Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Вторая часть разговора.



 

— Ася, я усматриваю у тебя следующую путаницу. Ты смешиваешь закон (забыла его слова, и не буду стараться точно их восстановить, боясь ошибиться)... с законами самой природы. Ты хочешь бороться против того, против чего бесполезно бороться.

— Нет, Макс. У меня нет путаницы. Все совершенно ясно.

— Погоди. Ну, вот, я тебе объясню это образом. Тебя возмущает то, что ты видишь, и ты у себя вырываешь глаз. Но ведь все продолжает существовать.

— Так вот. Я же тебе говорю, что если бы я могла уничтожить всю вселенную — я бы и ее уничтожила. Но так как я этого не могу, то я и уничтожаю то, что могу — себя. Я не хочу: ни бытия, ни разрешения, ни смысла, ничего не хочу. Хочу, чтобы меня оставили в покое. Я не хочу слушать трубу архангела.

— Но ведь ты забываешь, что труба архангела раздастся только тогда, когда внутри себя ее все будут жаждать. Ведь это придет не извне, а изнутри.

— Хорошо. Ну, а если кто-нибудь — ну, допустим! — все же ее не захочет — что же тогда делать?

— Если допустить, чтобы один человек так далеко отстал от других...

— Хорошо. Пусть отстал. Все равно. Что тогда?

— Тогда, конечно, даже из-за одного такого человека все способно остановиться и ждать.

— Ждать? О, ну если так — это превосходно. Мне только это и надо. Значит, ты согласен, что архангеловой трубы быть не может, пока все ее не захотят. Так?

— Так.

— Ну, а если этот человек не «далеко позади», а «далеко впереди» — что тогда? Макс улыбается. [22]

Я. До него будут тянуть остальных? Тянуть до бунта? А как же архангел?

— Ася, вот возьмем пример. Несмотря на то, что ты любишь жизнь, ты приходишь к мысли о самоубийстве. Так?

— Так.

— Это показывает, что внутри тебя действовали какие-то внутренние законы, которые в тебе произвели переворот. Вот этот переворот будет с каждым.

— Эх, господа, строить здание в надежде на переворот — это... штучка шаткая! Но хорошо. Допускаю.

— Погоди. Будет полное перерождение, абсолютное. И затем — не забывай, Ася, что есть люди, которых миссия есть миссия отрицания (вот то, о чем ты сейчас говоришь). Которым всю жизнь дано быть непокорными. Бунт. Но этот бунт может быть ближе к богу, чем вера. Не забывай, что пути к богу различны. И что путь богоборства может быть еще гораздо вернее богопокорности. Ты помнишь слова Христа о том, что в царствии небесном больше радуются одному обращенному грешнику, чем девяносто девяти праведникам...

— О, это очень тонкая мысль! Еще бы! Девяносто девять глупцов или один умник? Приятно к себе залучить умника. Да еще такого, который сам отрекся от своего ума — уж он глупец навеки, уж никогда не возмутится, никуда из рая не уйдет. А проповедовать-то как будет...

— Ася, дай сказать. Есть одна индусская легенда: в ней предстает душа перед Брамой, и Брама13 ей говорит: тебе остается уже немного воплощений (у них воплощение считается миссией и наказанием), чем ты хочешь быть: еще шесть раз святым или два раза — дьяволом? И душа отвечает: конечно, дьяволом. Это легенда показывает, что пути различны, но цель одна. И путь дьявола стремится к тому же, только он труднее, чем путь святого, и быстрее.

(Примечание: странно, однако, что вот уж прошло столько тысячелетий, было столько святых, а дьявол все еще не пришел к богу с повинной. )

— Помни, что непокорность — это самое сыновнее чувство, непокорные вместе с творцом творят мир. Но тут существует еще одна вещь: это непонимание того, что есть бог. В твоих словах я вижу отношение к богу, как к какой-то высшей и чуждой силе, которая смеет тебе приказывать. Но есть другое отношение к богу. Чувство бога в себе. Я — сам бог. [23]

— Макс, скажи мне одно, для меня главное: какой смысл всего?

— Какой смысл всего??

— Ну, да, всего. Какой смысл мне все это делать, что-то думать, что-то постигать, слушаться бога, творить мир и т. д.? Если я ничего этого не хочу? Есть ли в конце концов во всем этом какой-нибудь смысл? К чему все стремится? Где эта конечная точка, у которой...

— Конечной точки мы не видим и не можем увидеть. Но есть пункты отдаленные, в которых...

— Ну, вот, назови мне самый отдаленный пункт.

— То есть я назвать тебе его не могу. Я могу только отчасти объяснить то... ну, вот видишь ли: то, о чем ты говоришь, это находит себе отклик, свое начало — в первом возмущении против бога; не в грехопадении людей, а в протесте ангела, в сознании бунта — в дьяволе. И, если проследить историю человечества, все, собственно говоря, исходит от этого и идет об этом.

Он говорит об этом дальше. Наконец, я его прерываю.

— Значит, все же — какой конечный пункт наших стремлений? Как ты можешь это формулировать?

— Формулировать короче это нельзя, пожалуй.

— Ну, — настаиваю я, — каким-нибудь словом, чтобы было легче говорить (я чувствую, что слово это для Макса рискованно, но я очень хочу его иметь в руках), ну, как-нибудь!

— Ну, искупление греха, что ли, искупление мира...

— Ага. Великолепно. Все стремится к искуплению мира. Так. Соглашаюсь. И вот, положим, что мир искуплен.

— Та архангелова труба, о которой ты говорила?

— Вот, вот, вот, великолепно, я к этому и клоню. Все пришло в порядок, все искуплено, все кончено. Что же делать дальше?

— Дальше? Но ведь ты забываешь, что наша жизнь — это крошечная частичка того, что...

— Ага, так? Хорошо. Тогда можно сказать вот что. Да, во-первых, ответь: все ли нам станет после этой архангеловой трубы понятно? То есть, допустим, что все, так?

— Все. [24]

— Все стало понятным. Так неужели же нам скажут: продолжайте теперь существовать. Ведь это же... ведь это... я не знаю — насмешка! Ведь жить нельзя, когда все понятно!

Макс улыбается.

— Я не знаю. Для меня лично, например, только тогда и раскрывается возможность существования, когда все понятно. Когда я сам становлюсь часть...

— О нет! — восклицаю я. — Боже мой! Да ты и неправ! Потому что ведь вы сами признаете смысл в жизни из-за искания и надежды. А ведь тогда не будет надежды. И затем: если мы все постигнем, то мы постигнем и бога (иначе что же такое «все»? ). А постигнув бога, мы сами станем богами. Кажется, этого не полагается. Нет. Еще единственное, что меня могло бы утешить — это то, что мне бы ясно сказали: эта жизнь — крошечная часть того, что есть. Затем, если бы во время архангеловой трубы мне бы объяснили всё это существование, и сказали бы: ну, а теперь живи дальше, иной жизнью, в которой для тебя снова все будет непонятно, но которую когда-нибудь тебе объяснят. Я не трогаю тут, я оставляю в стороне ту простую возможность, чтобы эта процедура мне осточертела через два-три существования. Я допускаю, что я согласна принять такое предложение. Оно скучно, но еще приемлемо. Но чтобы все объяснили, навек, без остатка, и заставили бы теперь жить — вот уж когда настоящая-то минута для самоубийства!

Я встаю.

— Но вернемся к тому положению, что конечное — это искупление мира. Но к чему оно? Чтобы он существовал, да? Стало быть: мир существует, чтобы быть искупленным. Он искупляется, чтобы существовать. Какая великолепная сказка! Она знакома с детства. Она тогда называлась: сказка про белого бычка.

На вопрос о необходимости существования мне, конечно, Макс, не ответил. На вопрос, что делать с тем непокорным, который не хочет слушать архангелову трубу, но который стоит не позади, а впереди всех, на этот вопрос он мне опять-таки не ответил.

 

Вывод:

 

Чем сильнее верующие веруют, чем светлей их сияние, чем темней нам от этого, чем страшней и душно, тем легче должно стать дыхание, тем глаза должны стать ясней! И если [25] они за нас будут молиться — спокойно вынесем это зрелище. И если бы люди взяли и разорвали бы — каждый сам себя пополам — из любви к богу и веры в него, так ведь это же моя торжествует правда! Каждый новый жертвенник своим трепетным огоньком освещает песчинку — чего же? — бездны. Я скажу громкую фразу: чем больше выходов кругом — тем безвыходной!

И еще я скажу: как сложно они доказывают необходимость жизни, будущего, искупления... И как ясно и кратко я говорю: «нет». Как много теорий и путей, чтобы спастись! В целую жизнь едва поместятся доказательства ее необходимости — так сложно. Но ясности моего «не хочу» много даже для одного дня!

 

Июнь 1914. Коктебель.

 

==========

 

Проснувшись ночью, я лежала и долго не могла заснуть. Свет еще не проникал сквозь ставни, было темно и тихо. Ночь. Сколько раз! Та же тьма, та же тишина, те же сверчки, или цикады, или комары — если лето, и вьюга — если зима, те же неясные очертанья предметов, и медленный бой часов, и шорох, и гудок поезда, и внезапный прилив тоски. Я слушала, как все было тихо; где-то на дороге звонко дребезжала арба; тонко пел комар, приближаясь и удаляясь; няня вздохнула, как вздыхают только во сне. Тихо. Начинаю различать предметы. Так лежать ночью, слушать, как тихо, как прокричал петух (значит скоро рассвет)... Кто-то рядом спит и, проснувшись, будет, может быть, верить в бога и не видеть безысходности вокруг. А ты лежишь и видишь так ясно, что от этого некуда уйти. Все говорят о чем-то «высшем», а правда — с тобой. Вот выйди сейчас на балкон, в сад, во двор: Млечный путь, и падающие звезды, и необъятная черная глубина. Точки, крапинки, шарики звезд, и молчание. И аксиома: пусть за небом грань и конец, все же есть бесконечность; если у неба нет конца, оно бесконечно, если бог есть, он в бесконечности; все — часть бесконечности. Поэтому все безнадежно, а бесконечности не уничтожить никогда.

Ах, эти пробуждения ночью, какой озноб, какой трепет! И, когда, опрокинув голову, смотришь вверх... Так: разум идет своей единственной, ужасной дорогой, доходит до бездны, видит и застывает. Есть два шага: вперед, к смерти, и — назад к людям, к богу, к закрыванию глаз. И вот начинается новая [26] жизнь. Бездна — та же, но человек убежал от нее. О тех, кто не бежал назад — мы ничего не знаем. Все, кто проповедуют — бежали. Могу ли слушать их!.. Невыносимая горечь охватывает меня при их именах. Точно я не знаю, откуда так горяча их речь! Если постоять подольше под небом, не опуская глаза, то сам удивишься тому вдохновенью, тому грому призывов и приказаний, которые назавтра загремят в твоей проповеди!

Если стоящий у бездны шагнет вперед, в смерть, он будет холоден, как лед, к оставляемым людям. Если ж он рванется назад — то с неистовым пламенем. Это пламя, источник которого неизвестен людям и очень известен мне, жжет их и светит им так, что они падают ниц.

 

Август 1914. Коктебель.

 

==========

 

Я сразу вся загораюсь, когда встречаю человека неверующего. И подумать, что я сама уже стою на той позиции отрицания всего чудесного и мистического, на которую я смотрела с такой насмешкой несколько лет тому назад! Узнав, что человек любит Ивана Карамазова, я сразу рвусь «все ему рассказать о себе»... И мне хочется крикнуть: «Вы сами не знаете того, что в Вас есть. Очерчивайте. Любить Ивана и жить как жили? Слушая Ивана, надо выслушать до конца. А это значит: мир пуст. Все кончено. Нет ничего. Дело ведь вовсе не в том, что «Иван — умен» и не этим он «нравится». Он «нравится» тем, что все это — неоспоримо».

Дело не в том, что «как умно», а в том, что «как верно».

Я думаю, что 2 х 2 = 4 приносит каждому истинному математику — наслаждение. Так и тут. И не слушаю я вас, мои милые собеседники, когда вы говорите мне, что я отрицаю бога... потому что я еще не всю жизнь прожила. В иных вещах дальше 2 х 2 = 4 идти некуда. Хоть голову себе разбей. Верно. Но как вечно были и будут противники Эвклида, так вечно нам будут доказывать, что 2 х 2 = 3, и 2 х 2 = 6, и даже может быть 10...

И чем страннее цифра, чем необычайнее вывод, тем охотнее слушают, тем больше учеников. Спешите, друзья мои, уж Штейнер читает лекцию... Но 2 х 2 = 4!

 

Июль 1914. Отузы.

 

==========

 

Я полулежала на высоком сиденье, уронив на колени руки, глядя вокруг себя на поля и холмы, думала: буду ли я [27] философом, или брошусь в авантюризм, стану ли только талантливой женщиной и Ириной из «Дыма», 14 и как я умру? И может быть, через много лет я буду по каким-нибудь русским дорогам так же ехать в тарантасе и разговаривать с ямщиком, смотреть на золотистое поле и на пепельно-синий лесок, на длинные гряда облаков, упавшие над горизонтом... Те же квадратики пашен и изгибы белой дороги, тот же запах дегтя, и грохот, и скрип тарантаса, и бабочки над пыльным плетнем, и вдали — мужик за сохой, Россия цветет, и так же рубашка надувается от ветра за спиной ямщика, и так же косы сверкают на солнце, и сенокос, и жара, и блестящий изгиб реки, и какой-нибудь Левин15, вдруг постигающий всю гармонию мира вместе с каким-нибудь новым Толстым, Россия все та же, а наверху для меня все тот же вопрос и все тот же ответ, — о, как садится солнце, как медленно озаряются пашни, как тихо, тихо, страшно далёко несутся звуки гармоники, и вот уж кузнечик... Все радостно, все пусто, все глубоко`!

 

Июль 1914. Феодосия.

 

==========

 

Прежде я чувствовала свою какую-то миссию, но беспечно ей не знала названия. И вера в чудо — была. Теперь, если верить в миссию — моя миссия слишком блестящего, небывалого (с одной стороны), слишком странного и бесцельного (с другой стороны) свойства. Сказать, что все безнадежно, так? Ну и миссия! Может быть, единственная миссия, которая не так-то уж требует выполнения, хотя она так же «правильно обоснована», как и другие. Мне предстоит: сказать и умереть. Но так ли важно сказать? И, может быть, только умереть? Вот то, что смутно тревожит меня и мучает. Выходит, что я все еще, вопреки всему, — да, верю в какое-то чудо. «Да, это, конечно, правда, что бездна и пр., но ведь все же, не может же быть, чтобы я просто умерла, завтра, в будущем году, и ничего больше? Как же? Да ведь это конец, навсегда... » — Точно я не об этом говорю все время! Точно я не знаю, что нет ни бога, ни помощи, ни защиты! Так что же: конечно, умру — и конец! Ведь я не только отрицаю будущую жизнь, но я еще ее и отвергаю! Я с насмешкой говорю, что, может быть, и этой жизни — чересчур; что «прожить 40-60 лет, не зная, что такое жизнь — немало! » Я сама за собой закрываю все, все пути. И так как теперь и имя «миссии» мне известно, то — все известно. Остается только вопрос: когда же я умру. И больше ничего. [28]

Но вот я пишу и совершенно, совершенно не верю ни в одно свое слово, совершенно не могу осознать, что «я умру — и конец! »

 

Август 1914. Коктебель.

 

==========

 

И если я в каком-нибудь порыве сожгу эти тетради, то не верю, чтобы это было «от чистоты». Нет. От испуга перед собой или перед каким-нибудь будущим бедствием. Но ведь — что же! Все мои мысли, все эти строчки, все это — стрелой врежется в воздух, или — ядом прольется в блестящее и солнечное существование земли.

Нет. В том-то все и дело, что огонь сжигает все, всякую бумагу до тла. И если бы что-то могло влиться ядом в воздух, то уж давно нельзя было бы дышать. Нет. Воздух чист и весна благоуханна. Маленький огонь пожирает наши рукописи, так же как большой огонь пожрет землю через х лет. И ведь, в самом деле, главный вопрос: виновата ли я, что я такая? Раз я такая, то я не могу быть иной. То есть я могу себя сломить, да. Но есть ли смысл в этом? Сломленным или несломленным надо жить? И, может быть, это совсем все равно.

 

Август 1914. Коктебель.

 

==========

 

... Ах! Если б все чуть-чуть больше подумали — не было бы никаких книг!...

 

==========

 

Удивительное явление: над морем стоит большое кудрявое облако, которое изнутри то и дело вспыхивает словно молнией и гаснет, и так ослепительно, что точно груда серебряной ваты висит в воздухе. Кругом темно. Что это такое? Я стояла на холме и смотрела. Дул ветер. Я думала о том, что бы я почувствовала, если б я стояла так в тихий вечер, думала бы о моем неверии в бога, и сказала бы, взглянув в темное небо:

«Если бог есть, пусть вон то облако вспыхнет» — и оно бы вспыхнуло. Что бы со мной стало? Упала ли бы я на землю, как ангелы у гроба Господня? Или бы только забилось сердце, и я бы осталась стоять, дрожа и нахмурясь?

Но для другого неверующего (не для меня) весь мир: горы, море, звезды, ветер и вечер — все бы сразу наполнилось шумом и напряженностью, ясностью, гневом, — точно чья-то рука властно простерлась над всем, точно чья-то громадная светлая [29] тень повисла вверху и все собою закрыла. Благоговение, и страх, и блаженство почувствовал бы так вопросивший. Но — что это было? Болезнь.

 

Июль 1914. Отузы.

 

==========

 

Земля летит (орбита, ось, пустота, звезды), а люди верят в число 13, и в 3 свечи. Где число 13? Где понедельник и пятница? Летим, летим, летим... Если б было число 13, то было бы все, потому что это значит — помеха нам; а если помеха, то и забота. А я знаю, что нет ни забот, ничего.

 

Июль 1914. Коктебель.

 

==========

 

Заря. А слева встает над морем луна розово-желтым шаром. Цикады.

Я читаю книгу Шестова16 и чувствую, что двум-трем людям в мире надо было бы кинуть под ноги трибуны — и именно для них этого нет. А трибун — миллиарды.

 

Июль 1914. Отузы.

 

==========

 

Я думала о своем взгляде на добро и зло. Ярче всего в этом взгляде то, что это меня никогда не интересовало. И вот отсюда мое подчас тоскливое недоумение над тем, что лучшие люди так страдали над этим вопросом. Почему не страдаю я? Почему я никогда не любила добра и никогда к нему не стремилась? Я совсем не понимаю этих слов: идея, идеал; я совсем не знаю этих часов мечтания о деле, полезном для человечества. В пятнадцать лет я говорила, что я не верю в дело, то есть что дело не может удовлетворить, что выше мечты — ничего нет (воздушные замки Ибсена в «Строителе Сольнес»), 17 я просто-напросто прошла мимо жажды служения человечеству. Я гордо воскликну: мне это никогда не приходило в голову. И я еще более гордо воскликну: и не выводите из этого, что я «демоническая женщина» — ничуть не бывало! Нежности во мне и жалости хоть отбавляй. Но всегда эта жалость моя была моим самым лучшим «воздушным замком», никогда не принимала облик «приюта для униженных и оскорбленных». Я прямо начала построения мои — с воздушных замков. И когда мне говорили о добре, я всегда в тайниках души чувствовала, что тут что-то не ладно.

Мне милее человек ожесточенный, насмешливый и циничный, ясный, как день — человека примиренного и молящегося. [30] В этом мне всегда чудится слабость, боязнь. «Боже, спаси», «боже, не остави»... — Я охотнее слышу слова, вроде: «я не принимаю твоего мира! »

Я много вечеров, много минут провела в безысходной тоске о мире. Много раз рвалась кого-то спасать, и всегда рвусь. Но эти минуты мои никогда не орошались слезами надежды и веры. Их точно серп срезала у корня какая-то начальная невозможность всего, и мне никогда не хотелось целовать землю, что-то ей обещая. Нет. Я ее целовала в немой тоске, и в полном сознании безнадежности. Коротко говоря: Зосима или Иван Карамазов? Иван Карамазов!

 

Июль 1914 Отузы.

 

==========

 

Я сегодня в первый раз — от другого — получила точное объяснение Достоевского и Толстого. Эти слова — мои. Я хотела бы послать Шестову свою книгу с подобной надписью:

«Г-н Шестов,

Прочтя Ваши книги, я осмеливаюсь Вам послать свою. Как говорит Шопенгауер18 о читателе: «мое последнее средство защиты, это напомнить ему, что он властен и не читая книги сделать из нее то или другое употребление. Она может заполнить место в его библиотеке, где, аккуратно переплетенная, несомненно будет иметь красивый вид. Или (это самое лучшее, и я ему особенно это советую) — он может написать на нее рецензию».

Г-н Шестов, или — милый мой друг, так же, как я, рвущийся к бездне (о да не будут пустыми и громкими мои слова! ) я жду вашей «рецензии» — с радостью. Сколько строчек Ваших я подчеркивала и сколько полей исписала! Вам остается теперь повторить это с моей книгой, и — но пока, до свидания! »

 

Июль 1914. Отузы.

 

==========

 

Я думаю о том, что еще в жизни дано мне познать? Разумом своим и самоощущением я стою рядом со Ставрогиным, несравненно дальше Заратустры. Уж никогда я не сделаю ни одного «доброго дела» и не пойму, что такое звучит для людей в слове «идея». Так что же мне остается? Бесконечное углубление в слово «безнадежность» — и смерть. Галоп и смерть. Я пишу, наслаждаюсь, — и не верю. Кусок мыла и веревка, как Ставрогину, «сейчас», как Кириллову, неужели мне это суждено? Конечно. Я этого хочу. Не хочу же я [31] «естественной», то есть неестественной смерти. Самоубийство — самая естественная смерть. Величия этого мига я еще не могу охватить. Я еще как-то сладострастно любуюсь тем шумом и той тишиной, которые охватят все мое существо за две минуты до смерти. Но тогда!..

 

Октябрь 1914. Москва.

 

==========

 

Я думаю о том, какая странная вещь — философия, и о том, как все, что касается ее — сказочно! Вчера, слушая логическое разрушение нескольких древних философских систем, я радовалась; и то время, когда люди не захотят более принимать жизнь, повеяло на меня своим определенным будущим бытием — из размеренных слов склонившегося над кафедрой профессора, говорящего спокойным голосом, что «истина еще впереди».

Бытие, небытие, единство, множество, время, пространство, вечное изменение и пребывание, движение, отрицание движения, сотни формул и сотни же их отрицаний, имена блещут...

Я бы хотела объяснить, в чем тут дело: в том, что ответом отделаться от сомнений — невозможно. Раз навсегда. Но только вопросом. Этот вопрос будет прост, глубок, удивителен: «все летит и кругом — пустота; разве можно быть счастливым в бездне? »

Да даже если мне обещают в будущем что-нибудь с большим смыслом, я не прощу этих двадцати лет моей жизни, проведенных на шарике, в пустоте!..

 

Октябрь 1914. Москва.

 

==========

 

Некто. Вы даете свое разрешение философской загадки. Так?

Я. Я не даю никакого разрешения.

Некто. Это игра словами. Признав единственным ответом — бездну, и выводя отсюда полную безутешность, вы, тем самым, даете разрешение вопросу о бытие.

Я (весело). Да, я говорю: Господа, вопрос быть решен не может. Вот решение вопроса.

Некто. Именно так. Теперь позвольте. Вы примыкаете к сонму жрецов философии...

Я (с ужасом). О-о!

Некто, ... и сами произносите над собой суд в тщетности своего стремления сказать правду. Ибо — неужели думаете [32] вы — не найдется ближе, подобного вашему, и логических доказательств, подобных вашим, чтобы через десять лет после вас от вашей системы не осталось и песчинки.

Я. Знаю.

Некто. И неужели не чувствуете вы, что ваше успокоение на лаврах своего сознания тождественно с успокоением каждого философа, против которого...

Я. Знаю и это.

Некто. Потому, что каждый, предложивший свой ответ, был для себя богом. Для Гераклита19 не было ничего кроме движения. Для Парменида20 — кроме пребывания. Для Шопенгауера — кроме воли. Для вас — кроме безутешности. Вы говорите: нет ответа ни на что. Зенон21 говорил: нет движения. Вы говорите: есть пустота. Были такие, которые говорили: нет пустоты.

Я. Знаю. Все знаю.

Некто. Нет. Знаете ли вы еще то, что искать истину, как бы трудно и смешно это ни казалось, благороднее чем...

Я. Знаю.

Некто. И что разбиваться о гранитную стену...

Я. ... Быть Дон-Кихотом...

Некто. ... Быть Дон-Кихотом прекраснее, чем...

Я. Чем, как Базаров, резать лягушек. Я все это знаю. Я люблю Базарова больше, чем Дон-Кихота.

Некто. Помните, что вы несколько лет назад говорили иначе.

Я (насмешливо). Да, ведь, я еще молода! Мне простительно изменяться!

Некто. Знаете ли вы еще то, что вы сами над своим выступлением...

Я (спокойно). Кому же это знать, как не мне?

Некто. И что вам остается повести себя, как некий так любимый вами Шигалев, которого на собрании...

Я (устало). Да, да, да.

Некто. И что...

Я. Простите меня. Я очень устала. Я принимаю равенство с Шигалевым. Притом наши проекты не так еще непохожи, как кажутся с первого взгляда. Он давал одну возможность жить на земле, я даю другую возможность жить на том же месте. Простите, что я не могу спорить. У меня болит голова.

 

Того же дня. Москва. [33]

 

==========

 

Вдруг кто-нибудь, где-нибудь, думает о том же? Ну, как же от одного этого не простирать руки к миру?

О, как на лесенке моей безнадежности — как я верю в людей! Никого не проклинаю. Подхожу к бездне и верю в людей. Вижу бездну и верю в людей. И если когда-нибудь полечу в бездну — все так же буду верить в людей. Ни единой капельки пессимизма.

Боже мой! Мир не только не плох, люди не только не злы, ресурсов не только достаточно, но — мир абсолютно-прекрасен!

Люди глубоки и чисты!

Всего через край!

Счастья, блеску, содержания — так много!

О, как на лесенке моей безнадежности, о как я верю в людей!

И тому, кто, как я сейчас читаю о Ницше, будет читать обо мне: я уже сейчас беру ваши руки, за двадцать и больше лет (и может быть, вы еще не родились), и — ничего более! Чего же я бы хотела от Ницше? Ни я не спасу, ни меня не спасут.

Только одно не ложь — в жизни: один разговор вдвоем. И вот — о самом сокровенном для этого моего будущего друга — я предлагаю ему безнадежный, и тонкий, и мучительный разговор. И еще раз молчаливо жму руки. И на миг — времени не существует. И потом — пусть я снова возвращусь в свою тьму, а вы — идите к своему блеску!

 

Июль 1914 Отузы.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.