Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Эрнст Юнгер 4 страница



       А с этим приходится мириться. Иначе придут люди из Манчестера, и туго придется тем, у кого, как у нас, бывших кавалеристов, устаревшее мировоззрение. Все, кончено. Теперь «жри, что дают, или сдохни! ». Виттгреве это уловил раньше, чем я. Не стану никого мелочно критиковать, я сам в таком же положении.

       Выглядело это примерно так: человек из Манчестера наглядно объяснил нам, где раки зимуют. Лошадей пришлось отменить. Мы пошли на него с танками, а он уже ждал нас с новым сюрпризом. По сути, мы оба дергали за одну и ту же веревочку.

       Должен признаться, что были, конечно, азарт и привлекательность в этой нескончаемой череде моделей, сменяющих друг друга, новых и устаревших, в этой утонченной игре вопросов и ответов, в этом соревновании гениальных голов. Я долго был этим увлечен, особенно когда работал в танковой инспекции. Борьба за власть вошла в новую стадию. Теперь ее вели посредством формул и науки. Оружие появлялось и уходило в небытие, как быстротечный феномен, как картинки, брошенные в огонь. И тут же, как Протей, рождалось новое.

       Захватывающее было зрелище, и в этом мы с Виттгреве созвучны. На военных парадах, где представлялись новые модели, будь то на Красной площади в Москве или в другом большом городе, царило сначала благоговейное молчание, а потом гремело всеобщее ликование. Что означает это опьянение, когда по земле проползают стальные черепахи и железные змеи, а в небе со скоростью мысли меняются и выстраиваются в разные фигуры: треугольники, стрелы, ракеты? И ведь каждый раз что-то новое, новые модели. Но и в этом молчании, и в этом ликовании таится какая-то первобытная злоба человека, который привык хитрить и ставить капканы. Незримо проходят мимо в череде призраков Тубал-Каины и Ламехи[11].

 


       6

 

       Итак, я был инструктором без определенного звания, служил в танковой инспекции, занимался приемом новой продукции, обычный специалист, какие надобны в разных областях. Моя сфера деятельности относилась к тем, где стараются не привлекать к себе особого внимания, хотя оно неизбежно. Зато и я не слишком обращал внимание на заказчиков. Каков поп, таков и приход, и оба сто́ ят друг друга. Недостатки бытия специалиста известны. Но есть и достоинства, например, нет необходимости заводить товарищей. Достаточно знать свое дело и четко оперировать фактами.

       Все свое свободное время я тратил на мои исторические штудии. Образ жизни почти не позволял возить с собой много книг, кроме разве что маленького неразменного набора, но я часто бывал в библиотеках и ходил на лекции. Я придумал для себя одну теорию. Она состояла в том, что мы теперь переживаем эпоху Акция[12], то есть проклятия гражданских войн, а за этим временем последует другой период – когда празднуются Акциады, целый ряд великих мирных столетий. На нашу же долю выпадают только страдания до конца наших дней.

       Что же касается инспекторской службы, то я, как и большинство моих друзей, с техникой был на «ты». Даже увлекался ею в известной степени. Между тем всякий, кто учил и кого учили, знает, что не это главное. Чтобы проникнуться каким-либо предметом, необходимо влюбиться в обучение, увлечься игрой взаимного обмена «дать» и «брать», образцов и подражаний, познать ту любовь, с какой первобытный человек учит своих сыновей стрелять из лука или охотиться на зверя. Один из величайших космических порядков – педагогический, в этом я убежден.

       У меня была потребность общаться с молодежью. При этом я полагался на мои личные дарования, но вселенского авторитета Монтерона мне не хватало. Поначалу я был с учениками на дружеской ноге, потом стал испытывать, скорее, отеческие чувства. Мне не суждено было иметь сыновей, хотя я всегда хотел сына. Меня всегда глубинно волновал вопрос: как эти мальчики выстроят свою жизнь?

       Они родились в неспокойное время и не знали таких безусловно стабильных и надежных людей, как Монтерон. Многие росли без отцов. Оттого они казались мне особенно уязвимыми, подверженными опасности, одиночеству в неведомом море и чудовищно близкими к краю бездны.

       Я имею в виду не телесную уязвимость, хотя в выпускной вечер и это меня удручало. Вот сидят мальчики, теснятся друг к другу, как птенцы в гнезде. Вот произносятся обычные речи: «Скоро мы сможем всем показать, чему научились» и прочее в этом роде, но при этом ощущается страх, темная тень, от которых не отмахнуться, не прогнать их. Я смотрел на них и думал: «Да, скоро вы улетите туда, куда ни один учитель не сможет за вами последовать. Ох, что вас там ждет? »

       Эта тревога становилась невыносимой. Раза два-три я настойчиво следовал за ними, что их мало радовало и не приносило никакой пользы. Момент, когда мы вынуждены отпустить следующих за нами совсем, неизбежен, и тогда мы уже ничем им не поможем, как будто нас разделяет море. Я бы с радостью подставил под удар собственную шкуру ради этих мальчиков, мне-то что, мне-то чего еще в этой жизни бояться, я уже непробиваемый, меня и пуля уже не берет.

       И снова меня поразили их мужество, их выносливость. Где политики теряют голову, – а это уж так часто бывает, – там в дело вступают эти мальчики и выплачивают долги отцов и дедов. О кавалерийском прошлом не могло быть и речи. В каких убогих закутках протекала их жизнь. А они жили без единого упрека. Я увидел в жизни больше, чем Монтерон. Он не дожил до того дня, когда среди привычного порядка вещей рождается и живет это глубокое, безысходное страдание.

       О политике я почти не думал. Мне казалось, что мы все, вслед за Лоренцом, выпрыгнули из окна. Рано или поздно все бы там были. Мы просто на время, так сказать, зависли в воздухе. Я уже упоминал, что мои друзья вознеслись на высокие должности в политике и в армии. Моя же карьера была скромна. Я тащился в хвосте и иногда где-то как-то соучаствовал. Не важно где, и не важно как, результат всегда был один и тот же.

       Бывает так, что наше мировоззрение нам только вредит. Кто слишком пристально наблюдает за кухней, рискует испортить себе аппетит. Что у нас было все неоднозначно, а у противника – не все так черно, как нам внушали, – об этом не было толку ни знать, ни говорить. На меня косо смотрели и свои, и чужие, и карьера по партийной линии была для меня закрыта.

       Я был вечно сомневающийся отщепенец, неблагонадежный для товарищей по партии, слабый и уязвимый. Прибавьте к этому мою вечную симпатию к побежденным и вообще собственное отдельное мнение по любому поводу. От такого ведь чего угодно можно ждать, того гляди выкинет какой-нибудь фортель. Я вернусь к этому в связи со Шпихернскими высотами[13].

       Скрыть такие черты характера и слабости невозможно, и из-за них я, вопреки любым моим достижениям, так никуда и не продвинулся. Меня неизменно упрекали в софизме, двуличии, нерешительности. В любом ведомстве, в любом собрании найдутся интеллигентные натуры, к которым относятся настороженно. После астурийского похода в моем личном деле торчала пометка: «Единоличник-отщепенец с пораженческими склонностями».

       Как раз в это время я простился с партийной карьерой и стал специалистом, что вполне отвечало моим склонностям и немного помогло продвижению. Но тут обнаружилось новое препятствие: я мог благотворно повлиять на пару сотен человек, но не на тысячу и больше. Поначалу меня это удивило, я слышал мнение, что если уж ты умеешь влиять на людей, то их количество не имеет значения. Но ко мне это не относилось, и мне потребовалось много лет, чтобы это осознать. Я умел властвовать аудиторией в две сотни учеников, завораживая их авторитетом и личной симпатией, но более обширные массы были мне неподвластны. В таких случаях как раз и играет роль четко сформулированное суждение о своей эпохе. Не в том дело, чтобы это суждение было правильным, оно должно быть четким. Такое было у Монтерона, поэтому как руководитель военной школы он был абсолютно на своем месте. А у меня такого не было. Я глядел на мир глазами человека, который собирается выпрыгнуть из окна. Для партийной работы и обычного стабильного существования я был слишком интеллигентен, и никаких стабильных оценок и мнений у меня не было. Стабильность – это вообще нечто такое таинственное, во имя чего приходится формулировать много великих слов. Она похожа на доспехи, которые защищают таких вот интеллигентов, вроде меня. Извиняет меня, пожалуй, лишь то, что я даже и не пытался симулировать никакой стабильности.

       Что же касается начальника штаба в Астурии, то он, ни секунды не сомневаясь, заклеймил мое досье резолюцией «К руководящей работе не пригоден». Звали его Лесснер, из нового поколения, вот у него-то были изумительно стабильные убеждения и суждения на любой случай жизни. Удивительная способность, которая нынче все больше вызывает восхищение, которую почти обожествляют.

       Вот так и получилось, что добился я немногого. Прожил эти годы, меняя одну трибуну за другой, не менялись только мои склонности. Мы сами последними замечаем, что застряли на одном месте. Кто-то со стороны должен нам об этом сообщить. Прежние ученики выбиваются в начальство, а тебе это не прибавляет никакого уважения, наоборот, тебя уважают все меньше, особенно когда начинаешь стареть. Твои возраст и положение все больше противоречат друг другу, это замечают сначала все вокруг, и последним узнаешь об этом ты сам. И настает время уйти в отставку.

       Помощь часто приходит откуда не ждешь, от тех, кто кажется еще слабее тебя. У меня так было с Терезой, когда мы познакомились и поженились. Мое пораженчество достигло тогда самого расцвета, решительно разрослось и привело к тому, что любая борьба за власть сделалась мне отвратительна. Жизнь моя казалась мне бессмысленной и ничтожной, пустой тратой времени, чередой потерянных лет. Хотелось забыть всю ее разом. Вот тогда-то для меня стало откровением, что один-единственный человек способен обнаружить в себе такие сокровенные глубины, черпать оттуда такие силы и питать другого человека такими богатствами, какими не мог бы нас одарить ни Цезарь, ни Александр Македонский. Там в глубине, внутри и есть наше королевство, наша монархия, наша лучшая республика. Там наш сад, наше счастье.

       Я почувствовал, как возвращается ко мне вкус к простым, естественным вещам, к удовольствиям, которые всегда возможны. Может ли быть, чтобы именно теперь вернулось прошлое, как волна подхватывает и засасывает пловца, который почти добрался, наконец, до заслуженного своего острова? Почему это должно происходить в такой уродливой, сомнительной форме? Не расплата ли это за мою интеллигентность, впустую растраченную за прошлые бурные годы? Или я просто стал резче и яснее видеть?

 


       7

 

       Меня это до крайности удручало, особенно пока я смотрел на долину с ручьем и на крестьянина с его бороздой. Вспаханная полоса все увеличивалась. Этот пахарь, ей-богу, может похвастаться лучшими результатами, чем я.

       Воспоминания приходят в голову сумбурно. Это уже мы приводим их в порядок, выстраиваем взаимосвязь, даем оценку. Мы распределяем и раскладываем их одно за другим, одно рядом с другим. Тогда они начинают светиться, как метеориты на небосводе – места, имена, нечто аморфное. Мертвые среди живых, сны среди реальности. Что это за знаки и куда мы бредем сквозь ночь? Я видел благородное лицо Лоренца, который выпрыгивает из окна. Это ли наша всеобщая судьба, наша реальность? Неужели все там будем? Были времена, когда жизнь казалась лишь подготовкой к чему-то великому. Может быть, те времена были более осмысленны, нежели наше. Но времена ведь не выбирают.

       Меня напугал шорох. Кто-то вошел. Я вскочил и обнаружил перед собой пожилого господина, который не сводил с меня глаз. Должно быть, он вышел из кабинета, теперь дверь туда была открыта. Я увидел угол большого письменного стола, который, несмотря на полуденное солнце, освещала лампа. На столе лежали исписанные бумаги, печатные листы и открытые книги.

       Незнакомец был стар и мелок, но как только я это обнаружил, я осознал, что эти характеристики ничего о нем не говорят. Так ли уж он мне незнаком? Так ли мал? Немолод, это точно, давно на свете живет, уже седой под зеленой панамой, надетой для защиты глаз. У него лицо человека, много повидавшего на своем веку. Такие лица у великих актеров, которые превратились уже в символ эпохи. Но если судьба зачастую меняет лишь оболочку человека, то здесь она потрудилась над самым ядром. Передо мной был не актер.

       Возраст не имеет значения, если дух не стареет. Этот старик даст еще фору любому юнцу, если решит сыграть в рискованную игру, физически, морально, духовно, и выиграет, ибо обладает властью, мудростью, врожденным достоинством и нажитой хитростью. Какой у него зверь на гербе? Лиса, лев, крупная хищная птица? Мне представилась какая-то химера, вроде той, что украшает наши готические соборы и коварно улыбается сверху.

       И стар, и не стар, и малорослый, и как будто нет. В этом существе все смешивается и растворяется. Мне доводилось в жизни встречать людей, которые способны влиять на самые глубинные механизмы нашей натуры, где-то уже рядом с невидимой осью. Имена некоторых из них можно прочесть в любой газете, других никто не знает, они могут быть добрыми или злыми, при деле или бездельники. Их объединяет что-то притягательное, и это ощущают пусть и не все, но многие, и простые натуры скорее, чем сложные. Мы чувствуем что-то вроде: «Вот он» или «Этот может», либо мы ощущаем приближение чего-то ужасного.

       Примерно так же было и у меня с Дзаппарони: я почувствовал, что «У него есть формула! » или «Это посвященный самой высшей степени». Избитая фраза «Знание – сила» обрела новый, телесный и опасный смысл.

       Особенной силой обладали его глаза. У них был королевский взгляд: широко распахнутые, так что выпуклые белки виднелись сверху и снизу радужной оболочки. Впечатление немного искусственное, как будто глаза приобрели это качество в результате операции. К этому прибавилась еще и эта южная неподвижность взгляда. Это были глаза большого синего попугая, который прожил на свете сто лет. Это не синева неба, не синева моря, не синева камня – это была синтетическая синева, которую где-то очень далеко изобрел мастер, попытавшийся превзойти саму природу. Такой синевой сверкают края первозданного мира, пролетая сквозь пустоту. Иногда оперенье попугая вспыхивало резким красным цветом, немыслимым желтым.

       Глаза этого синего попугая отливали янтарем, особенно когда он смотрел на свет, это был янтарь с древними вкраплениями, переливавшийся на свету в желтый, а в тени – в красно-коричневый тон. Такие глаза улавливают великое в каждой империи, когда это великое еще в зачатке, когда еще сливаются суша и море, и над ними фаллически выступают первобытные скалы. Взгляд был холоден и жесток, не тронутый никакой любовью, как желтый карнеол. Только в тени эти глаза темнели и становились как будто бархатные. И подергивались пленкой. И клюв этого попугая был жесток и остер, хотя он столетиями колол твердые, как алмазы, орехи. У такого не бывает неразрешимых проблем. Глаза и проблемы – они были как замок и ключ предназначены друг для друга. Взгляд резал на части, как лезвие из упругой стали. Он коротко препарировал мое нутро. И тогда все снова встало на свои места.

       Я полагал, что монополия Дзаппарони основывалась на талантливой эксплуатации гениальных изобретений, однако одного взгляда хватило, чтобы понять, что здесь нечто большее, чем просто коммерческое дарование, которое из самого небытия способно извлечь выгоду. Здесь не только Меркурий и не только Плутон. Тут еще и Юпитер, и Уран, и Нептун – могущественная собралась компания. Этот маленький старичок, пожалуй, сам может изобрести любого изобретателя, когда и где только ему понадобится.

       Лишь потом я понял, что с самого начала уже знал, кто передо мной. Это было тем более удивительно, что великий Дзаппарони, каким его знал каждый ребенок, не имел ни малейшего сходства с тем, кого я встретил в библиотеке. Его образ, созданный фильмами, скорее походил на моего миролюбивого дедушку, на Санта Клауса, у которого избушка в заснеженных лесах, на которого трудятся гномы и у которого одна забота – радовать больших и маленьких. «Год за годом снова…» – с этой рождественской мелодии начинался каждый новый сериал от Дзаппарони, с таким нетерпением ожидаемый в октябре каждого следующего года, сериал, с которым не сравнится никакая книга сказок или сборник футуристической фантастики.

       Может быть, у Дзаппарони служил специальный человек, которому поручалось представлять эту ипостась, может быть, актер с внешностью рождественского деда, а может, и вовсе робот. Вероятно, существует несколько схем, несколько проекций одного «Я». Старинная мечта человечества, опровергающая высказывание «Не могу же я разделиться! ». Дзаппарони не только смог, судя по всему, но и придумал, как с помощью этого деления выгодно расширить и увеличить свое личное присутствие. С тех пор как разные части нашего существа, как то: голос и внешность, снова и снова воспроизводятся с помощью механизмов, мы научились получать удовольствие от известных преимуществ античных рабов, безо всяких для себя убытков. И если кто и сумел за это ухватиться, то это был Дзаппарони, знаток и изобретатель автоматов, в том числе для игры, удовольствия, роскоши. Одна из его выполненных на заказ ипостасей, его благородных копий, с убедительным голосом и добрыми глазами, которыми одарила его природа, парадным маршем проходила в еженедельных показах по киноэкранам, другая в это время держала речь где-нибудь в Сиднее, а сам мастер-оригинал между тем медитировал уединенно в своем кабинете.

       Не по себе было от этой многоликости. Она казалась оптическим обманом, вызывала сомнение в подлинности. Кто поручиться, что сейчас передо мной настоящий Дзаппарони? Но это должен быть он, а добрый дедушка – один из его заместителей. Голос, кстати, был приятный.

 


       8

 

       – Ротмистр Рихард, – заговорил он, – господин Твиннингс рекомендовал мне вас. Я ценю его рекомендации. Он полагает, что вы одержимы мыслью посвятить себя мирному труду, в чем он сам уже давно преуспел. Впрочем, никогда не поздно.

       С этими словами он вышел на террасу и пригласил меня сесть. Я последовал за ним, испуганный, словно на приеме у зубного врача, который сразу же задевает за больной нерв и попадает в самый очаг воспаления. Знакомство начиналось как-то не слишком удачно.

       Я в его глазах был, конечно, черт знает кем, в своих собственных, впрочем, тоже. То, что он только что благосклонно уверил меня в своем ко мне неуважении, не должно было меня обидеть, мне ли в моем положении строить из себя тонкую ранимую натуру.

       Презрительно намекнув на мою профессию, он разбередил мне старую, незаживающую рану. Разумеется, мое прежнее ремесло для возвышенных изобретателей и конструкторов немногим лучше конокрадства, они и руки-то мне не подадут. Даже Твиннигсу я не товарищ.

       Человек вроде Дзаппарони привык говорить все, что думает, не заботясь о последствиях. Осторожничать приходилось только с прессой, которая восхваляла его на первых полосах газет, в рекламе и фельетонах, однако он все равно уже превратился в символ времени, похвалы прессы щедро оплачивались заказчиком и поглощались публикой, что не наносило урона ни престижу журналистов, ни их морали, все оставались совершенно довольны.

       Дзаппарони считался парадной лошадью технического оптимизма, охватившего ведущие умы современности. Техника у Дзаппарони превратилась в сплошное удовольствие, кажется, сбылась извечная мечта волшебников изменить мир одной только силой мысли. Влиянию Дзаппарони, его образа и этим толпам восторженных детей позавидовал бы любой президент.

       Все, что непрерывно изобреталось, строилось и представлялось в сериалах, очень облегчало жизнь. Считалось хорошим тоном не обсуждать, какой вред при этом наносили эти сериалы. Но совсем молчать о таком не получается. В кризисные времена особенно очевидно, что все эти лилипутороботы и роскошные аппараты не только украшают жизнь, но еще ее укорачивают, почти не меняя своей конструкции. Просто у каждого из них имеется своя темная сторона.

       В целом же заводы Дзаппарони походили на храм двуликого бога Януса с двумя воротами – радужно-пестрыми и черными, и как только небо затягивалось тучами, из темных ворот выбрасывало струю хитроумных орудий убийства совершенно отвратительного вида. Черные ворота были табу, как если бы их вовсе не существовало. Но из конструкторских бюро все-таки просачивались тревожные слухи, и недаром завод моделей находился внутри самого запретного периметра.

       Не собираюсь делать доклад на одну из больных тем «Почему случается то, что случаться не должно? ». Случилось и случилось, что ж теперь. Меня мучает другой вопрос, он всегда меня занимал и теперь, после этого унизительного приветствия, снова мне вспомнился. А именно: почему эти призраки, которые так страшно и непредсказуемо меняют и разрушают нашу жизнь, не могут удовольствоваться тем, что выпускают на волю какие-то чудовищные силы и властвуют над ними, почему им всегда мало славы, власти, богатства, сколько ни дай, им все мало, почему? Зачем надо еще любой ценой при жизни стать святым?

       Когда Дзаппарони задается перед бывшим кавалеристом и учит его жить, это так же абсурдно, как если бы акула учинила суд над собственными зубами, своим главным достоинством. Кавалеристы существовали тысячелетиями, и мир выживал после каждого очередного Чингисхана и прочих господ, которые приходили и уходили, как прилив и отлив. Но с тех пор, как завелись святые вроде Дзаппарони, планета в опасности. Тишина лесов, глубина озер, даже сам воздух в опасности.

       Если знание – сила, то следует прежде всего выяснить, что означает это знание. Дзаппарони об этом подумал, по глазам видно, он посвященный, он ведает. И о развитии подумал, и о техническом прогрессе. Все по глазам видно. Так смотрит химера с соборной башни поверх серых городских крыш. Он в своем ярко-синем оперении населял еще первобытный лес. И теперь этот его нематериальный цвет рассеянно мерцал и в нашем времени. Его план, его честолюбие нацелены на самое великое, а вовсе не на удовлетворение масс, постоянно вожделеющих власти и роскоши.

       Этот глаз видит первозданную сущность вещей. Узнает ли он переломные минуты в истории мира, распознает ли истину под обманным покровом Майи[14] с его бесконечной чередой образов и наваждений, которые, как капли воды, падают обратно в чашу фонтана? Тоскует ли о великих лесах Конго, где рождаются новые расы людей? Может быть, мастер после бесстрашного путешествия в высшие миры вернется в этот лес. Мрачные историки станут строить гипотезы и теории об этом человеке, как мы об империи Монтесумы.

       Я был бы рад поговорить с ним об этом. Всех нас занимает одна мысль: есть ли еще надежда? Великий физик всегда метафизик. У него высшее представление о своем знании и о своей миссии. Хотелось бы мне об этом узнать. Это было бы даже более ценно, чем разговор о предмете, ради которого я сюда явился.

       Но великий человек и не подумал приглашать меня к себе в кабинет, он принял меня, как верховный брахман, который раздает милостыню у входа в храм богини Кали. Он приветствовал меня пошлой банальностью, какую можно услышать на каждом углу.

 


       9

 

       На секунду я забыл, что пришел сюда в поисках работы, но только на мгновение. Если что и могло возвысить меня из моей низкой доли, то это одно слово о смысле нашего мира из уст авгура или краткое указание шефа.

       Великое дело – узнать от всезнающего, в чьи же игры мы впутаны, ради чего приносим жертвы? Пусть даже ответ будет жесток, все равно это счастье – вырваться за пределы тупого пошлого круга жизни и познать свою миссию.

       Но вопросы здесь задаю не я, а вовсе наоборот. Приветствие обдало меня, как холодной водой. Я приготовился было защищаться, но это было бы нелепо, так что произнес только:

       – Вы очень добры, что лично приняли меня, ваше сиятельство.

       Этот титул ему подходил, как и многие другие. Я навел справки у Твиннингса.

       – Зовите меня просто по имени, как делают все сотрудники на наших заводах.

       Он сказал не «на моих заводах» и не «мои сотрудники». Мы сели на садовые стулья с видом на поляну. Дзаппарони закинул ногу на ногу и с улыбкой стал меня рассматривать. Он был в домашних туфлях из сафьяна и казался просто обычным домоседом. Он походил теперь, скорее, на художника, успешного романиста или великого композитора, которого давно не заботит ничто материальное, его творчество обеспечит его до конца его дней.

       Вдалеке жужжал завод. Ну вот, сейчас начнет выспрашивать. Я подготовился, но чувствовал себя неуверенно, неловко, не то, что в прежние времена. Я даже не знал толком, зачем я тут нужен. Кроме того, собеседования со временем тоже стали проводить по-новому. И если в такой беседе и не удастся выяснить в полной мере, что человек собой представляет, уж точно станет ясно, чего он собой не представляет, но пытается строить. Поэтому всегда лучше просто отвечать, как на духу.

       – Вы как раз вовремя, – заговорил хозяин, – вы сможете объяснить мне кое-какие детали, о которых я только что прочитал. – Он кивнул в сторону кабинета. – Я начал читать мемуары Филлмора, с которым вы, я полагаю, знакомы. Вы, судя по всему, ровесники.

       Это замечание попало в цель лучше, чем даже предполагал Дзаппарони, хотя он, может быть, и это просчитал. Филлмор был один из наших маршалов. Я хорошо его знал. Вместе учились у Монтерона. Филлмор служил в пархимском драгунском полку и, как Твиннингс, знаменит был своими англосаксонскими манерами. Оба были родом из Мекленбурга. В этой земле придерживаются английских образцов, и многие уроженцы Мекленбурга обладают лондонским шиком.

       Филлмор был того же пошиба, что и Лесснер, но в итоге перещеголял и Лесснера. Типичный лидер, всегда первый, уже тогда было ясно, что его ждет блестящая карьера. Монтерон его не жаловал, но никто не стал бы спорить, что Филлмор – это голова, это ас. Друзей у него вообще не было. От него исходил холод, так ему было удобно. Этим он отличался от душевного Лоренца или от бонвивана Твиннингса, с которыми как раз все стремились дружить. Соответственно, Лоренц остался в полку, Твиннингс пошел в адъютанты, а Филлмор – в штаб командования.

       Начинали мы вместе. Филлмор – вечный триумфатор, я – сплошной неудачник. Нас часто сравнивали, и я об этом много думал. Чем объяснить это спокойное, целенаправленное, уверенное восхождение, для которого даже катастрофы служили ступеньками? Может быть, его уникальной памятью! Ему никогда не приходилось ничего учить, он усваивал информацию с одного раза. Она просто запечатлевалась у него в памяти. Стоило кому-нибудь один раз неспешно прочитать ему стихотворение, и он мог тут же повторить его без единой ошибки. Никто больше не усваивал с такой легкостью, играючи иностранные языки. Запомнив тысячу новых слов, он уже читал иностранные книги и газеты, одновременно расширяя свои знания в политике и истории. Он, скорее, проникал в сам дух языка, нежели прорабатывал новый материал. То же самое касалось математики. Он умел перемножать в уме многозначные числа.

       Это приводило к конфликтам с учителями. Например, если он с листа без подготовки переводил текст или сдавал работу с уже готовым решением, никто не верил, что это он сам, без недозволенной посторонней помощи, пока не поняли, с кем имеют дело. Филлмор за минуту переводил сложнейшие пассажи из нудных авторов, с которыми другие мучились часами. Такие натуры – это кошмарный сон школьных учителей. Они уже не знали, к чему придраться, пытались найти слабые места в логике, аргументации, но Филлмор и тут продумывал, просчитывал и взвешивал каждый шаг. И потом, во время тех ужасных понедельников у Монтерона, на Филлмора никогда не падала тень. За любую несправедливость он умел отомстить, дождавшись, когда человек допустит очевидную ошибку. Тогда Филлмор вежливо указывал на промах и поправлял. Школьные лисы не выносили всезнаек. Особенно тех, кто так хорошо готовит каждый свой удар. Филлмора стали бояться. Пришлось признать его превосходство или просто игнорировать. Филлмор сделался первым в классе, который всегда молчал и со всем соглашался. Учителя размашисто перекрестились три раза, когда Филлмор закончил школу. Закончил, разумеется, с отличием.

       Чудесное дарование сопровождало Филлмора и в профессии. Оно помогало ему в тех сферах жизни, которые опрометчиво не считаются важными, например, там, где ценится память на имена. С людьми, которых мы знаем, нас связывает определенное влияние, личная власть. Это касается, в первую очередь, широкого круга влияния. Люди придают значение своим именам. Я вот, к примеру, всегда слишком доверял чувствам. Я знал имена тех, кто был мне симпатичен, и тех, кто не очень, но с кем приходилось иметь дело, и забывал имена всех прочих или путал их, а это еще обиднее. Филлмор удивлял даже тех, с кем никогда не встречался, например, телефонистов, приветствуя их по имени, и у людей создавалось впечатление, будто они связаны с Филлмором какими-то отношениями.

       Никто не умел лучше ориентироваться во времени, пространстве и фактах. Его мозг выглядел, должно быть, как панель приборов. Филлмор напоминал игрока, который вслепую одновременно играет полусотню партий, жонглирует различными комбинациями и с легкостью запоминает все ходы шахматных фигур на досках. Каждую минуту он был превосходно информирован о возможностях и резервах, знал, как решить любой вопрос кратчайшим путем и с наименьшими усилиями. Одним словом, дарование Филлмора в наши дни называется гениальностью, что полностью соответствует потребностям общественного сознания. У него не было почти никаких страстей, кроме честолюбия, однако и оно направлено было не на роскошь. Филлмор хотел власти, хотел управлять и распоряжаться.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.