|
|||
http://www.oocities.org/soho/exhibit/4837/WIN/nastya/korolev.html. Анастасия Цветаева. Королевские размышленияСтр 1 из 4Следующая ⇒ http: //www. oocities. org/soho/exhibit/4837/WIN/nastya/korolev. html Анастасия Цветаева Королевские размышления
«В философской мысли есть какой-то пафос: королевское и безнадежное величие» А. Ц.
Маврикию Александровичу Минцу1
Недавно в одном обществе был разговор о привидениях. Первое, что во мне пробуждается в ответ — это протест. Мне хочется воскликнуть: «Так, стало быть, вот разрешение всего? Приходящие мертвецы? Бросьте! Есть что-нибудь посложнее! » Я именно в такие минуты ярко верую в географию и астрономию; вижу, как четко очерченный шар, наша земля, мчится в эфире бесконечно давно, бесконечно правильно, в бездне, где мириады планет и миров. А если так, то зачем же приходить мертвецам? Что это за игра? Ведь если так, если земля мчится в эфире, а мертвые все-таки приходят к живым, то ведь это же не разрешение, а еще гораздо больший хаос. К чему он? Пусть уж, если так надо, земля мчится вокруг солнца с нами, живыми, и с могилами умерших, но если еще окруженная призраками — к чему? Чем призраки умнее могил? В чем же здесь разрешение? И я также спрашиваю себя иногда: чем разрешённее результаты веры — результатов неверия? О, если так — то Базаров2 — «Отцы и дети» — мне ближе! Я скорее поверю в нелепую волну или огонь или комету, которые снесут все с земли, и ее, может быть, кинут куда-нибудь вниз, (еще ниже, еще выше! ), разбив на кусочки, и все разобьют, всю гармонию нашу, всю дисгармонию... И Kö nigsberg с домиком своего Канта3 полетит к чорту, как соседнее село; и огонь пожрет «Критику чистого разума», и ничего не останется от всей философии, ни даже того, что «все есть представление», — во все это я скорее поверю, чем поверю в то, что этот Konigsberg острее других городов почувствует ответ, благоразрешение мира, какое-то высшее утешение, сошествие божества... Архангелова труба4, воскрешение мертвых, — не это кажется мне объяснением земли, всех звездочек мигающих и неподвижных и бездны кругом нас! Не эта сила, кажется мне, [7] напрягает в геометрической верности все оси и орбиты планет. Ох, уж нет! Уж лучше география, чем девять сфер теософских5! Уж лучше пусть будет небо темой стихов, чем вместилищем девяти сфер! Дерзость ума человеческого головокружительна! Иван Карамазов6 великолепен и прав. И чорт его (т. -е. болезнь) ничего не доказывает. Он бросил брату своему непринимание мира, и навек разрушил гармонию, (о, я слышу уже голоса — мудрые, враждебные, доказывающие, но я не вслушиваюсь) и пусть сходит с неба архангел с трубою, и отверзаются все могилы — Иван Карамазов твердо стоит на земле, и не принимает ни архангела, ни трубы! Вот в том-то и вся суть, что волна или хвост кометы не нуждаются во встрече, в принимании; и Ивана не спросят, сметут — и не будет Ивана. А ведь архангел не может спуститься на землю, если мы не можем и не хотим слушать его трубу. Один Иван ясностью своей разрушает эту возможность. Перед волной с Великого Океана, переполнившегося водой, нарисованного у нас на картах, четко и скучно очерченного исследованной землей, перед волною его поставьте Ивана: смолчит, разве что улыбнется. И ум и все — к чорту (как, может быть, символически и случилось — не перенес своей ясности и будущего перед этою волной). А если не будет волны, а будет ангел с трубой, Иван не смолчит и не улыбнется, разве что расхохочется да крикнет: «Не принимаю вашего разрешения! » — и куда же деваться архангелу? Умертвить Карамазова? А воскрешение-то? Ведь и мудрейшего и гнуснейшего воскресить надо. А как воскресите — вот он вам и крикнет опять «не принимаю! » Что, что, что, скажите мне, умертвить Ивана? Что есть глубже, безысходной, гармоничней человеческого ума? Что может стать умнее нас, что посмеет опуститься на землю в славе и силе своей, когда мы все изучили и ничего не приняли, когда были: Достоевский, Базаров, Кириллов, Иван? Мне кажутся их могилы милее — пустыми, чем покорно отверзающимися. Мне громадной кажутся их слова, их книги, чем благость архангеловой трубы. Что приведет к гармонии непринимание мира? Что осилит ослепительный блеск неверия? Что поборет скуку мира? Что сможет случиться, когда мы все, все предвидим? Да и наконец: Штейнер7 предвидит, пророчествует; мне каждый пророк кажется громадней своего бога, ибо он первый о нем говорит; [8] и если Штейнер понял девять сфер, понял будущее, знает прошлое, то разве сможет «по сему случиться? » Нет, нет и нет... Ведь человек под небом умнее самого неба, потому что небо пусто и только, а человек посмотрел и понял его пустоту! Какой бог сможет существовать, когда мы так дерзки, что отрицаем его, предвидим его (это равносильно)! Разве человек одной мыслью своей о скуке править миром, о скуке быть вечным и ничего себе не находить равного, разве человек одним признанием бога и подходом к нему — не разрушил богу возможность существовать? Что такое бог? Для чего бог? Откуда бог? И чем бессмысленней задавать эти вопросы, тем они мудрее. Вот, спросить: за что` бог? — звучит без смысла; а ведь, пожалуй, смысл есть и большой. И стоит себя раз спросить так, о боге, и не может никакой бог существовать, потому что все же: за что` бог? Пусть. Допускаем. Он существует. Но даже когда мы поймем его и увидим — за что` — бог? — ведь мы это спросим, и какой же на это ответ? Ну, и дальше. Пусть вечная полная гармония; пусть бог — наш отец, мы его дети. Ведь тогда все опять начнется сначала, с дьявола, с логической жажды стать богом, с вопроса: за что Бог — бог?
Апрель 1914 г. Феодосия.
==========
Боже мой! Да как никто не понимает, что существование земли нелепо? До смешного, до возмутительности! Говоря слогом Ницше8 — до чего люди заперлись в своих домах, конторах, Geschä ft'ax! * Как они тесно строят свои жилища! Они никогда не видят неба! Они никогда не дышат воздухом! О, если б хоть раз подышали они воздухом гор, которым Дышу я! Как мало смелости в человеческой мысли, чтобы не сметь возмутиться против нелепого и произвольного начала существования. Против самовольной выдумки кого-то, против этого дикого волшебства, которое люди раз навсегда, без критики, со страхом и беспечностью назвали божьим промыслом, пред которым самые умные люди (Влад. Соловьев и др. ) с радостью пресмыкаются! И дальше: нам хорошо с богом, тихо, тепло. Но как еще до сих пор никто не спросил — хорошо ли ему с нами. Бог дает помощь нам; но что даем богу мы? [9] Времяпрепровождение? Мы и то считаем ниже себя принимать жизнь ради этого. А бог? И как не поражает людей мысль, что если б бог создал нас и потом началась бы вся эта кутерьма, и бог бы смотрел из неведомой пропасти на закрутившееся по его желанию крошечное perpetuum mobile, его бы непременно должны были обнять тишина, одиночество и громадное право, после которых слабым дуновением своего «я» бог бы уничтожил нас, непременно бы уничтожил, как не помогающее ничему. Все должно иметь смысл. Человечество для бога не имеет смысла. Человечество в своем целом ничему не помогает. Оно — коробка с разнообразным содержимым, из которого однако одно нужно всегда только другому; но выкинь всю коробку, и от этого ничто не изменится. С точки зрения права на существование, нравственности, оно — нуль. Все стремится к высшему. Все ищет себе неба. Собака ищет хозяина. Человек ищет сверхчеловека. Вне этого стремления — нет смысла. Как же бог может не стремиться дальше, глубже, как же он не хочет ничего над собой, как может он пребывать в застое, не хотеть совершенствоваться, как может он не создавать себе бога! Слышу: «по природе вещей это верно. Но бог вне природы вещей». Это капкан последнего слова науки, но я холодно смотрю на него. Я вижу его механизм, я знаю, как он действует, я просто, без усилия поднимаю затвор и говорю: если бог не есть вечное углубление, то тогда люди несомненно дойдут до него. И будут боги. И над ними никого не будет. Бог должен быть вечным углублением; бог должен быть для нас тем же, чем переднее колесо телеги есть для заднего колеса — вечная недосягаемость. Только тогда люди могут упасть ниц перед богом. Но если бог есть вечное движение, а не абсолют, то тогда за ним есть другой бог, тысячи богов, хоть бы и не в лицах, а лишь в представлении. И тогда бог теряет все свои атрибуты, а мы в тот же миг теряем опору, спокойствие, и божий промысел становится не последним проявлением божеской воли. Бог — движение, это только сверхчеловек Ницшевской проповеди. Бог же дальше, за ним бог? Но бог есть движение. И так мы будем искать помощи все глубже, и умрем, не найдя ее. Когда движешься — смотришь вперед. Смотреть на нас богу-движенью это значит смотреть назад. Когда смотришь [10] назад — останавливаешься. И если требовать от бога постоянного бытия с нами, мы возвращаемся к богу-абсолюту. Итак, исхода нет. Бог-абсолют охраняет, не спит ночами, наказывает и награждает, ведет все дела земли, но мы рано или поздно его догоним. Бог-движение стремится вперед, влечет за собой, но даже и не помнит о нас, потому что стремится выше себя, совершенствование его идет быстрее, и мы остаемся в самом начале безнадежно-бесконечного пути, лучи духа божьего все дальше, слабее, глуше, и тьма обнимает нас. Мы остаемся забытыми, с перечеркнутой надеждой когда-нибудь получить утешение, и никто не смотрит за делами земли! И даже если есть бог-движение, скажем себе заранее: нет бога. В виду этого приходится отказаться даже и от ранее приведенного сравнения с колесами. Лучше сравнить бога с метеором на какой-то грани дорога в бесконечность, появившегося на миг. Но уже в следующее мгновение он оказался в беспредельной дали, все глубже и глубже опускаясь в страшную нам глубину. Метеор погас. И ночь еще холоднее. Нас создали — и забыли! И бог — если уж нельзя от него отказаться — есть ничто иное, как perpetuum mobile; мы же — заводная игрушка. Завод еще действует, игрушка машет крыльями, сияет и звенит бубенцами... но!
==========
Какое бог имеет право создать людей? То право, что дать жизнь среди всего благородного, прекрасного и веселого есть благо? Но ведь благородно и прекрасно — ему, а не нам; на вершине, а не в долинах, где смрад и смятение и тоска. Нет, если хорошо быть богом, то долг бога был бы создать нас богами. Но он этого не сделал. Богач, он призвал нас, бедных, и велел любить мир за его богатство. Тьмы он напустил там, где для него сияет свет. Неразрешимым сделал то, что для него ясно. Все, что он имел, дал нам перевернутым и неоконченным. Это ли — благо? И — с другой стороны — если видеть в мире массу прекрасного, как, например, вижу я, — музыка, поцелуй, танец — и этим быть счастливым, как счастлива я, то такое счастье именно и не имеется у бога. Процесса существования (прекрасная, потрясающая, последняя ценность! ) для бога нет. Его существование это именно, то, от чего мы бежим: глубокая и чистая мысль. То, над чем канатный плясун протягивает [11] свой канат, и мимо чего мы жадно скользим — к музыке, к людям, к процессу жизни. Существование бога безнадежно и ужасно. Раз навсегда. Отношение людей к богу глубоко бессердечно. Оно гласит: «мы не смеем заботиться о боге; да и может ли богу быть плохо? Разумеется, хорошо! » — Так ли уж «разумеется»? Почему богу хорошо? Что так особенно весело или благородно, или прекрасно в его существовании, чтобы богу могло быть вечно хорошо? Все ниже его, все ничтожно, все известно давно. Да ведь не только не «хорошо», но просто — Чеховское настроение. И равнодушен должен был быть бог и лишен всего, что высоко, чтобы за все время своего вечного существования не усомниться в том, все ли хорошо, все ли благородно, все ли прекрасно. И холоден бог, могущий смотреть на то, как Иван Карамазов говорит с чортом, и Кириллов кончает с собой, на то, как без ответа лежат в мире «Записки из подполья», и на то, как я пишу эти строки! Зло и добро — мысли в пути к богу. Зло и добро лежат ниже бога. Для бога нет ни добра, ни зла. Иная мера у него ко всему. Следовательно, бог вне нравственности. Создавая нас, он не сделал ни доброго, ни злого дела (то или другое вышло уже в результате). Таинственен и темен бог, ничего не имеющий общего с вопросом добра и зла. Не есть ли это одна неизмеримая холодная сила, не знающая ничего от края до края кроме своего «я». И почему мы должны верить в добро и зло, когда бог стоит от этого бесконечно — далеко! Ничто, совершенно ничто не выяснено никем и никак о существовании бога. Почему-то упорно и дружно люди не задумываются над судьбою бога (если позволят так выразиться). Весы уравниваются. Бог не спросил о том, хотим ли мы существовать, мы не спрашиваем о том, хорошо ли ему с нами. Один и тот же эгоизм горит и в боге и в нас. Жажда надежды. Неистовое стремление доказать кому-то, что «я имею право существовать».
==========
Вот о чем я хочу спросить. Кто такое Ставрогии. Что-то вроде сверхчеловека. Ну, если не нравится это слово, скажем: человек выше других. Одною ступенькой выше людей и — неминуемо — ближе к богу. Так. Горяч Ставрогин или холоден? Все ответят мне в один голос: холоден. Так. Почему же он [12] холоден? Очевидно потому, что он выше других (как Иванов, как Гедда Габлер9, как еще несколько). Дальше. Что еще есть отличительного в Ставрогине? Что еще бросается в нем в глаза? Его безразличие к добру и злу, его «безнравственность» (как и в Гедде, как и в Иванове). Из чего происходит эта безнравственность? Почему все окружающие их стремятся к разрешению вопроса добра и зла, и только они остаются безучастны? Потому, что они выше других. Итак, холод и безнравственность есть атрибуты возвышения над людьми. Дальше. Ни Ставрогин, ни Иванов, ни Гедда не занимаются делами ближних. Даже больше: у них замечается презрение к кипящему вокруг делу. На той высоте, где они стоят, они не ударяют палец о палец. Им все равно. Стало быть, атрибуты возвышения суть: холод, безнравственность, безучастие. Когда мы читаем «Бесы», нам очень высоким кажется Кириллов. Кто такое Кириллов? Человек, создавший свою веру и проводящий ее до конца. Герой. Философ. Подвижник. Посмотрим на то, как Ставрогин относится к Кириллову. Он еле выслушивает его углубленную и исступленную речь. Он прерывает его на полслове. Даже иначе — он ощущает и не может скрыть какую-то брезгливость к Кириллову. Все, что говорит Кириллов, должно быть давно ему известно. Ни одна мысль Кириллова не зажигает его. Почему это? Потому, что «все ищет себе неба. Собака ищет хозяина. Человек ищет сверхчеловека. Когда движешься — смотришь вперед». Ставрогину слушать Кириллова значило бы смотреть назад. Шатов, Кириллов, Шигалев10 — никто не останавливает его хоть бы на мгновение. Он кончает свою жизнь безучастно, бездеятельно, видя, как другие гибнут, кто «за идею», кто без всякой идеи, никому не подав помощь, никому ничего не объяснив, даже не сойдя ни разу с своей горы для проповеди, как Заратустра11, не дав себе труда что-нибудь сказать перед смертью: «никого не винить, я сам». «Таинственен и темен этот сверхчеловек, ничего не имеющий общего с вопросом добра и зла». Последний пункт. Каково отношение к Ставрогину? Мне кажется, у людей нравственных через все, ярче всего — молчаливый упрек. По статье кого-то в одном журнале, Кириллов, Шатов и другие — это были дети Ставрогина. Его прошлое. Бесы, вышедшие из него. Дети Ставрогина. Каково же его отношение к ним? Холод. [13] Бездеятельность. Безучастие. Молчание о себе. Это его отцовское отношение. За это его... упрекают. Бросил в мир людей и смотрел, как они гибнут. И ничего не говорил о себе. Но, друзья мои, — ведь все это именно и делает бог! Он — отец. Мы — его дети. Он бросил нас в мир и смотрит, как мы гибнем. И ничего не говорит о себе. Мы — прошлое бога. Мы его «бесы». Лучшие из этих детей — Христос, Штейнер, Толстой — не останавливают даже и на мгновение его взгляд. Он не вслушивается в наши исступленные речи, в нашу углубленную мысль. Все, что мы говорим, ему давно известно. Он ведет свою жизнь бесконечно далеко, безучастно, бездеятельно, видя, как люди гибнут, кто «за идею», кто без всякой идеи, никого ни в чем не утешив, не дав себе труда ни разу — явиться людям. Предпочитая оставаться во мгле и молчании, чем начать что-нибудь объяснять. Кириллов имел ценность: стать богом. Заратустра имел ценность: быть сверхчеловеком. Ставрогин уже не имеет ни того, ни другого. Ценностей нет. И если у наших философов становится в мире все меньше и меньше ценностей — как же смеем мы допустить, что у бога есть хоть еще одна? И, если так, почему же нам ждать от бога участия и любви, если мы для него не ценность? Мы для него не больше, чем для нас муравей, которого мы давим ногой, не замечая. Мы не считаем за грех раздавить муравья, хоть нам известно из науки, какую сложную и трудовую жизнь он ведет. Почему же не грех? Потому, что мы в миллиарды раз сложнее и выше его. Так неужели же бог не выше нас настолько, насколько мы выше муравья? Разумеется, выше настолько же. А если так — то и греха нет в том, чтобы нас раздавить. И что до сих пор этого не случилось — это случайность. Он нас просто забыл. И от бога миру можно ждать только смерти, если он когда-нибудь, случайно, попадется на его пути! Бог — лед. Мы — по молодости — еще пламя. Когда-нибудь жар нашей земли остынет от его холода.
Октябрь 1914. Москва.
==========
Неужели бог, создавая человечество, не мог выдумать для него иного местопребывания, чем шарик среди пустоты, который вдобавок еще и летит? Что за нелепость!
Ноябрь 1914. Москва. [14]
==========
Мы сидели на краю обрыва и говорили о теософии. Я сказала, что хочу от Штейнера только ответа: можно ли в корне не желать существования, и от бездны ли он спасает людей. Если на это следует «да» и «да» — то великолепно, и да пребудет теософия вовек! Оставьте Ивана Карамазова, больше ничего не прошу! А там хоть двадцать семь сфер! Мой пример был таков: темная комната, в ней два человека, и каждому дана дверь с волшебным замкам. За дверями — свет и бог. Этим двум людям дана возможность, открыв волшебные замки, войти в свет. Не открыв замка, они падают в пропасть. И вот один открывает замок и идет в свет. Другой говорит так: «да, меня, и комнату, и свет, и тьму, допустим, создал бог. Но я не хочу идти к нему. Мне не нравится. Я брошусь вниз. Мне там будет лучше. Не трону замка`! » — Вот и все! Еще я думала вот о чем: завтра я возьму комок земли, сделаю из него шар, и на него прикреплю много маленьких куколок, которые бы двигались сложнейшим механизмом, и все это на невидимой ниточке прикреплю к чему-нибудь, и другой, прекрасной, машиной приведу в движение. Шар будет лететь вот так: (__) вокруг какой-нибудь лампы, которая будет его греть и освещать. Каждый, кто увидит мое изобретение, расхохочется и скажет: «К чему это? Вот странное занятие, вот выдумка! » А я скажу: «Нет, вы не понимаете. Я теперь всю жизнь буду смотреть на эту штучку, потому что я это создал и мне это интересно! » Мне скажут: «Брось, какой вздор! Всю жизнь, вот так занятие! Уж лучше воду решетом таскать, право! Ну, да ведь завтра же бросишь! » Увеличьте масштаб. Вдуньте дух в этих куколок, сделайте прочней механизм — вот вам и наше существование. Отделка исполнена лучшими ювелирами и художниками, вычурна, ослепительна, утонченно-скомбинирована. Но основа всего — глупа. Почему же никто не хохочет и не говорит, что это — нелепая выдумка? Больно велико`? Обратитесь к учебнику астрономии, тогда узнаете, как страшно мало`! И смеяться над такою выдумкой — из ничего создать что-то — очень логично. И затем: было ничто. Стало что-то. Но ведь когда-нибудь все вернется к первому состоянию, снова станет ничем? Как механизм испортится у моей машинки, так [15] когда-нибудь и у вселенной сотрутся винтики. Ничто — что-то — ничто. Все стремится к первоначальному виду!
Июнь 1914, Коктебель.
==========
Кто сложнее: бог или мир? Если бог — то как нелепо, что люди допустили существование беспричинное и непонятное бога, а существование более простого — мира — они без причин допустить не могли. Чтобы оправдать мир = 2, они допустили предварительное бытие бога = 3. Но тогда возникает вопрос: кто создал бога? И так уйдем в тьму. А если последнего вопроса не задать, я говорю: бог может существовать без причины и оправдания — мы понять бога не можем. Так. Но почему же всего этого не сказать о мире? Разве мы его поняли! Разве мы нашли причины! И можно, не выдумывая бога, просто позволить миру остаться таинственным, существовать без причины — ибо мы его не постигли. Но мы дальновидны! Мы сами себя замыкаем магическим кругом и успокаиваем себя: бог-де непостигаем; для бога не может быть причин. Вот как! Почему же не уничтожить все научные труды и исследования и не написать на каждой вещи: «причин мы не знаем», «непостигаемо», — это же будет глубочайшая правда, и при том — как легко станет жить!
Ноябрь 1914. Москва.
==========
Для чего живет человечество? Для себя. Так ли? Так, потому что не для того живет человечество, чтобы вокруг от него было светлей или темней. Шарик оторван от всего. На нем человечество. Человечество живет для себя. Почему же каждому отдельному человеку так постыдно жить для себя?
Ноябрь 1914, в вагоне.
==========
Почему мне, свалившемуся «с неба на землю», не позволяют вечно смотреть «в небо? » С кем и с чем я тут связан? Я — один. И единственно кому я должен каким-то чувством — благодарностью или возмущением — это отцу или матери. Потому что по тем или иным причинам они создали меня. Остальным же я в праве во всю жизнь не подать руки.
Ноябрь 1914. Москва. [16]
==========
Все решают вопросы жизни с середины. Это небрежно и легкомысленно. Я не хочу так решать. Все начинают так, как будто бы есть что-то прочное. Но ведь прочного нет! И весь этот пресловутый опыт, которым так хвастается человечество и которым одни люди так давят, так подавляют других — ведь это же не больше чем карточный домик. Ибо единым вопросом моим падают на землю все тузы и валеты и все козыри. Я — теоретик жизни. Я презираю опыт, набранный по ничтожным каплям в ничтожную чашу. И если мне дана для решения задача, то я начинаю ее от условий, через действия, к выводам. А люди начинают со второго, с третьего действия. Все трудятся — надо трудиться. Все живут семьями, все переносят от близких обиды, надо и нам так делать. Все честны — честных уважают — будем честны. Все погибают за отечество, и если я не стремлюсь за него погибнуть — мне не подают руки. Карточный домик! Дуньте! Вот он уж падает! Откуда вывели вы, что «надо быть честным», и что «надо любить ближнего»? Неужели от этих условий задачи, которые даются мне с таким колоссальным недоумением: «Пустота. Шарик. Полет. » —?
Ноябрь 1914. Москва.
==========
На той высоте, где я сейчас живу, я буквально чувствую, как у меня кружится голова. Все живут, видя над собою: добро, пользу, идеал, веру, бога; я живу в абсолютной сияющей пустоте. И тот мир, который кажется всем устроенным, осмысленным, божеским, мне видится нелепым, хаотическим, летящим неизвестно куда. Все к чему-то стремятся. Я не стремлюсь ни к чему. Все уважают религию. Я религию не уважаю. Прекрасный, бессмысленный пышный сад цветет от края до края. Слова, переполняющие газеты, диспуты, всю общественную жизнь — для меня бумажные марионетки, с которыми давно пора кончить игру. Людей обнимает грусть. Меня — веселье. Их обнимает веселье. Меня — грусть. В одном разговоре, где говорилось много вещей, от которых у меня в горле являлись спазмы смеха, я чувствовала какое-то наслаждение, какое-то сладострастие в том, чтобы поддакивать [17] — о карьере, зная все последние слова — вселенной и вечности. И я удивляюсь тому, как все глупы. Как все ужасающе глупы. 99% глупых. Да. Октябрь 1914. Москва.
==========
Сверхчеловек уже потому бесцелен, что он — путь от человека к богу. От одной бессмысленной вещи — к другой.
Июль 1914. Коктебель.
==========
Сейчас у меня возник дерзкий замысел: написать пятую часть Заратустры. Его заход. О, я бы низвела его устами к нулю все ценности, и в предисловии написала бы: «Дерзко пишу я эту книгу в глазах общества, неслыханно и смешно. К тем же, кто как я понял, что начало всего — бездна, и что утешения — нет, я обращаюсь, говоря: Заратустра не мог этого не увидеть. И я дерзаю сказать о нем похоже на то, как он сказал о Христе: «поистине, слишком рано начал говорить тот пророк и танцор, которого чтут проповедники сверхчеловека. Зачем не молчал он еще немного! Быть может, он перешагнул бы и последнюю из ступеней, научился бы все уничтожать, все обожая! Верьте мне, братья мои, он говорил слишком рано. Он сам отрекся бы от сверхчеловека, если б помедлил еще немного. Достаточно благороден он был, чтоб отречься! »
Июль 1914. Отузы.
==========
Я хотела бы пятую часть Заратустры наполнить «вечным возвратом». Это была бы поэзия бездны, в которой вечный блеск звезд, и вечный шум весенней листвы, и вечная человеческая мысль. Последняя любовь. Последний блеск. Последний пафос. А шестая часть должна была бы быть более чем краткой: два слова о бездне, без звезд, без весны, той бездне, куда, «уйдя, я не смогу даже слушать, как там тихо и не смогу сознавать, «что нет ничего». Любимым человеком на свете, гораздо более любимым, чем Достоевский, для меня стал Ницше. Я знаю, что он стоял на краю уничтожения ценностей; ибо слишком радостным пафосом налита через край его переоценка ценностей. Песенка та же: слово за словом... я теперь это знаю! [18] В его идее вечного возврата все уже было без надежды. Но еще был этот королевский пафос. «5-я и 6-я части «Так говорил Заратустра» ~ благоговейно посвящаются Ницше. » В моем замысле докончить Заратустру нет ничего невероятного, кроме дерзости. Если дерзость будет сметена исполнением — то... Ведь ясно: если в сверхчеловеке — надежда, а в вечном возврате ее нет, и раз начало пути Заратустры — это сверхчеловек, а дальнейшее — проповедь вечного возврата, и раз сам Ницше хотел писать дальше... «неизбежно надо написать 4, 5 и 6 части. Во всяком случае я должен довести Заратустру до прекрасной смерти. » Вечный возврат исключает надежду; Заратустра перестал бы звать; он уж не был бы проповедником, но горьким пророком. И — последняя грань — где должна была быть «прекрасная смерть» — совсем не было бы надежды. Это так логично, так правильно. Заратустра, начав с надежды и зова, кончил бы молчанием. Одного я не понимаю: отчего эти великие, но простые мысли не приходили в голову самому Ницше? Или тогда мир был моложе, и теперь сам воздух стал «безнадежней? »
Июль 1914. Отузы.
==========
Вообще — безнадежность так проста, так ясна: мир существовал, и существует, и будет существовать. Для чего и кем — неизвестно. Мы живем из всей вечности 20, 50, 70 лет. И хоть бы кругом — пир, великолепие, золото, тигровые шкуры, чаши с вином, книги, вся мудрость земли, христианство, буддизм, теософия, — все же через 50 лет нас не будет и все будет зелено на земле, — так почему же бы ей вместе с нами не полететь к чорту? Я сейчас подумала: не принять мира я могу из-за одного того (Иван Карамазов радуется), что не понимала того, например, что такое «время». Не хочу, чтобы время шло. Хочу, чтобы чуть-чуть остановилось. Хочу посмотреть. А, нельзя? Ну, а я не хочу смотреть на то, как оно идет! Мне не нравится! А если мне в утешение посулят время, когда времени не будет, то я, когда это время настанет, непременно захочу (просто мыслию захочу), чтобы время шло и шло вечно. Мысли не убьешь. И только когда мысль будет убита — будет счастье.
Июль 1914. Отузы. [19]
==========
|
|||
|