Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 4 страница



– Послушай, родной. Не ходи ко мне. Открой мне дверцу, она так туго открывается. Мы попрощаемся здесь, и ты поедешь домой или, если хочешь, к себе на службу. Так будет гораздо легче. Ты обо мне не беспокойся. Я не пропаду.

Он подумал: я избежал зрелища одной смерти, а теперь должен пережить все смерти сразу. Он перегнулся через Элен и рванул дверцу, его щеки коснулась ее щека, мокрая от слез. Прикосновение было как ожог.

– Поцелуй на прощанье можно себе позволить, мой дорогой. Мы ведь не ссорились. Не устраивали сцен. У нас нет друг на друга обиды.

Когда они целовались, он почувствовал губами дрожь, словно там билось сердце какой-то птицы. Они сидели неподвижно, молча, дверца машины была распахнута. С холма спускались несколько черных поденщиков; они с любопытством заглянули в машину.

Она сказала:

– Я не могу поверить, что это в последний раз, что я выйду и ты от меня уедешь и что мы больше никогда не увидим друг друга. Я постараюсь пореже выходить, пока не сяду на пароход. Я буду там наверху, а ты будешь там внизу. О господи, как бы я хотела, чтобы у меня не было мебели, которую ты мне привез!

– Это казенная мебель.

– Один из стульев сломан – ты слишком поспешно на него водрузился.

– Родная моя, нельзя же так!

– Молчи, дорогой. Я ведь стараюсь поступать как надо, но я не могу пожаловаться ни одной живой душе, кроме тебя. В книжках всегда бывает человек, которому можно открыть душу. А мне надо это сделать, пока ты здесь.

Он подумал опять: если бы я умер, она бы от меня освободилась; мертвых забывают быстро, о мертвых себя не спрашивают; а что он сейчас делает? с кем он сейчас? Так для нее гораздо труднее.

– Ну вот, родной, я готова. Закрой глаза. Медленно сосчитай до трехсот – и меня уже не будет. Тогда быстро поворачивай машину и гони. Я не хочу видеть, как ты уезжаешь. И уши я заткну – не хочу слышать, как внизу ты включишь скорость. Я слышу этот звук по сто раз в день. Но я не хочу слышать, как включаешь скорость ты.

О господи, молил он, вцепившись потными руками в руль, убей меня сейчас! Разве кого-нибудь так мучит совесть, как меня! Что я наделал! Я несу с собой страдания, словно запах собственного тела. Убей меня! Сейчас! Прежде, чем я нанесу тебе новую рану.

– Закрой глаза, родной. Это конец. В самом деле конец. – Она сказала с отчаянием: – Хотя это так глупо!

– Я и не подумаю закрывать глаза, – сказал он. – Я тебя не брошу. Я тебе обещал.

– Ты меня не бросаешь. Я бросаю тебя.

– Ничего, детка, не выйдет. Мы любим друг друга. Ничего не выйдет. Я сегодня же вечером приеду наверх посмотреть, как ты. Я не смогу заснуть.

– Ты всегда засыпаешь как убитый. Никогда не видела, чтобы так крепко спали. Ах, дорогой, видишь, я опять над тобой шучу, как будто мы не расстаемся.

– Мы и не расстаемся. Пока еще нет.

– Но я ведь только калечу твою жизнь. Я не могу дать тебе счастья.

– Счастье – не самое главное.

– Но я приняла твердое решение.

– И я тоже.

– Но, родной, что же нам делать? – Она покорилась полностью. – Я не возражаю, чтобы у нас все шло по-старому. Я не боюсь даже лжи. Ничего не боюсь.

– Предоставь все мне. Я должен подумать. – Он нагнулся к ней и захлопнул дверцу машины. Прежде чем щелкнул замок, он принял решение.

 

 

***

Скоби смотрел, как младший слуга убирает со стола после ужина, смотрел, как он входит и выходит из комнаты, смотрел, как шлепают по полу его босые ноги.

– Я знаю, дорогой, это ужасно, но довольно об этом думать. Али теперь уже ничем не поможешь.

Из Англии пришла посылка с новыми книгами, и он смотрел, как она разрезает листы томика стихов. В волосах у нее было больше седины, чем тогда, когда она уезжала в Южную Африку, но выглядела она, как ему казалось, гораздо моложе, потому что больше подкрашивалась; ее туалетный столик был заставлен баночками, пузырьками и тюбиками, привезенными с юга. Смерть Али ее не тронула, да и почему бы ей расстраиваться? Его ведь тоже главным образом угнетало чувство вины. Если бы не угрызения совести, кто же горюет о смерти? Когда Скоби был моложе, он думал, что любовь помогает людям понимать друг друга, но с годами убедился, что ни один человек не понимает другого. Любовь – это только желание понять, но, беспрестанно терпя неудачу, желание пропадает, а может, с ним пропадает и любовь или превращается вот в такую мучительную привязанность, преданность, жалость. Она сидела рядом, читала стихи, но тысячи миль отделяли ее от его терзаний, а у него дрожали руки и сохло во рту. Она бы поняла, если бы прочла обо мне в книжке, но я едва ли понял бы ее, будь она литературным персонажем. Я ведь таких книг не читаю.

– Тебе нечего читать, милый?

– Прости. Мне что-то не хочется читать.

Она захлопнула книгу, и ему пришло в голову, что ведь и ей приходится делать усилие: она ведь хочет ему помочь. Иногда его охватывал ужас: а вдруг она все знает, а вдруг под безмятежным выражением, которое не сходит с ее лица с тех пор, как она вернулась, все же прячется горе? Она сказала:

– Давай поговорим о рождестве.

– До него еще так далеко, – поспешно возразил он.

– Не успеешь оглянуться, как оно придет. Я вот думаю: не позвать ли нам гостей? Нас всегда приглашают на праздники ужинать, а куда веселее позвать людей к себе. Ну хотя бы в сочельник.

– Пожалуйста, если тебе хочется.

– И потом мы все могли бы пойти к ночной службе. Конечно, нам с тобой придется не пить после десяти, но другим это не обязательно.

Он взглянул на нее с внезапной ненавистью – она сидела такая веселая, самодовольная, видно, обдумывала, как бы вконец погубить его душу. Он ведь будет начальником полиции. Она добилась того, чего хотела, – того, что она звала благополучием, и теперь душа ее покойна. Он подумал: я любил истеричку, которой казалось, что весь мир потешается над ней за ее спиной. Я люблю неудачников, я не могу любить преуспевающих. А до чего же благополучный у нее вид – она ведь одна из праведных. Он вдруг увидел, как это широкое лицо заслонило тело Али под черными бочками, измученные глаза Элен и лица всех отверженных. Думая о том, что он совершил и собирался совершить, он с любовью сказал себе: даже бог – и тот неудачник.

– Что с тобой, Тикки? Неужели ты все еще огорчаешься? …

Но он не мог произнести мольбы, которая была у него на языке: дай мне пожалеть тебя снова, будь опять несчастной, некрасивой, неудачливой, чтобы я снова полюбил тебя и не чувствовал между нами злого отчуждения. Ибо час уже близок. Я хочу и тебя любить до конца. Он медленно произнес:

– Опять эта боль. Уже прошло. Когда она меня схватит… – он вспомнил фразу из справочника: – грудь как в тисках.

– Тебе надо сходить к доктору, Тикки.

– Завтра схожу. Я все равно собирался поговорить с ним насчет моей бессонницы.

– Твоей бессонницы? Но, Тикки, ты же спишь как сурок!

– Последнее время нет.

– Ты выдумываешь.

– Нет. Я просыпаюсь около двух и не могу заснуть, забываюсь под самое утро. Да ты не волнуйся. Мне дадут снотворное.

– Терпеть не могу наркотиков.

– Я не буду их долго принимать, не бойся, я к ним не привыкну.

– Надо, чтобы к рождеству ты поправился, Тикки.

– К рождеству я совсем поправлюсь.

Он медленно пошел к ней через комнату, подражая походке человека, которой боится, что к нему опять вернется боль, и положил ей руку на плечо.

– Не волнуйся.

Ненависть сразу же прошла: не такая уж она удачливая, ей ведь никогда не быть женой начальника полиции.

Когда она легла спать, он вынул дневник. Вот в этом отчете он никогда не лгал. На худой конец – умалчивал. Он записывал температуру воздуха так же тщательно, как капитан ведет свою лоцию. Ни разу ничего не преувеличивал и не преуменьшил, нигде не пускался в рассуждения. Все, что здесь написано, – факты, ничем не прикрашенные факты.

«1 ноября. Ранняя обедня с Луизой. Утром разбирал дело о мошенничестве по иску миссис Оноко. В 2: 00 температура +32o. Видел Ю. у него в конторе. Али нашли убитым». Изложение фактов было таким же простым и ясным, как тогда, когда он написал: «К. умерла».

«2 ноября». Он долго просидел, глядя на эту дату, так долго, что сверху его окликнула Луиза. Он предусмотрительно ответил:

– Ложись, дорогая. Если я посижу подольше, может, я сразу усну.

Но Скоби так утомился за день и ему пришлось продумать столько разных планов, что он тут же за столом стал клевать носом. Взяв из ледника кусок льда, он завернул его в носовой платок и, приложив ко лбу, подержал, пока сон не прошел.

«2 ноября». Он снова взялся за перо – сейчас он подпишет свой смертный приговор. Он написал: «Видел несколько минут Элен. (Опаснее всего попасться на том, что ты что-то скрываешь. ) В 2: 00 температура +33o. Вечером снова почувствовал боль. Боюсь, что это грудная жаба». Он просмотрел записи за прошлую неделю и добавил кое-где: " Спал очень плохое, «Плохо провел ночь», «Продолжается бессонница». Он внимательно перечел все записи: их потом прочтут судебный следователь, страховые инспекторы. Записи, как ему казалось, были сделаны в обычной его манере. Потом он снова приложил лед ко лбу, чтобы прогнать сон. После полуночи прошло только полчаса, лучше ему потерпеть до двух.

 

 

 

– Грудь сжимает, как в тисках, – сказал Скоби.

– И что вы в этих случаях делаете?

– Да ничего. Стараюсь не двигаться, пока боль не пройдет.

– Как долго она продолжается?

– Трудно сказать, но, по-моему, не больше минуты.

Словно приступая к обряду, доктор взял стетоскоп. Доктор Тревис делал все так серьезно, почти благоговейно, будто священнодействовал. Может быть, по молодости лет он относился к человеческой плоти с большим почтением; когда он выстукивал грудь, он делал это медленно, осторожно, низко пригнув ухо, словно и в самом деле ожидал, что кто-то или что-то откликнется таким же стуком. Латинские слова мягко соскальзывали с его языка, как у священника во время обедни – sternum вместо pacem «" грудь" вместо „мир“ (лат. )».

– А кроме того, – сказал Скоби, – у меня бессонница.

Молодой человек уселся за стол и постучал по нему чернильным карандашом: в уголке рта у него было лиловое пятнышко, оно показывало, что временами, забывшись, он сосет этот карандаш.

– Ну это, по-видимому, нервы, – сказал доктор Тревис, – предчувствие боли. Это значения не имеет.

– Для меня имеет. Вы можете дать мне какое-нибудь лекарство? Стоит мне заснуть, и я чувствую себя хорошо, но до этого я часами лежу, прислушиваясь к себе… Иногда я с большим трудом могу потом работать. А у полицейского, как вы знаете, голова должна быть ясная.

– Конечно, – сказал доктор Тревис. – Мы мигом приведем вас в порядок. Эвипан – вот что вам нужно. – Подумать только, как все это просто! – Ну, а что касается боли… – и он снова застучал карандашом по столу. – Невозможно, конечно, сказать наверное… Я попрошу вас тщательно запоминать обстоятельства каждого приступа… причины, которые, по-вашему, его вызвали. Тогда мы, надеюсь, сможем наладить дело так, чтобы исключить эти приступы почти полностью.

– Но что у меня не в порядке?

– В вашей профессии есть слова, пугающие неспециалиста. Очень жаль, что нам нельзя употреблять вместо слова «рак» формулу вроде Н2O. Пациенты нервничали бы куда меньше. То же самое можно сказать и о грудной жабе.

– Вы думаете, у меня грудная жаба?

– Все симптомы налицо. Но с этой болезнью можно прожить много лет и даже потихоньку работать. Мы должны точно установить, что вам по силам.

– Нужно мне сказать об этом жене?

– Не вижу оснований от нее это скрывать. Дело в том, что такая болезнь означает… выход на пенсию.

– И это все?

– Вы можете умереть от самых разных болезней прежде, чем вас доконает грудная жаба… если будете вести себя разумно.

– Но, с другой стороны, могу умереть в любую минуту?

– Мне трудно за что-нибудь поручиться, майор Скоби. Я даже не вполне уверен, что это грудная жаба.

– Тогда я откровенно поговорю с начальником полиции. Мне не хочется, пока у нас нет уверенности, тревожить жену.

– На вашем месте я бы рассказал ей то, что вы от меня узнали. Ее надо подготовить. Но объясните ей, что, соблюдая режим, вы можете прожить еще много лет.

– А бессонница?

– Вот это вам поможет.

Сидя в машине – рядом на сиденье лежал маленький пакетик, – он думал: ну, теперь осталось только выбрать день. Он долго не включал мотор, он чувствовал какое-то возбуждение, как будто доктор и в самом деле вынес ему смертный приговор. Взгляд его был прикован к аккуратной сургучной печати, похожей на подсохшую ранку. Он думал: все еще надо соблюдать осторожность, еще какую осторожность! Ни у кого не должно зародиться никаких подозрений. И дело не только в страховой премии, я должен оберегать душевный покой моих близких. Самоубийство – не то, что смерть пожилого человека от грудной жабы.

Он распечатал пакетик и прочел правила приема лекарства. Он не знал, сколько надо принять, чтобы доза была смертельной, но если принять в десять раз больше, чем полагается, тут уж наверняка не ошибешься. Это означает, что в течение девяти ночей он должен брать из пакетика по таблетке и прятать их, чтобы принять все вместе в десятую ночь. В дневник надо добавить еще несколько записей в доказательство того, что он хочет внушить; его надо вести до последнего дня – до 12 ноября. И надо записать, что он собирается делать на будущей неделе. Во всем его поведении не должно быть и намека на то, что он прощается с жизнью. Он задумал совершить самое большое преступление, какое знает католическая вера, так пусть же оно останется нераскрытым.

Сначала к начальнику полиции… Он поехал к себе на службу, но остановился возле церкви. Торжественность того, что он намеревался совершить, вызывала у него даже какой-то душевный подъем: наконец-то он будет действовать, хватит нерешительности и слабодушия! Он спрятал пакетик подальше и вошел, неся свою смерть в кармане. Старая негритянка зажигала свечу перед статуей богородицы, другая старуха сидела, поставив возле себя базарную корзину, и, сложив руки, глядела на алтарь. Если не считать их, церковь была пуста. Скоби сел сзади, у него не было желания молиться, да и что в этом толку? Если ты католик, то знаешь заранее: стоит совершить смертный грех, и никакая молитва тебе не поможет, – однако он с грустной завистью смотрел на обеих молящихся. Они все еще обитали в стране, которую он покинул. Вот что наделала любовь к стране, которую он покинул. Вот что наделала любовь к людям – она отняла у него любовь к вечности. И нечего себя уговаривать – он ведь уже не молод, – будто игра стоит свеч.

Если ему нельзя молиться, он может хотя бы поговорить с богом по душам, сидя как можно дальше от Голгофы. Он сказал: «Боже, я один во всем виноват, ведь я же все знал с самого начала. Я предпочел причинить боль тебе, а не Элен или жене, потому что твоих страданий я не вижу. Я их только могу себе представить. Но есть предел мукам, которые я могу причинить тебе… или им. Я не могу покинуть ни одну из них, пока я жив, но я могу умереть и убрать себя из их жизни. Я – их недуг, и я же могу их исцелить. Но я и твой недуг, господи. Сколько же можно тебя оскорблять? Разве я могу подойти к алтарю на рождество – в день твоего рождения – и снова прикрыть свою ложь, вкусив твоей плоти и крови? Нет, не могу. Тебе будет лучше, если ты потеряешь меня раз и навсегда. Я знаю, что я делаю. И не молю о прощении. Я обрекаю себя на вечное проклятие, что бы это для меня ни значило. Я мечтал о покое, и я теперь никогда больше не буду знать покоя. Но хотя бы у тебя будет покой, когда я стану для тебя недостижим. И как бы ты меня ни искал – под ногами, словно иголку, упавшую на пол, или далеко, за горами и долами, – ты меня не найдешь. Ты сможешь забыть меня, господи, на веки вечные». Одной рукой он сжимал в кармане пакетик, как якорь спасения.

Но нельзя без конца произносить монолог: рано или поздно услышишь другой голос – всякий монолог превращается в спор. Вот и теперь Скоби не мог заглушить другой голос: он звучал из самой глубины его существа. «Ты говоришь, что предан мне, как же ты намерен с собой поступить – отнять себя у меня навеки? Я сотворил тебя с любовью. Я плакал твоими слезами. Я спасал тебя, когда ты даже об этом не знал; я зародил в тебе стремление к душевному покою только для того, чтобы когда-нибудь его удовлетворить и увидеть тебя счастливым. А теперь ты меня отталкиваешь, ты хочешь отринуть меня навсегда. Нас ничто не разделяет, когда мы говорим друг с другом; мы равны, я смиренен, как любой нищий. Неужели ты не можешь мне доверять, как доверял бы верному псу? Я был верен тебе две тысячи лет. Все, что от тебя требуют, – это позвонить в колокольчик, войти в исповедальню, поведать свои грехи… Ведь раскаяние уже говорит в тебе, оно стучит в твое сердце. Ведь это так просто: сходи в домик на холме и попрощайся. Или, если не можешь иначе, пренебрегай мной, как прежде, но уже больше не лги. Ступай к себе и простись с женой, иди к своей любовнице. Если ты будешь жить, ты рано или поздно ко мне вернешься. Одна из них будет страдать, но, поверь мне: я позабочусь, чтобы это страдание не было чрезмерным».

Голос смолк, и его собственный голос ответил, убивая последнюю надежду: «Нет. Я тебе не верю. Я никогда тебе не верил. Если ты меня создал, ты создал и это чувство ответственности, которое я таскаю на себе, как мешок с камнями. Я ведь не зря полицейский – я отвечаю за порядок и блюду справедливость. Для такого человека, как я, это самая подходящая профессия. Я не могу переложить свою ответственность на тебя. А если бы мог, я не был бы тем, что я есть. Для того чтобы спасти себя, я не могу заставить одну из них страдать. Смерть больного человека будет их мучить недолго – все должны умереть. Мы все примирились с мыслью о смерти; это ведь только с жизнью мы никак не можем примириться».

«Пока ты живешь, – сказал голос, – я не теряю надежды. У человека всегда теплится надежда. Но почему же ты не хочешь больше жить, как жил до сих пор? – молил его голос, с каждым разом запрашивая все меньше, как торговец на базаре. – Бывают грехи и потяжелее», – объяснял он.

«Нет, – отвечал Скоби. – Невозможно. Я не желаю снова и снова оскорблять тебя ложью у твоего же алтаря. Ты сам видишь, боже: выхода нет, это тупик», – сказал он, сжимая в кармане пакетик.

Он встал, повернулся спиной к алтарю и вышел. И только тогда, увидев в зеркальце машины свои глаза, он понял, как их жгут непролитые слезы. Он завел машину и поехал в полицию, к начальнику.

 

 

 

" 3 ноября. Вчера сказал начальнику, что у меня нашли грудную жабу и мне придется выйти в отставку, как только подыщут заместителя. В 2: 00 температура +32o. Ночь провел гораздо лучше благодаря эвипану.

4 ноября. Пошел с Луизой к ранней обедне, но почувствовал приближение нового приступа и вернулся, не дождавшись причастия. Вечером сказал Луизе, что вынужден буду выйти на пенсию еще до конца года. Не сказал про грудную жабу, сослался на сердечное переутомление. Снова хорошо спал благодаря эвипану. Температура в 2: 00 +30o.

5 ноября. Кража ламп на Веллингтон-стрит. Провел все утро в лавке Азикаве, проверяя сообщение о пожаре в кладовой. Температура в 2: 00 +31o. Отвез Луизу в клуб на библиотечный вечер.

6– 10 ноября. Впервые не вел ежедневных записей в дневнике. Боли стали чаще, не хотел никакого лишнего напряжения. Давит, как в тисках. Длится каждый раз около минуты. Может схватить, если пойду пешком больше полумили. Две прошлые ночи плохо спал, несмотря на эвипан. Думаю, что боялся приступа.

11 ноября. Снова был у Тревиса. По-видимому, теперь уже нет сомнений, что это грудная жаба. Сказал вечером Луизе, успокоил ее, что, соблюдая режим, могу прожить еще несколько лет. Обсудил с начальником возможность срочного отъезда на родину. При всех обстоятельствах смогу уехать только через месяц, слишком много дел надо рассмотреть в суде в течение ближайшей недели или двух. Приняв приглашение Феллоуза на 13-е, начальника – на 14-е. Температура в 2: 00 +30o".

 

 

***

Скоби положил перо и вытер кисть руки промокашкой. Было шесть часов вечера 12 ноября. Луиза уехала на пляж. Голова у него была ясная, но от плеча до пальцев пробегала нервная дрожь. Он думал: вот я и подхожу к концу. Сколько лет минуло с тех пор, как я пришел под дождем в железный домик на холме, когда выла сирена, и был там счастлив? После стольких лет пора и умирать.

Но он еще не пустил в ход все ухищрения, еще не сделал вид, будто проживет эту ночь; надо еще сказать «до свиданья», зная в душе, что это «прощай». Он поднимался в гору медленно – на случай, если за ним кто-нибудь следит (ведь он тяжело болен), и свернул к железным домикам. Разве он может умереть, не сказав ни единого слова, – впрочем, какого слова? «О боже, – молился он, – подскажи мне нужное слово! », но, когда он постучал, никто не отозвался, и слов так и не пришлось произносить. Может быть, и она уехала на пляж – с Багстером.

Дверь была не заперта, и он вошел. Мысленно он пережил годы, но тут время стояло неподвижно. И бутылка джина могла быть той же, из которой украдкой отпил слуга, – когда же это было? Простые казенные стулья выстроились вокруг, словно на съемках кинофильма; ему трудно было поверить, что их когда-нибудь сдвигали с места, так же как пуф, подаренный, кажется, миссис Картер. Подушка на кровати не была взбита после дневного сна, и он потрогал теплую вмятину, оставленную ее головой. «О боже, – молился он, – я ухожу от всех вас навсегда; дай же ей вовремя вернуться, дай мне еще хоть раз ее увидеть». Но жаркий день остывал вокруг, и никто не приходил. В половине седьмого вернется Луиза. Ему нельзя больше ждать.

Надо оставить ей хоть весточку, думал он; и, может, пока я буду писать, она придет. Сердце его сжималось – боль была гораздо острее той, которую он выдумывал для Тревиса. Мои руки никогда уже до нее не дотронутся. Рот ее еще целых двадцать лет будет принадлежать другим. Большинство тех, кто любит, утешает себя надеждой на вечный союз по ту сторону могилы, но он-то знал, что его ждет: он обрекал себя на вечное одиночество. Он стал искать бумагу, но не обнаружил нигде даже старого конверта; ему показалось, что он нашел бювар, но это был альбом с марками, и, машинально открыв его, он подумал, что судьба метнула в него еще одну стрелу, потому что вспомнил, как попала сюда вот эта марка и почему она залита джином. Элен придется ее отсюда вырвать, подумал он, но ничего страшного: она ведь сама говорила, что в альбоме не остается следов, когда оттуда вырывают марку. В карманах у него тоже не оказалось ни клочка бумаги и, вдруг почувствовав ревность, он приподнял маленькую марку с Георгом VI и написал под ней чернилами: «Я тебя люблю». Этих слов она не вырвет, подумал он с какой-то жестокостью и огорчением, они тут останутся навсегда. На мгновение ему почудилось, что он подложил противнику мину, но какой же это противник? Разве он не убирает себя с ее пути, как опасную груду обломков? Он затворил дверь и медленно пошел вниз – она могла еще встретиться ему на дороге. Все, что он сейчас делает, – это в последний раз: какое странное ощущение! Он никогда больше не пройдет этой дорогой, а через пять минут, вынув неоткупоренную бутылку джина из буфета, он подумал: я никогда больше не откупорю ни одной бутылки. Действий, которые могли еще повториться, становилось все меньше. Скоро останется только одно неповторимое действие – последний глоток. Он подумал, стоя с бутылкой джина в руке: и тогда начнется ад и все вы будете от меня в безопасности – Элен, Луиза и Ты.

За ужином он нарочно говорил о том, что они будут делать на будущей неделе; ругал себя, что принял приглашение Феллоуза, объяснял, что в гости к начальнику тоже придется пойти – им о многом надо потолковать.

– Неужели, Тикки, нет надежды, что, отдохнув, как следует отдохнув…

– Нечестно дольше тянуть по отношению и к ним и к тебе. Я могу свалиться в любую минуту.

– Значит, ты в самом деле выходишь в отставку?

– Да.

Она завела разговор о том, где они будут жить; он почувствовал смертельную усталость; ему пришлось напрячь всю свою волю, чтобы проявить интерес к каким-то совершенно нереальным деревням, к тем домам, где, как он знал, они никогда не поселятся.

– Я не хочу жить в пригороде, – сказала Луиза. – О чем я бы мечтала – это о зимнем коттедже в Кенте: оттуда легко попасть в Лондон.

– Все зависит от того, сколько у нас будет денег, – сказал он. – Пенсия у меня не очень большая.

– Я пойду работать. Сейчас, во время войны, работу найти легко.

– Надеюсь, мы проживем и без этого.

– Да я охотно буду работать.

Настало время спать, и ему мучительно не хотелось, чтобы она ушла. Ведь стоит ей подняться наверх – ему останется только одно: умереть. Он не знал, как ее подольше задержать – они уж переговорили обо всем, что их связывало. Он сказал:

– Я немножко посижу. Может, если я не лягу еще полчасика, меня одолеет сон. Не хочется зря принимать эвипан.

– А я очень устала после пляжа. Пойду.

Когда она уйдет, подумал он, я останусь один навсегда. Сердце колотилось, его мучило тошнотворное ощущение противоестественности всего, что происходит. Я не верю, что сделаю это с собой. Вот я встану, пойду спать, и жизнь начнется снова. Ничто и никто не может заставить меня умереть! И хотя голос уже больше не взывал к нему из глубины его существа, ему казалось, будто его касаются чьи-то пальцы, они молят, передают ему немые сигналы бедствия, стараются его удержать…

– Что с тобой, Тикки? У тебя больной вид. Идем, ложись тоже.

– Я все равно не усну, – упрямо сказал он.

– Может, я могу чем-нибудь помочь? – спросила Луиза. – Дорогой, ты же знаешь, я сделаю все…

Ее любовь была как смертельный приговор. Он сказал этим отчаянно цеплявшимся пальцам: «О боже, это все же лучше, чем такое непосильное бремя… Я не могу причинять страдания ни ей, ни той, другой, и я больше не могу причинять страдания тебе. О боже, если ты и вправду любишь меня, помоги мне остановить тебя. Господи, забудь обо мне», – но ослабевшие пальцы все еще за него цеплялись. Никогда прежде не понимал он так явственно все бессилие божие.

– Мне ничего не нужно, детка, – сказал он. – Зачем я буду мешать тебе спать? – Но стоило ей направиться к лестнице, как он заговорил снова: – Почитай мне что-нибудь. Ты ведь сегодня получила новую книгу. Почитай мне что-нибудь.

– Тебе она не понравится, Тикки. Это стихи.

– Ничего. Может, они нагонят на меня сон.

Он едва слушал, что она читала; говорят, невозможно любить двух женщин сразу, но что же это тогда, если не любовь? Это жадное желание наглядеться на то, что он больше не увидит? Седина в волосах, красные прожилки на лице, грузнеющее тело – все это привязывало его к ней, как никогда не могла привязать ее красота. Луиза не надела противомоскитных сапог, а ее ночные туфли нуждались в починке. Разве мы любим красоту? – думал он. Мы любим неудачников, неудачные попытки сохранить молодость, мужество, здоровье. Красота – как успех, ее нельзя долго любить. Он испытывал мучительную потребность уберечь Луизу от всяких напастей. Но ведь это я и собираюсь сделать! Я собираюсь навсегда уберечь ее от себя. Слова, которые она произнесла, на миг привлекли его внимание:

 

Падаем все мы. И эта рука упадет.

Все мы падучей больны, нету конца этой муке,

Но Вседержитель протянет нам добрые руки. -

Падший и падающий в них поддержку найдет.

 

Слова эти поразили его, но он их отверг. Слишком легко может прийти утешение. Он подумал: те руки ни за что не удержат меня от падения, я проскользну между пальцами, сальный от лжи и предательства. Доверие было для него мертвым словом, смысл которого он забыл.

– Дорогой, ты же почти спишь!

– Забылся на минуту.

– Я пойду наверх. Не сиди долго. Может, тебе сегодня не понадобится твой эвипан.

Ящерица словно прилепилась к стене. Он смотрел, как уходила Луиза, но стоило ей поставить ногу на ступеньку, как он позвал ее обратно:

– Пожелай мне покойной ночи. Ты, наверно, будешь уже спать, когда я приду. – Она чмокнула его в лоб, и он небрежно погладил ее руку. В эту последнюю ночь не должно быть ничего необычного, ничего, о чем она потом будет жалеть. – Покойной ночи, Луиза. Ты ведь знаешь, что я тебя люблю, – сказал он с нарочитой шутливостью.

– Конечно, и я тебя люблю.

– Да. Покойной ночи, Луиза.

– Покойной ночи, Тикки.

Вот и все, что он мог себе позволить.

Как только он услышал, что дверь наверху захлопнулась, он вынул коробку, где хранил десять таблеток эвипана. Для верности он добавил еще две; если он и принял за десять дней на две дозы больше, чем полагалось, это не могло никому показаться подозрительным. Потом он сделал большой глоток виски, чтобы придать себе мужества, держа в руке таблетки. Ты никогда не сумеешь снова собрать столько, сколько нужно. Ты будешь спасен. Прекрати это кривлянье. Поднимись наверх и как следует выспись. Утром тебя разбудят, ты пойдешь на службу, где тебя ждут твои «повседневные дела». Голос сделал ударение на слове «повседневные», словно оно означало «счастливые» или «мирные».

– Нет, – вслух сказал Скоби, – нет.

Он затолкал таблетки в рот, по шесть штук сразу, запил их двумя глотками виски. Потом открыл дневник и записал против даты «12 ноября»: «Заехал к Э. Р., не застал ее дома. Температура в 2: 00…» – и резко оборвал запись, будто в этот миг его окончательно одолела боль. Затем он сел, выпрямившись, и, как ему казалось, долго ждал первых признаков наступающей смерти: он не знал, как она к нему придет. Он попытался молиться, но слова «Богородицы» выпали у него из памяти, он слышал каждый удар сердца, как бой часов. Он попытался произнести покаянную молитву, но когда дошел до слов: «Прости и помилуй», – возле двери возникло облако, поплыло, затянуло всю комнату, и он уже не мог вспомнить, за что надо просить прощения. Ему пришлось вцепиться в стул обеими руками, чтобы не упасть, хотя он и забыл, зачем он это делает. Ему казалось, что где-то вдали он слышит раскаты грома.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.