|
|||
Часть третья 5 страницаВ молодости он был горяч и шел напролом. Но на собственном опыте убедился: кто хочет настоять на своем, того судьба бьет. Потом он приспособился, зажил беззаботной, роскошной, сибаритской жизнью двора. Но на собственном опыте убедился: кто отказывается от своего «я» и приспосабливается, того судьба тоже бьет, он губит и себя и свое искусство. Теперь он знал: нельзя ломать, надо пригибать, обтачивать и себя и других. У него было такое чувство, словно все пережитое вело его сюда, в это просторное светлое пустое помещение на калье де Сан-Бернардино, а все им доселе написанное и нарисованное — только подготовительные упражнения, чтобы набить руку для того, что еще предстоит. Он заперся у себя в эрмите, но не препятствовал миру вторгаться к нему, и в то же время принуждал мир быть таким, каким он его видит. Таким, каким он его видел, он набрасывал его на бумагу, а затем процарапывал и травил на доске! Hombre! Это совсем не то, что писать портрет по заказу, да еще стараться, чтобы и болван заказчик тоже узнал себя на портрете. Теперь он мог писать самую правдивую, правду. Hombre! Какая это радость! Простота и скупость, к которым вынуждал Гойю самый материал его нового искусства, так же нравились ему, как и пустота его жилища. Свет и краски не раз пьянили его своим великолепием и не раз еще будут пьянить. Но сейчас, в уединении эрмиты, он, случалось, ругал свои прежние картины. Экая пестрота, словно зад у павиана! Нет, для его новых видений, жалящих, горьких и веселых, годится только игла, строгая черно-белая манера. Он сообщил Академии, что, как это ни прискорбно, вынужден ввиду глухоты просить об отставке. Академия избрала Гойю почетным президентом и устроила прощальную выставку произведений художника. Король дал на выставку «Семью Карлоса». Об этой смелой картине ходило много слухов. На открытие пришли не только те придворные, которые хотели засвидетельствовать свою приверженность к искусству и дружбу к Гойе, пришли также и все просвещенные люди Мадрида. Итак, здесь висел портрет, вокруг которого поднялся такой шум, столько было разных толков, и славословий, и усмешек; и у тех, кто видел его сейчас впервые, захватывало дух. Председатель комитета Академии маркиз де Санта-Крус провел Гойю среди почтительно ожидавшей толпы к его произведению. И вот плотный мужчина в тесноватом костюме, на вид старше своих лет, стоял перед портретом и, прищурившись, выпятив нижнюю губу, смотрел на своих Бурбонов, а за его спиной теснились мадридские придворные, горожане, художники. Когда толпа узнала Гойю, стоящего перед своим произведением, раздались неудержимые восторженные крики: «Да здравствует Испания! », «Да здравствует Франсиско Гойя! », «Viva! », «Ole! » — и гром рукоплесканий. Но Гойя не замечал ничего. Маркиз де Санта-Крус дернул его за рукав и осторожно повернул лицом к собравшимся, и тогда Франсиско увидел и поклонился с очень серьезным лицом. Великий инквизитор дон Рамон де Рейносо-и-Арсе рассматривал картину; ему говорили, что она — дерзкий вызов, брошенный принципу легитимизма.
Он нашел, что это мненье справедливо. «Будь я Карлос, — произнес он по-латыни, — я не только бы не сделал Гойю первым живописцем, но потребовал бы срочно тщательнейшего дознанья с целью выяснить подробно, не имеем ли мы дела с laesae majestatis». [21]
Дон Мануэль правильно рассудил, предложив королю назначить премьер-министром либерала Уркихо, а министром юстиции — реакционера и ультрамонтана Кабальеро. Но одно он упустил из виду: дон Мариано Луис де Уркихо был не просто своекорыстным политиком; передовые идеи, сторонником которых он считался, не были для него только модным салонным разговором на излюбленную тему. Правда, оба министра, как и ожидал дон Мануэль, враждовали и взаимно чинили друг другу препятствия. Но Уркихо показал себя пламенным патриотом и государственным деятелем крупного масштаба, до которого не дорос хитрый, себялюбивый и ограниченный Кабальеро. Вопреки проискам последнего, дону Уркихо удалось в значительной мере освободить испанскую церковь от влияния Рима и заставить испанских ультрамонтанов отдавать в казну суммы, которые до того утекали в Рим; удалось ему также несколько сузить юрисдикцию инквизиции. Но главное, Уркихо добился успехов во внешней политике. Он не пошел на уступки Французской республике, которые дон Мануэль считал неизбежными; больше того, он сумел гибкой политикой, с умом уступая в малом и вежливо, но упорно настаивая в большом, укрепить положение испанского престола по отношению к могучему, победоносному и несговорчивому союзнику. Дон Мануэль был разочарован. Донья Мария-Луиза не протягивала с мольбой к нему руки, она все еще была холодна и не замечала своего бывшего фаворита, а нового премьера осыпала милостями. Внешне дон Мануэль был в дружеских отношениях с Уркихо, втайне же строил козни, всячески мешая его политике. В чем мог поддерживал фарисея Кабальеро, подстрекал ультрамонтанов поносить с кафедры и в печати безбожника министра, науськал Совет Кастилии подать королю Карлосу жалобу на попустительство цензуры при Уркихо. Но прежде всего дон Мануэль пытался расстроить внешнюю политику дона Уркихо. Против ожидания парижских правителей, новый премьер-министр оказался умным, целеустремленным противником, и теперь они всячески интриговали в Мадриде, добиваясь его падения. Мануэль, старавшийся напомнить о себе Директории, с готовностью доставил ей давно желанный повод для того, чтобы потребовать отставки Уркихо. Брат короля Карлоса Фердинанд Неаполитанский, к тайной радости Карлоса, присоединился к коалиции против Франции и после короткой кампании был побежден и низложен. Тогда Мануэль посоветовал королю потребовать неаполитанскую корону для своего второго сына. Такое требование было, по меньшей мере, дерзким, ибо в качестве союзника Франции Карлос обязан был бы уговорить брата соблюдать нейтралитет. Уркихо пытался разъяснить королю, что его требование политически бестактно и грозит тяжелыми последствиями. Однако король, настроенный Мануэлем, был непреклонен. Дону Уркихо пришлось обратиться в Париж с требованием неаполитанской короны для испанского принца. Его опасения сбылись. Директория нашла требование наглым и нелепым, прислала резкий ответ и просила короля отставить министра, обратившегося к республике с таким оскорбительным предложением. Мануэль уверил Карлоса, что только избранная доном Уркихо неудачная форма оскорбила Париж и вызвала неприятную ответную ноту. Король, уступая воле Марии-Луизы и не желая ронять своего престижа, не сместил Уркихо, однако высказал ему свое недовольство и довел об этом до сведения республиканского правительства. «И эта лиса тоже скоро кончит свою жизнь на прилавке у бургосского скорняка», — с удовольствием припомнил Мануэль старую поговорку. И как нарочно, опять подвернулся один из тех счастливых случаев, на которые всю жизнь уповал дон Мануэль и на которые ему так везло. Наполеон Бонапарт вернулся из Египта и провозгласил себя первым консулом. Избалованному победами полководцу и правителю совсем не улыбалось вести переговоры об испанских делах с несговорчивым доном Уркихо, и он не скрывал своего желания, чтобы во главе испанского правительства опять стал его друг инфант Мануэль. Наполеон был не из тех, кто довольствуется желаниями. Он отозвал прежнего посла Трюге и посадил на его место своего брата Люсьена, которого снабдил проектом нового договора между Испанией и республикой, соглашением, составленным с мудрым расчетом на фамильную гордость Марии-Луизы, причем дал Люсьену директивы обсудить новый договор не с первым министром, а с доном Мануэлем. Итак, Люсьен в тайной беседе сообщил инфанту Мануэлю, что первый консул задумал создать из великого герцогства Тосканского и папских владений новое государство — королевство Этрурию, корону же этого королевства он предназначает пармскому наследному принцу Луису, зятю испанских монархов, в возмещение за потерю им герцогства Пармского. Первый консул рассчитывает, что в ответ на такую любезность Испания уступит Франции Луизиану — свою колонию в Америке. Мануэль сразу понял, что такое предложение, хотя его и нельзя назвать выгодным для Испании, будет приятно ласкать слух доньи Марии-Луизы, и обещал новому посланнику Люсьену Бонапарту обязательно доложить об этом проекте королевской чете и горячо его поддержать. Со времени их крупной ссоры донья Мария-Луиза не давала Мануэлю случая поговорить с ней наедине. Теперь он попросил ее о беседе с глазу на глаз по чисто политическому вопросу. Он предложил ее вниманию новый проект. Выразил свою радость, что досадная натянутость в отношениях с республикой, вызванная глупым поведением дона Уркихо, теперь благодаря его, Мануэля, посредничеству устранена, как это явствует из великодушного предложения первого консула. С другой стороны, продолжал он, нельзя ставить в вину первому консулу, если он не желает вести переговоры по столь щекотливым государственным делам, как создание королевства Этрурии и испанские ответные уступки, с таким бестактным человеком, как Уркихо. Донья Мария-Луиза слушала внимательно, с ласковой насмешкой. Вместо Мануэля она избрала в любовники гвардейского лейтенанта Фернандо Мальо и сделала его первым камергером пармского престолонаследника. Но Мальо был груб и ограничен, он ей надоел, и теперь, когда она впервые после большого перерыва опять оказалась наедине с Мануэлем, она почувствовала, как сильно ей недоставало его все это время; всем своим существом тянулась она к нему. Разумеется, Мариано Луис Уркихо — государственный деятель совсем иного масштаба, но в одном Мануэль прав: первый консул хочет разговаривать с ним, а не с Уркихо. — Если я правильно поняла, инфант, — сказала она, — вы полагаете, что означенный договор может быть заключен только при вашем содействии? Мануэль посмотрел на нее и улыбнулся. — То, что его превосходительство посол Люсьен Бонапарт обсуждал со мной тайные планы своего брата, — ответил он, — по-моему, достаточное доказательство доверия, которое оказывают не всякому. Но, может быть, Madame, вы сами спросите посла Бонапарта, — дерзко закончил он. — Я вижу, Мануэлито, ты любыми средствами опять хочешь пролезть в первые министры, — сказала мечтательно и нежно королева, — хочешь пройти обходным путем, через генерала Бонапарта. — Вы жестоко ошибаетесь, Madame, — возразил дон Мануэль с любезной улыбкой. — При теперешних обстоятельствах я не мог бы принять пост первого министра. Каждый раз, как вы обращались бы ко мне за советом, я невольно вспоминал бы об оскорблении, которое вы изволили мне собственноручно нанести. — Я знаю, ты очень обидчив, — сказала королева. — Что же тебе на этот раз от меня надобно, chico, маленький мой? — Вы должны понять, ваше величество, что я не могу вернуться на ноет первого министра, не получив удовлетворения, — заявил дон Мануэль. — Ну, выкладывай, наконец, свои наглые требования, — сказала Мария-Луиза, — говори, чего тебе надобно за то, что моя дочь станет королевой Этрурии! — Я почтительнейше прошу вас, ваше величество, — ответил дон Мануэль и придал нежность своему глухому тенору, — принять в число ваших придворных дам графиню Кастильофьель. — Ты подлец, — сказала Мария-Луиза. — Я честолюбец, — поправил ее инфант Мануэль, — я думаю о себе и о тех, кто мне близок. Пепа вся расцвела, когда получила письменное извещение от маркиза де Ариса, первого королевского камерария, в котором ей от имени их величеств предлагалось явиться в день рождения короля в Эскуриал для церемонии besamano — поцелуя руки. С беременностью Пепа повеселела. То, что она будет представлена ко двору в один из восьми самых торжественных дней, она восприняла как новый, небывало счастливый подарок судьбы. Мануэль будет там, все будут там, весь двор будет в сборе. И Франчо тоже придет; в день рождения короля первый живописец не может отсутствовать. А она будет стоять против королевы, их будут сравнивать, все будут сравнивать — весь двор, и Мануэль, и Франчо тоже. Она немедленно приступила к радостным приготовлениям. Прежде всего надо послать в Малагу нарочного, чтобы притащить в Мадрид старого дурака, ее супруга-графа, его присутствие необходимо. Он, конечно, заартачится, придется отвалить ему несколько тысяч реалов, но на это не жалко. Хорошо, что вовремя поспело из Парижа от мадемуазель Одетт новое зеленое вечернее платье, заказанное для нее Лусией. Она расширит его в талии, теперь, когда она беременна, это как раз то, что нужно. Пепа долго совещалась о требуемых-переделках с мамзель Лизетт, мастерская которой находилась на Пуэрта Серрада. Затем прилежно взялась за изучение «Руководства по церемониалу». В книге было восемьдесят три страницы большого формата; в продаже ее не было, гофмаршальское ведомство предоставляло ее лицам, принятым при дворе. В день приема Пепа вместе со своим дряхлым графом подкатила с помпой к главному порталу замка. На этот раз она входила в Эскуриал не через черный ход, а по приглашению хозяина дома. Она шла по залам и коридорам, возведенным над гробницами усопших монархов, мимо бравшей на караул стражи и импозантных, склонявшихся перед ней лакеев, ибо в восемь самых торжественных праздников бывала в сборе вся свита, и валлонская и швейцарская гвардия, и весь дворцовый штат, большой и малый — 1874 человека. Пепу встретила камарера майор — маркиза де Монте Алегре, на обязанности которой лежало подготовлять дам, которые ожидали представления ко двору. Сегодня представлялось девятнадцать дам, большинство совсем молоденькие. Все казались взволнованными предстоящим, одна была совершенно спокойна — графиня Кастильофьель; когда она готовилась к сцене, ей приходилось справляться с гораздо более трудными ролями. Когда камарера майор со всей паствой появилась в тронном зале, там уже собрались гранды, прелаты и послы. А весь сброд — мелкопоместные дворяне и крупные чиновники — расположился вдоль боковых стен огромного зала и на галереях. Выход Пепы произвел впечатление. Она без всякого смущения оглядывалась вокруг, ища знакомых. Многие ей церемонно кланялись, она отвечала спокойно и весело, любезным кивком. На галерее Пепа увидела Франсиско и радостно кивнула ему. В аванзале заиграли трубы, раздались слова команды, зазвенели алебарды часовых. Затем церемониймейстер три раза ударил жезлом и возгласил: «Los Reues Catolicos». И вот между рядами низко склонившихся придворных их католические величества проследовали в зал, а за ними — члены королевской фамилии, в том числе и инфант Мануэль со своей инфантой. Их величества воссели на троне. Оберцеремониймейстер доложил, что гранды королевства собрались в сей торжественный день, чтобы передать католическому королю пожелания дворянства. «Да продлит дева Мария дни католическому королю на благо Испании и всему миру! » — возгласил он. Присутствующие подхватили его слова, в замке заиграли трубы, в большой церкви ударили в колокола. Под торжественные звуки, приглушенно долетавшие до огромного роскошного и мрачного зала, двенадцать грандов первого ранга с супругами приблизились к их величествам для besamano — поцелуя руки. Затем началось представление ко двору девятнадцати дам; они выстроились согласно рангу, графиня Кастильофьель шла седьмой. Когда маркиз де Ариса возгласил фамилию Пепы, а маркиз де Вега Инклан повторил, то по залу, несмотря на сдержанность присутствующих, пробежал трепет любопытства. Первый камергер подвел Пепу к королю; Карлос, когда она целовала ему руку, не мог подавить легкую, отечески лукавую улыбку. Но вот графиня Кастильофьель предстала перед Марией-Луизой. Этой минуты ждали все. Тут был дон Мануэль Годой, инфант, Князь мира, человек, о влиянии которого на королеву и на судьбы Испании с надеждой или тревогой говорили во всех европейских канцеляриях, человек, о любовных похождениях которого с отвращением или лукавым подмигиванием злословил весь свет. И тут были обе его любовницы, лицом к лицу: государыня, которая была не в силах отказаться от него, и женщина из народа, от которой был не в силах отказаться он, а законная супруга дона Мануэля смотрела на них, и законный супруг доньи Марии-Луизы смотрел на них, и законный супруг Пепы Тудо смотрел на них. Мария-Луиза сидела, словно идол, облаченная в королевскую робу из тяжелой камки, усыпанная драгоценностями, с диадемой на голове. Пепа Тудо стояла перед ней обаятельная, несмотря на свою полноту, в расцвете сил и молодости, сияя белизной кожи и золотом волос, спокойная и уверенная в своей красоте. Из-за беременности она присела не так низко, как предписывал этикет, поцеловала руку донье Марии-Луизе, затем поднялась. Обе женщины посмотрели друг другу в глаза. Пронзительные черные глазки королевы смотрели на Пепу, как полагалось, с холодной вежливостью. Но внутри все в ней бушевало. Эта особа красивее, чем она предполагала, да, верно, и умней — эту особу не победить. Глаза Пепы сияли; она спокойно наслаждалась бессилием всесильной. Две секунды, как предписывалось этикетом, графиня Кастильофьель смотрела королеве в лицо. Затем она повернулась в сторону высокого кресла престолонаследника, принца Астурийского. Гойя стоял на галерее, ему хорошо были видны лица обеих женщин Он усмехнулся. «Не место вороне в царских хоромах», а выходит, что в царских хоромах ей место, ей, Пепе, его свинке, она добилась своего. Она теперь seriora de titulo, ее титул подтвержден грамотой, ребенок, которого она носит под сердцем, будет прирожденным графом. После стола Пепа составила партию королеве. Донья Мария-Луиза обращалась с любезно-безразличными словами то к тому, то к другому. Пепа ждала, когда королева заговорит с ней. Она ждала долго. — Выигрываете, графиня? — спросила наконец донья Мария-Луиза своим звучным, довольно приятным голосом. Она решила быть любезной с этой особой, так, пожалуй, умнее всего. — Не очень, Madame, — ответила Пепа. — Как вас зовут по имени, графиня? — осведомилась королева. — Хосефа, — ответила Пепа, — Мария-Хосефа. Мадридский народ зовет меня графиня Пепа и даже просто Пепа. — Да, — сказала королева, — народ в моей столице приветлив и доверчив. Пепу поразила такая наглость: Марию-Луизу, «иноземку, итальянку, шлюху, разбойницу», народ ненавидел, и, когда она выезжала в Мадрид, полиция заранее принимала меры предосторожности, опасаясь эксцессов. — Где у вас поместья, донья Хосефа? В Андалусии? — продолжала свои расспросы королева. — Да, Madame, — ответила Пепа. — Но вы предпочитаете жить в Мадриде? — спросила Мария-Луиза. — Да, Madame, — ответила Пепа. — Вы сами изволили сказать, Маdame, что народ у вас в столице приветлив и доверчив. Я, во всяком случае, не могу на него пожаловаться. — Граф, ваш супруг, тоже разделяет вашу любовь к Мадриду? — спросила Мария-Луиза. — Разумеется, Madame, — ответила Пепа. — Но, к сожалению, здоровье требует, чтобы он большую часть года проводил в Андалусии. — Понимаю, — сказала Мария-Луиза и осведомилась: — Вы в положении, донья Хосефа? — Да, слава пресвятой деве, в положении, — ответила Пепа.
«А скажите, сколько все же Лет сеньору Кастильофьелю? » — дружески спросила Королева. И сказала Пепа: «Шестьдесят девятый, Но, однако, я надеюсь, Мне подсказывает сердце, Что святая богоматерь Легкие пошлет мне роды И здорового сыночка». И на королеву Пепа Девственно-невинным взглядом Посмотрела.
Донья Мария-Луиза, блюдя свой престиж, не хотела дать повод к разговорам, будто консул Бонапарт предписывает ей назначения должностных лиц. Она отсрочила на неопределенное время отставку министра Уркихо. Дону Мануэлю это было на руку. Он с самого начала понимал, а Мигель с железной логикой доказал ему, что договор, предложенный Люсьеном Бонапартом, невыгоден для Испании. Если Франция пожалует этрурской короной зятя доньи Марии-Луизы, то аппетиты тщеславной королевы, правда, будут удовлетворены, но расплачиваться за эту милость придется Испании. Мануэль мог только радоваться, что такой договор будет подписан не им, а другим сановником. Лучшего распределения ролей и не придумаешь: он ведет переговоры с Люсьеном Бонапартом и опять входит в доверие королевы, а Уркихо возражает против соглашения; она из тщеславия не соглашается с ним, в конце концов Уркихо будет вынужден подписать договор, и позор падет на его голову. Дон Мануэль был уверен, что в любую минуту может спихнуть Уркихо, и со спокойной душой выказывал министру дружеское расположение. Даже когда ему донесли, что тот отзывается о нем со злобой и презрением, Мануэль не изменил своей политики. Только улыбнулся и подумал: «Пречистая дева дель Пилар, пошли мне хороших врагов и длительную, сладкую месть! » Дон Мануэль был сыт, счастлив и приятно настроен и хотел, чтобы и другие разделяли с ним его радость. Его добрая старушка, его рассудительная Мария-Луиза вела себя очень хорошо, он был ей признателен, пел для нее и старался не выставлять напоказ свои отношения с Пепой. Мануэль убедил Пепу, что уже сейчас питает самые нежные чувства к их будущему ребенку и не хочет, чтобы этого ребенка коснулась хоть тень подозрения. Поэтому он уговорил графа Кастильофьель прожить в Мадриде до ее разрешения от бремени; он же сам, Мануэль, как это ему ни прискорбно, из соображений приличия будет реже видеться с ней в эти последние месяцы беременности. Пепа охотно согласилась; она тоже хотела, чтобы появление на свет маленького графа Кастильофьель было обставлено самым достойным образом. Даже на инфанте Тересе отразилось доброе настроение дона Мануэля: он решил порадовать ее снисходительно-грубоватым вниманием. Королева Испании родила ему детей, но, к сожалению, они не носили его имени, женщина, которую он любит, родит ему ребенка, но, к сожалению, он будет носить имя другого. Зато эта природная инфанта родит ему сына, который будет носить его имя. Собственно, он не ожидал, что такая худущая коза может забеременеть, и теперь решил показать, что ценит ее усердие, решил проявить к ней внимание. Он знал, как она томится в Мадриде. Правда, по известным причинам, роды должны произойти в Мадриде. Но до того времени донья Тереса может спокойно провести две-три недели в тиши своего поместья Аренас де Сан-Педро, которое она так любит. А затем — и это ее, конечно, тоже обрадует — Франсиско напишет, наконец, ее портрет. Франсиско охотно отправился в Аренас; это название пробудило в нем приятные воспоминания. В свое время, когда Франсиско был еще неизвестен и скромен, отец доньи Тересы, старый инфант дон Луис, пригласил его, по рекомендации Ховельяноса, в Аренас, чтобы он написал там их семейный портрет. На Гойю произвело тогда глубокое впечатление, перевернуло все его взгляды на жизнь то, что этот природный инфант, брат короля, держал себя так, словно он самый обыкновенный Пабло или Педро из Мадрида либо из Сарагосы. Франсиско прожил в тот раз в Аренасе целый месяц, у инфант Луис с семьей обращались с ним как с равным. В ту счастливую пору в Аренасе он и познакомился с доньей Тересой и написал ее портрет: она была тогда еще девочкой, застенчивой девочкой, но его она не дичилась. Теперь Гойе стало еще яснее, какой мудрый, добросердечный человек был инфант Луис. Он, дон Луис, по наследственному праву Бурбонов мог претендовать на испанскую корону и отказался от нее потому, что в таком случае ему нельзя было бы жениться на простой арагонской дворянке Вальябрига, на неровне. Он предпочел жить с любимой женщиной и детьми, которых она ему родила, в своем поместье Аренасе, деля досуг между сельским хозяйством и охотой, картинами и книгами. В то время Гойя втайне считал его не совсем нормальным. Теперь он лучше понимал дона Луиса, хотя, на его месте, он бы и сейчас не отрекся от престола. Затем Гойя еще раз написал портрет доньи Тересы, когда ей было семнадцать лет и она уже давно осиротела. Донья Тереса была настоящей дочерью своих родителей: ей нравилась тихая, уединенная жизнь, вдали от шумной, суетной пышности двора. А теперь бесстыжая Мария-Луиза отдала ее, прелестную, чистую девушку, мужлану и развратнику Мануэлю в награду за то, что он продолжал время от времени залезать к ней, Марии-Луизе, под одеяло. И Мануэль принял донью Тересу в виде бесплатного приложения к желанному титулу, который мог получить только через нее. С тех пор как Франсиско сам вдосталь хлебнул горя, чужое горе стало ему понятнее. Он видел печальную беременность инфанты. Он видел, какое страдание причиняет ей нелепая, непристойная, оскорбительная ситуация, в которой она очутилась против своей воли. И он написал донью Тересу с особой тщательностью и проникновением. Вложил в портрет все свое сочувствие, всю симпатию к дочери своего прежнего высокого покровителя. Портрет получился удивительно мягкий. Молоденькая беременная инфанта сидит в кресле. На хрупкой, совсем еще детской фигурке воздушное белое платье с высокой талией, нежная шея и грудь открыты, продолговатое лицо под копной белокурых волос не красиво, но привлекательно. На нем написано душевное потрясение, переживаемое этой беременной девочкой; большие печальные растерянные глаза смотрят на мир и не могут понять, почему он так гадок. Дон Мануэль, увидя портрет, смутился: он и не подозревал, сколько трогательной нежности в его инфанте. Его охватило почти благоговейное чувство и сознание какой-то своей вины, и он громко воскликнул: — Por vida del demonio, Франсиско! Ты так написал инфанту, что я, чего доброго, еще влюблюсь в нее. Однако дон Мануэль приехал не для того, чтобы любоваться портретом доньи Тересы, а для того, чтобы увезти ее в Мадрид. Его ребенок должен появиться на свет в Мадриде. При крестинах будет присутствовать двор. Оба — и донья Мария-Луиза и дон Мануэль — хотели показать свету, что они помирились. Пятнадцатого октября в Эскуриал прибыл нарочный от дона Мануэля и сообщил королеве, что инфанта разрешилась от бремени здоровой девочкой. Мария-Луиза сейчас же отправилась к дону Карлосу и потребовала, чтобы двор прервал свое пребывание в Эскуриале, дабы крестины новорожденной принцессы могли состояться в мадридском дворце, в покоях короля. Дон Карлос призадумался. Правда, поездка в Мадрид избавляла его от неприятного визита в усыпальницу предков, но срок пребывания в каждом отдельном замке был строго установлен церемониалом, и его в бозе почивший родитель скорее умер бы, чем нарушил это правило. Но донья Мария-Луиза заявила, что инфант Мануэль оказал королю и государству неоценимые услуги и поэтому надо исполнить его заветное желание; она настаивала, и король уступил. Карлос призвал первого камерария и отдал соответствующее распоряжение. Потрясенный маркиз де Ариса осмелился почтительнейше указать, что предписание «Руководства по церемониалу» непреложно и не нарушалось четверть тысячелетия. Донья Мария-Луиза холодно возразила: — Когда-нибудь должен же быть первый раз. Король покачал своей большой головой и сказал маркизу: — Слышишь, мой милый! Маркиз де Ариса, маркиз де ла Вега Инклан и маркиза де Монте Алегре сидели подавленные и возмущенные. Маркиз де Ариса, никогда не выходивший из себя, покраснел и заявил: — Мне хочется собственными руками вырвать пятьдесят вторую страницу «Руководства», а затем удалиться в свои поместья. Нарушение этикета произвело неимоверную сенсацию. Все послы доносили своим правительствам об этом событии, усматривая в нем верный признак того, что отныне дон Мануэль снова станет вершителем судеб Испании. Пребывание монархов в столице должно было продолжаться всего тридцать шесть часов. Но все министры, вся-свита, все придворные чины, большой и малый штат как короля, так и королевы, придворный оркестр, вся челядь королевской четы и инфантов должны были ехать с их католическими величествами. Крестины сопровождались такими торжествами, какие обычно устраивались только по случаю крещения престолонаследника. Камарера майор, эскортируемая ротой швейцарской гвардии, отправилась во дворец Алькудиа, чтоб доставить оттуда младенца в королевский замок. Кормилица ехала следом в придворной карете. Обряд крещения имел место в покоях католического короля, совершал его Великий инквизитор дон Рамон де Рейносо-и-Арсе. Инфанту нарекли Карлотой-Луизой. Дон Карлос пожелал взять новорожденную на руки. Он стал осторожно ее баюкать, боясь оцарапать своими многочисленными орденами, вертел пальцем у нее перед глазами, причмокивал. — Хороший ребенок, — заявил он. — Сильная, здоровая принцесса, не посрамит дома Бурбонов. Затем камарера майор, на этот раз сопровождаемая валлонской гвардией, водворила маленькую инфанту обратно во дворец дона Мануэля. Час спустя их католические величества поехали к дону Мануэлю. Они обновили для этого случая парадную карету, три недели тому назад доставленную им в дар от Французской республики; экипаж был извлечен из каретного сарая казненного Людовика XVI, его только немножко переделали. У дона Мануэля был сервирован парадный обед. Кроме короля с королевой, на нем присутствовали почти все сановники королевства, а также и Люсьен Бонапарт. Были выставлены подарки, преподнесенные новорожденной принцессе — они занимали два зала; Люсьен Бонапарт передал от имени первого консула золотую погремушку. Мария-Луиза рассматривала подарки своими черными пронзительными глазами, она оценила их примерно в два-три миллиона. Королева лично пожаловала новорожденной инфанте основанный ею орден «Nobilitate, virtute, merito — за благородство, добродетель и заслуги». Инфант дон Мануэль приказал раздать населению деньги — пятьдесят тысяч реалов. И все же толпа — популачо, чернь, сброд — ругалась.
|
|||
|