“Карамазовы”), или война, или сезон без Москвина и Германовой».

Болезнь Станиславского — тиф, который он перенес в Кисловодске летом 1910 года. Тогда вопрос стоял о его жизни и смерти. Немирович принял удар на себя: в панику не впал, а выпустил «Карамазовых». Спектакль шел в два вечера и стал тем событием, которое спасло и сезон, и театр. То, что произошло летом 1919‑ го, было для театра действительно «почище» тифа и войны. Это была катастрофа. Без ведущих актеров, на которых держался репертуар, продолжать Художественный театр не только в виде Пантеона или Ордена, но и в каком-либо ином виде было невозможно.

Из письма к Лужскому ясно, что Немирович не имел никаких {16} иллюзий по поводу смены власти через два месяца. Реальная власть была в Москве, она установилась надолго, и считаться надо было только с этим. «Я в их возвращение не только в половине августа, но и к октябрю не верю! И в то, что мы туда уедем, вообще не верю». Тут же он набрасывает свой план спасения — поставить «оперетку», план, горячо поддержанный высшей московской властью (Луначарский «подскочил от восторга» по поводу «оперетки»: «и не могу даже рассказать, каких привилегий наобещал»).

Немирович знает «ревнивое чувство» К. С., предвидит возражения и осложнения, но он полон энергии и желания спасти театр так же, как он сделал это несколько лет назад. «Вот наши “Карамазовы” этого критического момента: оперетка».

«Савеловцы» были срочно вызваны в Москву. 6 августа пешком прямо с вокзала Станиславский явился в театр. Идея с опереткой была поддержана, но спасти театр должна была другая работа. Новыми «Карамазовыми» стала мистерия Байрона «Каин»: Станиславский вернулся в Савелово и начал готовиться к репетициям.

Это был ответ братоубийственной войне в той же степени, как и внутренней ситуации расколотого Художественного театра. Театр, молчавший два революционных года, решился на постановку мистерии, которая должна была развернуть русскую проблематику на библейском фоне.

«Le roi est mort, vive le roi» — так заканчивал Немирович свое августовское послание Лужскому. В его вольном переводе с французского это звучало так: «Театр рассыпается, да здравствует Театр».

«Каин», как известно, провалился. Библейские параллели оставили современников равнодушными. Спектакль сыграли всего несколько раз. После нескольких лет молчания и восьми месяцев каторжного труда это был удар, который надо было перенести. «Какой прекрасный и величественный замысел и какая горькая потрясающая неудача. Какие долгие, долгие раздумья и какие ничтожные результаты», — патетически возглашал М. Загорский в «Вестнике театра» — журнале, который явно ориентировался на Мейерхольда и вскоре стал его рупором. Так «хоронили живых».

«Пантеона» не получилось. Первая студия спасать театр не захотела. В конце зимы 1921 года вместе с новой экономической политикой оживились надежды на ослабление государственной удавки и в иных сферах. И тогда решили вновь обратиться к совести тех, кто работал под маркой МХТ в Европе. Идея объединения {17} с «качаловской группой» и возможного возрождения театра на европейской и американской почве овладела умами москвичей.

Обстоятельства возвращения «качаловской группы» в Россию, а затем отъезда Художественного театра в Европу и Америку серьезно не изучались. Даже сейчас, в условиях приоткрытого архива, общий ход этого сюжета восстанавливается лишь пунктирно, много неясностей и загадок, естественных, когда дело ведут высшие инстанции государства, включая тайную полицию.

Обещание генерала Деникина воссоединить МХТ в Москве, как и предполагал дальновидный Немирович, оказалось блефом. Поработав год на территории, контролировавшейся белыми, «качаловская группа» 10 августа 1920 года принимает решение покинуть пределы бывшей империи (они «отдали концы» из Грузии). Цель отъезда — «сохранение живой силы», то есть физическое выживание хотя бы части театра. Так сами они оповестят москвичей о своем решении.

В октябре 20‑ го группа артистов МХТ «вместе с белыми на их кораблях» (это из интервью Мейерхольда «Вестнику театра») отбыла в Константинополь. За месяц до этого Книппер-Чехова в прощальном письме К. С. из Тифлиса подводила итог происшедшему вполне по-чеховски: «Кончилась наша совместная жизнь и работа. “Кончилась жизнь в этом доме”, как говорят в “Вишневом {18} саду”. И где мы опять увидимся и где найдем друг друга — Бог знает. Значит, так надо и, вероятно, это к лучшему».

Два года разлуки показали, что раздельно они существовать не могут. «Без слияния с вами театр. Художественный театр, кончится. Может быть, начнется какой-то другой, но наш. Художественный, отправится в Лету». В этом же письме к Качалову (17 июля 1921 года), первом официальном контакте с группой после ее отъезда, Н. -Д. рассказывает о полуторагодовых усилиях протолкнуть проект постоянных поездок за границу разных групп Художественного театра. Проект, который, как он пишет, вызвал поначалу «сочувствие» Ленина, но сорвался.

Важно понять почему.

5 апреля 1920 года в Центротеатре под предводительством Луначарского вопрос «О поездке Художественного театра за границу» рассматривают официально. Голоса разделились, и доводы возникли разные.

В. Р. Менжинская (работник Наркомпроса и сестра одного из руководителей ОГПУ) формулировала четко: «Ценный коллектив Художественного театра не должен даже на время уходить из России, и все его силы должны быть взяты на учет для художественного обслуживания народных масс. Какую публику они будут обслуживать за границей? Русскую эмиграцию? Едва ли для этого нужно пускаться в такой трудный путь».

Мария Федоровна Андреева, в роли театрального комиссара из Петрограда, подхватывает чисто политическую трактовку возможного отъезда: «Какое влияние это может оказать на общественное мнение Европы? — Никакого, кроме того, что там увидят, что лучший в России театр принужден был, вследствие тяжких условий, эмигрировать за границу. В конце концов заграничная поездка Художественного театра есть та же халтура, от которой он собирается Убавиться посредством этой поездки» (как это ни парадоксально, Станиславский тем же словом «халтура» будет именовать гастроли за рубежом «качаловской группы»).

Слабый голос Александра Южина, руководителя Малого театра и свояка Немировича, насчет того, что поездка за границу — это «внутреннее дело Художественного театра» и никого больше не касается, остается без внимания. Вячеслав Иванов (поэт служил тогда в Центротеатре) выдвигает либеральный тезис, тоже впоследствии многократно отработанный, в защиту контактов с Западом: «Эта поездка закрепит отношения между Европой и Советской Россией… {19} Самый факт свободной поездки целого артистического коллектива покажет Европе, что положение искусства в Советской России отнюдь не так мрачно, как оно рисуется в заграничной прессе».

Луначарский, заключая, показывает чудеса словесной эквилибристики. Он, конечно, решительно против «насилия в области искусства и творчества» и за необходимость «проявить величайший такт». В очередной раз «приручая», он придумывает замечательное объяснение того, почему не надо ехать на Запад: там, мол, — «понижение художественной жизни, уровня вследствие громадного вздорожания жизни. Даже зажиточные классы не могут удовлетворить культурных нужд». И потому «русскому искусству придется прибегать к меценатам, он потеряет свое достоинство и вынужден будет вскоре вернуться».

МХТ не выпустили. Власть еще не выработала свою «новую идеологическую политику», которая будет продолжением «новой экономической политики», в рамках которой отъезд МХТ станет важной государственной акцией.

Просвет замаячил весной 21‑ го года, сразу же после введения нэпа. Уже в июне на общем собрании обсуждали проект объединения и голосовали формулировку: «потребовать» или «предложить» им, «качаловцам», вернуться. Остановились на «предложить», а для того чтобы объяснить «беглецам» московскую ситуацию доверительно, решили послать вестника. Обратились к Н. А. Подгорному, единственному «вернувшемуся» летом 1919‑ го. Но даже этому проверенному «челноку» несколько месяцев не давали разрешения на выезд. В июльском письме к Качалову, которое уже упоминалось, Немирович обозначит все эти проблемы с исчерпывающей прямотой: «Разумеется, встреча и слияние за границей были бы удобнее и лучше, но как добиться разрешения. В последний раз, когда я говорил с одним из важнейших лиц, от кого это все больше зависит, — оно сказало так: нет веры, что те, кто просится за границу на время, вернутся. Ну, вот если бы возвратилась ваша группа которая с Качаловым, и играла бы здесь, это было бы некоторым признаком того, что вы не убегаете».

«Оно» требовало доказательств. Станиславский и Немировиче могли поручиться только своим честным словом. Тем не менее летом «челнока» не выпустили. В августе 21‑ го умирает Александр Блок. От голода, отсутствия «музыки» и невозможности дышать (Пушкина «убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило воздуха. С ним умирала его культура» — это из предсмертной {20} речи «О назначении поэта»). Смерть Блока, пьесу которого «Роза и Крест» они перекладывали из года в год и так и не поставили, возбудила в МХТ отчаянную решимость что-то сделать по собственному спасению. Немирович прибегнул к сильнейшему запретному приему — смерть поэта он использовал для того, чтобы докричаться. 20 августа он обращается к Луначарскому: «Когда в среду, 17 августа, в Доме Печати, во время перерыва, кто-то сказал при Вас, что в преждевременной смерти Блока обвиняют Советское правительство, что это оно не только допустило бедствовать поэта, но и не выпустило в Финляндию в санаторий, когда он был уже сильно болен, — Вы горячо защищали Правительство и большую часть вины за смерть Блока возлагали на его друзей, обвиняя их в том, что они недостаточно энергично “кричали” о спасении поэта.

Ну так вот, глубокоуважаемый и высоко ценимый всеми нами Анатолий Васильевич, я кричу.

Я кричу о спасении Художественного театра. Художественный театр погибнет так же, как погиб поэт Блок».

И дальше Н. -Д. вновь излагает единственный, как ему кажется, план спасения — воссоединение с «качаловской группой» и разрешение им выехать за границу.

Может быть, смерть Блока надоумила их применить и еще один ход. В письме в особый отдел ВЧК Немирович сообщает, что Подгорный опасно болен и ему немедленно надо выехать в Европу на лечение: если его выпустят, «то он и вылечится там, и передаст нашим зарубежным товарищам все то, что необходимо сказать для их возвращения в Москву».

Подгорного выпустили в начале декабря 1921 года (за границей он как-то чудодейственно и срочно «вылечился», что через полтора десятилетия послужит основой для целой линии булгаковского «Театрального романа»). Николай Афанасьевич Подгорный (в МХТ имел прозвище Бакуля), в будущем один из административных директоров американской поездки, безукоризненный джентльмен и очень средний актер, начал «работать» с группой. Донесения «Бакули» Немировичу-Данченко добросовестны и подробны: как начались общие собрания («отвратное» впечатление), как закидали его вопросами о московской жизни, как дискредитировала «тов. Подгорного» эмигрантская пресса, как он решился «на большевистский прием», то есть на индивидуальную обработку артистов. Он представил гарантии безопасности (в какой форме — {21} неизвестно), и в Москву полетела секретная депеша: «В качаловском письме есть фраза, что он в последний момент может изменить свое решение и не поедет в Москву. Мне он объяснил фразу эту следующим образом: он не поедет, если в России будет война (а об этом много говорят), или начнется террор, или будут голодные бунты. Кстати сказать, все приготовления к возвращению уже сделаны, закуплены вещи, лекарства, подарки родным» (письмо от 25 марта 1922 года).

В последний момент Василий Иванович действительно чуть было не передумал. О не дошедшем до нас письме его о сыне мы знаем только по реакции Немировича, который «заливался слезами», читая это письмо вслух. Затем не менее сильное письмо жены Качалова Нины Николаевны Литовцевой (оно сохранилось) с просьбой не брать грех на душу и не тащить их вместе с сыном на растерзание (Вадим Шверубович служил у «белых», и ужас возмездия был совершенно естественным). Станиславский во всей этой истории как бы в стороне. Кажется, его больше всего заботит, чтобы беглецы не пользовались постановочными приемами, которые он придумал для своих спектаклей, и художественно не дешевили бы возможный приезд МХАТа в Европу. Письмо Лилиной к Качалову, которое, по характеристике «челнока», стало «бомбой» в Берлине, приоткрывает реальное отношение К. С. к ситуации: Мария Петровна «называет всех преступниками, говорит, что Театр никогда им этого не простит и что они должны будут искупить свою вину».

Несмотря на такие сюрпризы. Подгорный в Берлине и Немирович в Москве завершили свои партии блестяще. В мае 1922 года несколько человек из «качаловской группы» во главе с самим Качаловым и Книппер-Чеховой вернулись в Совдепию.

Они вернулись не в одиночестве, а на волне прилива «возвращенцев», поверивших новому режиму. Из Берлина потянулись «сменовеховцы», вернулся Алексей Толстой и многие другие, власть стала расслаивать эмиграцию. На деньги Москвы за границей создали ряд «дружественных» изданий, в том числе берлинскую газету «Накануне». Это была широко поставленная и очень умело проводимая политика, частью которой — сейчас это очевидно — стала поездка Московского Художественного театра.

Они вернулись в нэповскую Москву, чуть отогревшуюся после пятилетней стужи. Лавочки, частные издательства и газеты, кабаки, ночная жизнь, частные театрики и кабаре, мужчины во фраках {22} в опере и торговля, торговля на каждом углу. «Москва гудит, кажется?.. Это — НЭП. — Брось ты это чертово слово! Это сама жизнь! » — напишет тогда Михаил Булгаков, незадолго до этого приехавший в Москву из того самого Батума, откуда отправилась в эмиграцию «качаловская группа».

«Сама жизнь» лезла изо всех щелей. В Художественном театре наконец-то протопили как следует (холод в театре — метафора разрухи в стране). Полные сборы дает оперетка, потрясает Михаил Чехов — Хлестаков, возобновляются капустники, актеры начинают халтурить направо и налево, и Немирович обращается к труппе с гневным призывом не позорить имени Художественного театра и не развлекать «совбуров» в ресторанах и других «общественных местах». Начинаются робкие контакты с остальным миром. Американцы организовали АРА — комитет помощи голодающей стране. Так называемые гуверовские посылки стали приходить и в Художественный театр. Федор Шаляпин, Сергей Рахманинов помогают театру не умереть с голоду.

Объявились люди «с того света»: например, Никита Балиев. Бывший артист МХТ и прославленный создатель «Летучей мыши» пишет и телеграфирует сначала своему приятелю Л. М. Леонидову, а потом и Станиславскому, зазывая их в Америку. Он пытается открыть им «новый свет», в котором после Парижа вот уже год как с успехом расправила крылышки его «Летучая мышь». Балиев возбужден до крайности: «Я все сделаю, чтобы как-то отблагодарить Театр и людей, создавших меня». И он делает. Устраивает грандиозный благотворительный вечер в пользу голодающих русских артистов (даже в качестве капельдинеров и швейцаров — звезды! ). 10 000 долларов идут в Москву, а с ними вместе и продовольственные посылки. Московские остроумцы величают «Никишу и Мориса» (Мориса Геста, будущего антрепренера американской поездки) куплетами. «Хвалу Америке поем // И восхищаемся немало, // Когда сгущенным молоком // Мы запиваем Ваше сало. // За то, что подарили рисом, // Мукою, сахаром и чаем, // Никишу Доброго с Морисом // Мы с благодарностью встречаем».

Письма «Никиши Доброго» — бесценный источник того, с каким образом Америки отправятся в поездку художественники. Балиев сообщает Леонидову, что театр в Европе после войны «переживает бешеный кризис», что «все хотят легкоперевариваемой пищи». Он дает репертуарные советы, учитывающие вкусы {23} американской публики: «Имейте в виду, что американцы — это не нация (настоящих американцев очень мало), остальные — эмигранты всего мира, приехавшие в Америку нажиться. Нужно русское, яркое, живое по костюмам и краскам. Они бредят сейчас Россией».

Балиев предложил в качестве антрепренера Мориса Геста (одесского еврея, который «обожает Россию», хотя и не видел ее уже 35 лет). Гест к тому же женат на дочери Беласко, «американского Станиславского», и с его мнением очень считаются. С именем этого одессита на два года соединится судьба московского театра.

В мае Балиев адресует большое письмо Станиславскому, в котором нажимает на все возможные педали, актерские и чисто человеческие. Он обещает, что К. С. отдохнет нравственно и физически, что за ним будут ухаживать, что он будет предметом обожания. «Вам не дадут ни минуты покоя. Миллионеры будут драться, чтобы вы были у каждого из них первым. И как вам все это дико покажется сразу. И как вы скоро ко всему привыкнете». Он рекламирует вполне по-американски, не боясь преувеличений: «Вам будут устраивать рауты, банкеты, и Вы поверите, что Вы еще сильны, молоды, и уберете это противное слово “старики”. Здесь нету стариков. И когда Вы пишете о том, что М. П. [Лилина] готовит кушанье, мне больно до слез. Здесь она будет ходить в ресторан, и никто не будет оскорблен, что она сидит и ест, и ей кто-то подает. Ибо и подающий в день своего отдыха идет в ресторан, и ему подают».

Последняя деталь замечательна. По ней видно, что произошло с Россией.

Лилина в Америку не приедет, останется с больным сыном в Европе. В том же, что касается Станиславского за океаном, Никита Балиев не преувеличил ни на йоту.

Он сообщал, что почем, коротко и очень внятно описал, что такое американская музыкальная комедия и опера, что такое кинематограф. Он прогнозировал состав публики и советовал репертуар. Он зазывал их с семьями, немедленно, минуя Германию и Францию, с их неустойчивой, слабой валютой. Быстрее, быстрее сюда, в страну обетованную, где можно «с первого же дня начать обрастать долларами».

Станиславского доллары, конечно, интересовали. Однако гораздо больше его интересовало другое, способен ли его театр возродиться {24} к новой жизни. Поездка приобретала, так сказать, метафизическое значение. Они ехали восстановить МХТ, прославить русское искусство в мире и — без этого не было бы Станиславского — каким-то чудом устроить вообще все дела России. Потом через год, в Германии, где мхатчики пережидали время перед вторым американским сезоном, Качалов будет пенять Станиславскому, что России они не спасли, а театр свой окончательно угробили.

В апреле 1922 года было принято правительственное решение. Какими условиями оно сопровождалось, видно косвенно из одного важного документа, сохраненного архивом. Называется этот документ «Клятвенное обещание». Составлен он был 19 мая 1922 года, и подписали его все участники поездки, включая только что прибывших Качалова и Книппер-Чехову.

«Мы, нижеподписавшиеся члены МХТ, на случай отъезда кого-либо из нас персонально или группой из Москвы, даем персонально за себя, а также и за всю группу нижеследующее клятвенное, ничем не нарушимое обещание перед всеми остающимися в Москве.

1. По истечении установленного по взаимному соглашению всеми нами срока мы обязуемся вернуться без всякой отсрочки в Москву на место службы.

{25} Понимая, что при сложившихся политических условиях каждый наш бестактный поступок за границей или неосторожно сказанное слово грозят опасностью для всех остающихся в Москве наших товарищей, мы даем торжественное клятвенное обещание держать себя совершенно в стороне от всякой политики и быть вполне лояльными по отношению к Русским властям.

Ввиду того, что уезжающая группа не может считаться частным предприятием, а является за границей представителем русского искусства, мы будем почитать своею обязанностью высоко нести знамя МХТ и показать за рубежом России, что искусство наше живет и развивается и что мы с полным правом занимаем свое почетное место среди культурных деятелей других стран.

Принятые нами обязательства возлагаются на нас не только на сцене, но и в частной нашей жизни.

Остающаяся в Москве группа МХТ с своей стороны обещает поддерживать и охранять имущество всех групп МХТ и заботиться о семьях уехавших за границу.

Никакие отговорки и никакие ссылки, даже на болезни свои ли кого-нибудь из семьи, не избавляют нас от обязательства и последствий за его нарушение».

Так отправляются на войну, а не на гастроли. В терминах военного похода, почти былины, мыслит и руководитель «поездки». «Я уезжаю с твердым намерением вернуться в Москву “иль со щитом иль на щите”, — напишет он Немировичу, оставшемуся на хозяйстве в России. — Или удастся сплотить первую группу, и тогда можно будет пытаться продолжать дело; или это не удастся, и тогда надо его кончать».

Это и был их последний поход. С заложниками, оставшимися в Москве. С потрепанным войском и старым «оружием» — спектаклями, созданными в начале века. Они доверились Балиеву и повезли только то, что могло быть понято за океаном и могло подтвердить миф о Художественном театре.

Той же осенью и почти в те же дни из России была выслана большая группа русских ученых, философов, религиозных деятелей. То, что составляло само понятие «русской мысли». Одновременность Поездки и Депортации могла бы навести на размышление, но размышлять уже было поздно. Клятва была дана, и как честные люди они не собирались ее нарушать.

К. С. отдает последние распоряжения по театру и студиям. Заезжает проститься к Федотовой, пишет прощальное письмо Ермоловой. {26} В театре в день отъезда буфетчик Прокофьев, благополучно вызволенный из Бутырской тюрьмы, устроил прощальный обед. Прямо из театра поехали на Виндавский вокзал, а оттуда поездом в Ригу и Берлин. Основная часть «войска» отправилась в Германию морским путем. Так было дешевле.

Московский наблюдатель, 1995, № 6.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.