|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 5 страницаКогда слуга ушел, Уилсон снова отпер сейф, повернув ручку сперва налево до цифры 32 (это был его возраст), потом направо до 10 (он родился в 1910 году), потом снова налево до 65 (номер его дома на Вестерн-авеню в городе Пиннер); он вынул шифровальный справочник. 32946 78523 97042. Перед глазами его поплыли ряды цифр. Телеграмма была с пометкой «Важная», иначе он был отложил расшифровку до вечера. Но он отлично знал, насколько она в действительности была неважной: очередной пароход вышел из Лобито с очередными подозрительными лицами на борту – алмазы, алмазы, алмазы! Когда он расшифрует телеграмму, он вручит ее многострадальному начальнику полиции, но тот, наверно, уже получил такие же сведения или сведения прямо противоположные от MI-5 или какой-нибудь другой секретной организации, которые разносились на африканском побережье, как тропический лес. «Не трогайте, но не навлекайте (повторяю: не навлекайте) подозрений на П. Ферейра, пассажира I класса (повторяю: П. Ферейра, пассажира I класса)». По-видимому, Ферейра был агентом, которого организация Уилсона завербовала на борту парохода. Но может случиться, что начальник полиции одновременно получит сообщение от полковника Райта о том, что П. Ферейра подозревается в контрабанде алмазами и должен подвергнуться строгому обыску. 72391 87052 63847 92034. Можно ли не трогать П. Ферейра, не навлекать (повторяю: не навлекать) на него подозрений и в то же время подвергнуть его строгому обыску? Но, слава богу, это уже Уилсона не касается. Кто знает: может, отдуваться придется Скоби. Он снова подошел к окну за стаканом воды и снова увидел на улице ту же девушку. А может быть, и не ту. Он смотрел, как стекает вода между худыми, похожими на крылышки лопатками. Было время, когда он не замечал женщин с черной кожей. Ему казалось, будто он провел на этом побережье не месяцы, а годы – долгие годы, отделяющие юность от зрелости.
*** – Вы уходите? – с удивлением спросил Гаррис. – Куда? – Просто в город, – сказал Уилсон, отпуская посвободней завязки на противомоскитных сапогах. – Что это вам вздумалось идти так поздно в город? – Дела, – сказал Уилсон. Ну что ж, подумал он, это и вправду своего рода дело – одно из тех безрадостных дел, которые затеваешь в одиночку, тайком от друзей. Недели две назад он купил подержанную машину – свою первую машину – и еще не очень уверенно водил ее. Механизмы быстро ржавели в этом климате, а ветровое стекло ему приходилось через каждые несколько сот ярдов вытирать носовым платком. В негритянском квартале двери хижин были распахнуты настежь, семьи сидели вокруг керосиновых ламп, дожидаясь вечерней прохлады, чтобы лечь спать. В канаве валялась дохлая собака, и дождь барабанил по ее белому раздутому брюху. Он ехал на второй скорости, ненамного быстрее пешехода; фары гражданских машин были затемнены, свет пробивался сквозь щелку не шире визитной карточки, и он видел лишь шагов на пятнадцать вперед. Целых десять минут он добирался до большого хлопкового дерева возле полицейского управления. В окнах кабинетов нигде не было видно света, и он оставил машину у главного входа. Если ее там увидят – подумают, что хозяин зашел в полицию. Открыв дверцу машины, он не сразу решился выйти. Образ девушки под дождем вытеснился образом Гарриса, растянувшегося на спине с книгой в руках и стаканом лимонада рядом. Но похоть все же взяла верх, и Уилсон с унынием подумал: «Сколько от нее хлопот»; он заранее испытывал горькое похмелье. Он позабыл дома зонтик и через несколько шагов промок до костей. Теперь его толкало скорее любопытство, чем похоть. Если здесь живешь, рано или поздно надо отведать местное блюдо. Вот так бывает, когда держишь плитку шоколада в ящике ночного столика: пока ее не съешь, она не даст тебе покоя. Он подумал: когда я с этим разделаюсь, я смогу сочинить еще одно стихотворение Луизе. Публичный дом был одноэтажный, под железной крышей; он стоял справа от дороги на склоне холма. В сухие месяцы девушки сидели в ряд на краю канавы, как стайка воробьев, болтая с постовым полицейским Дорога тут никогда не ремонтировалась, поэтому, отправляясь на пристань или в церковь, никто не ездил мимо публичного дома – его существования можно было и не замечать. Сейчас он стоял молчаливо, повернувшись фасадом с закрытыми ставнями к потонувшей в грязи улице; только одна дверь была приоткрыта и подперта камнем, за ней шел коридор. Уилсон быстро оглянулся и вошел в дом. Много лет назад коридор был оштукатурен и побелей, но крысы прогрызли дыры в штукатурке, а люди изуродовали побеленные стены надписями. Стены были покрыты татуировкой, как рука матроса: инициалы, даты, даже два пронзенных стрелой сердца. Сперва Уилсону показалось, что дом совершенно пуст. По обе стороны коридора шли маленькие каморки – девять, футов на четыре – с занавеской вместо двери и кроватью из старых ящиков, накрытых домотканой материей. Он быстро дошел до конца коридора. Сейчас, сказал он себе, поверну и пущусь в обратный путь, туда, где под тихим и сонным кровом бывший даунхемец дремлет над своей книгой. Он почувствовал ужасное разочарование, точно не нашел того, что искал, когда, дойдя до конца коридора, обнаружил, что в каморке слева кто-то есть. При свете горевшей на полу керосиновой лампы он увидел девушку в грязном халате, лежавшую на ящиках, как рыба на прилавке; ее босые розовые ступни болтались над надписью «Сахар». Она дежурила, дожидаясь посетителей. Не дав себе труда подняться, она улыбнулась Уилсону. – Хочешь побаловаться, миленький, – сказала она. – Десять шиллингов. И он увидел, как девушка с мокрой от дождя спиной уходит от него навсегда. – Нет, нет, – сказал он, качая головой и думая про себя: ну и дурак, ну и дурак же я, что поехал в такую даль ради этого. Девушка захихикала, словно и она это поняла; он услышал, как с улицы по коридору зашлепали босые ноги, и старуха с полосатым зонтиком в руке отрезала ему путь назад. Она что-то сказала девушке на своем наречье и получила смешливый ответ. Уилсон понял, что все это необычно только для _него_, для старухи же это одна из самых избитых ситуаций, в том мрачном царстве, где она правит. – Пойду выпью сначала, – малодушно сказал он. – Она сама принесет, – возразила старуха и отдала какое-то отрывистое приказание девушке на непонятном ему языке; та спустила ноги на пол. – Ты останешься здесь, – сказала старуха Уилсону и заученным тоном, как рассеянная хозяйка, вынужденная поддерживать разговор даже с самым неинтересным гостем, добавила: – Хорошая девочка, побаловаться – один фунт. Видно, рыночные цены подчинялись здесь не тем законам, что всюду; цена росла по мере того, как возрастало отвращение покупателя. – Проктите. Мне некогда, – сказал Уилсон. – Вот вам десять шиллингов. Он двинулся было к выходу, но старуха не обращала на него никакого внимания, по-прежнему загораживая дорогу и улыбаясь с уверенностью зубного врача, который лучше вас знает, что вам нужно. Цвет кожи не имел здесь никакого значения; здесь Уилсон не мог хорохориться, как это делает белый человек в других местах; войдя в этот узкий оштукатуренный коридор, он потерял все расовые, социальные и личные приметы, он низвел себя до уровня человека вообще. Если бы он хотел спрятаться – тут было идеальное убежище; если бы он хотел, чтобы его не узнали, – тут он стал просто особью мужского пола. Даже его сопротивление, отвращение и страх не были его индивидуальными чертами: они были так свойственны всем, кто приходит сюда впервые, что старуха наперед знала все его уловки. Сперва он сошлется на желание выпить, потом попробует откупиться, потом… – Пустите, – неуверенно сказал Уилсон. Но он знал, что она не тронется с места; она стерегла его, словно это была чужая скотина, которую она нанялась караулить. Он ее нисколько не интересовал, но время от времени она успокоительно повторяла: – Хорошая девочка. Побаловаться – чуть-чуть обожди. Он протянул ей фунт, и она сунула деньги в карман, но не уступила ему дорогу. Когда он попытался протиснуться мимо, она хладнокровно отпихнула его розовой ладонью, повторяя: – Чуть-чуть обожди. Все это бывало уже тысячи раз. В глубине коридора показалась девушка, она несла в бутылке из-под уксуса пальмовое вино. Уилсон вздохнул и скрепя сердце сдался. Духота в каморке, задавленной потоками дождя, затхлый запах его случайной подруги, тусклый, неверный свет керосиновой лампы – все напоминало ему склеп, открытый для того, чтобы принять нового мертвеца. В нем росла обида, ненависть к тем, кто загнал его сюда.
– Я видела тебя после обеда на пляже, – сказала Элен. Скоби перестал наливать в стакан виски и настороженно поднял глаза. Что-то в ее тоне до странности напомнило ему Луизу. – Я искал Риса из морской разведки, – объяснил он. – Ты даже не заговорил со мной. – Я торопился. – Ты всегда так осторожен? – спросила она, и теперь он понял, что происходит и почему он вспомнил Луизу. Неужели любовь всегда идет проторенной дорожкой? – с грустью подумал он. И не только физическая близость – все всегда одно и то же… Сколько раз за последние два года он пытался в критическую минуту предотвратить такую сцену – хотел спасти не только себя, но и другую жертву. – Как ни странно, на этот раз я просто о тебе не думал, – невесело рассмеялся он. – Голова у меня была занята другим. – Чем? – Все теми же алмазами. – Работа для тебя куда важнее, чем я, – протянула Элен, и от банальности этой фразы, вычитанной в великом множестве романов, его сердце сжалось, словно он услышал не по возрасту рассудительные слова в устах ребенка. – Да, – серьезно сказал он, – но я бы пожертвовал ею ради тебя. – Почему? – Наверно, потому, что ты человек. Можно любить свою собаку больше всего на свете, но ведь, чтобы спасти собаку, не станешь давить даже чужого ребенка. – Ах, – сказала она с раздражением, – почему ты всегда говоришь правду? Я вовсе не желаю слушать всегда только правду. Он подал ей бокал с виски. – Тебе не повезло, дружок. Ты связалась с пожилым человеком. Мы не можем все время врать, как это делают молодые; для нас это слишком хлопотно. – Если бы ты знал, как я устала от всех твоих предосторожностей. Ты приходишь сюда, когда стемнеет, и уходишь, когда еще темно. Это так… так унизительно! – Да. – Мы любим друг друга только здесь. Среди этой убогой казенной мебели. Не знаю, сумели бы мы любить друг друга где-нибудь еще. – Ах ты, моя бедная, – сказал он. – Мне не нужна твоя жалость! – в бешенстве закричала она. Но хотела она того или нет – он ее жалел. Жалость грызла его сердце, как червь. И никогда ему от этого чувства не избавиться. Он знал по опыту, как умирает страсть и уходит любовь, но жалость остается навсегда. Ее никто не в силах утолить. Ее питает сама наша жизнь. На свете есть только один человек, который не заслуживает его жалости: он сам. – Неужели ты вообще не способен поступать опрометчиво? – спросила она. – Ты никогда не написал мне ни строчки. Уезжаешь из города на несколько дней, а у меня от тебя ничего не остается. Даже твоей фотографии, чтобы в этой конуре можно было жить. – Но у меня нет фотографий. – Наверно, ты боишься, что я стану шантажировать тебя твоими письмами. Стоит закрыть глаза, и может показаться, что это Луиза, устало подумал он; только голос помоложе и, может быть, не так жесток, как тот, – вот и вся разница. Он стоял с бокалом виски в руке и вспоминал другую ночь – рядом, в нескольких шагов отсюда; но тогда у него в бокале был джин. – Какие глупости ты говоришь, – мягко сказал он. – Ты думаешь, я еще ребенок. Приходишь сюда крадучись… и приносишь марки. – Я ведь стараюсь тебя уберечь. – Начхать мне на все их сплетни. В баскетбольной команде не стеснялись в выражениях. – Если пойдут сплетни, между нами все будет кончено. – Ты вовсе не меня стараешься уберечь. Ты стараешься уберечь свою жену. – И, значит, тебя… – Ну, знаешь ли, – сказала она, – отождествлять меня с… с этой женщиной! … Его передернуло. Он недооценил ее способность причинять боль. А она, по-видимому, поняла свою власть; теперь он у нее в руках. Отныне она будет знать, как ударить побольнее. Теперь она была как девчонка, схватившая циркуль, зная, что циркулем можно нанести рану. Какой же ребенок не воспользуется этим преимуществом? – Нам еще рано ссориться, дружок, – сказав он. – Эта женщина… – повторила она, глядя ему в глаза. – Ты же ведь никогда ее не бросишь? – Мы женаты, – сказал он. – Стоит ей узнать про нас, и ты вернешься к ней, как побитая собака. Нет, подумал он с нежностью, она не Луиза. Самых ядовитых книг она все-таки не читала. – Не знаю, – сказал он. – На мне ты никогда не женишься. – Я не могу. Ты же знаешь. Я католик. Мне нельзя разводиться. – Чудная отговорка, – съязвила она. – Это не мешает тебе спать со мной, это мешает тебе только жениться. – Ты права, – с трудом произнес он, словно принимая епитимью. Насколько она теперь старше, чем была месяц назад, подумал он. Тогда она не умела устраивать сцен, но любовь и необходимость скрывать ее научили: его влияние начинало уже сказываться. Неужели, если так пойдет дальше, ее нельзя будет отличить от Луизы? В моей школе, с тоской подумал он, учатся жестокости, разочарованию и старческой горечи. – Что ж ты замолчал? – сказала Элен. – Оправдывайся. – Это слишком долго. Пришлось бы начать с выяснения вопроса, есть ли бог. – Опять вертишься, как уж! Он чувствовал себя чудовищно усталым… и обманутым. А как он ждал этого вечера! Весь день на службе, разбирая дело о просроченной арендной плате и допрашивая малолетнего преступника, он мечтал обо всем том, что она сейчас поносила, – об этом домике, о пустой комнате, о казенной мебели, совсем как у него самого в молодости. – Я хотел, чтобы тебе было хорошо, – произнес он. – В каком смысле? – Я хотел быть тебе другом. Заботиться о тебе. Чтобы тебе было лучше. – А разве мне было плохо? – спросила она, подразумевая, как видно, давние годы. – Ты еще не поправилась, была одинока… – Нельзя быть более одинокой, чем я сейчас, – сказала она. – Когда перестает дождь, я хожу на пляж вместе с миссис Картер. Ко мне пристает Багстер, и они думают, что я ледышка. Я спешу вернуться сюда до дождя и жду тебя… Мы выпиваем немножко виски… ты даришь мне какие-то марки, точно я твоя дочка… – Прости, – сказал Скоби. – Я такой нескладный… – Он накрыл ее руку своей, острые суставы под его ладонью были как переломленный хребет маленького зверька. Он продолжал медленно, осторожно, тщательно выбирая слова, словно продвигался по узкому проходу через заминированное врагом поле; на каждом шагу мог раздаться взрыв: – Прости меня. Я бы сделал все, чтобы ты была счастлива. Если хочешь, я больше не буду приходить. Уеду совсем, выйду в отставку. – Ты рад будешь от меня отвязаться, – сказала она. – Для меня это будет конец. – Уходи, если тебе это нужно. – Я не хочу уходить. Я хочу, чтобы все было так, как хочешь ты. – Хочешь – уходи, а хочешь – оставайся, – пренебрежительно бросила она. – Мне-то ведь уйти некуда. – Если ты скажешь, я как-нибудь устрою тебя на ближайший пароход. – Ах, как ты будешь рад со мной развязаться, – повторила она и заплакала. Скоби позавидовал ее слезам. Он протянул к ней руку, но не успел дотронуться, как она закричала: – Убирайся к черту! Убирайся к черту! Пошел вон! – Я уйду, – сказал он. – Да, уходи и больше не возвращайся! На улице, когда дождь охладил ему лицо и заструился по рукам, у него мелькнула мысль: до чего упростится жизнь, если он поймает Элен на слове. Он мог бы прийти домой, запереть за собой дверь и остаться один; он мог бы без угрызений совести написать Луизе письмо, заснуть крепко, как давно уже не спал, и не видеть снов. На другой день – работа, спокойное возвращение домой, запертая дверь… Но тут, на склоне холма, у автопарка, где под мокрым брезентом притаились грузовики, дождь падал, как слезы. Он представил себе ее одну в этой хижине, она думает о том, что непоправимые слова произнесены, что отныне каждый день ей суждено видеть только миссис Картер и Багстера – каждый день, пока не придет пароход и она не уедет домой, унося с собой в памяти одно только горе. Я бы никогда больше туда не вернулся, думал он, если бы знал, что она довольна и только один я страдаю. Но если доволен буду я, а страдать будет она… этого нельзя вынести. Чужая правда неумолимо преграждала ему путь, как невинно убиенный. Она права, думал он, моя осторожность невыносима. Он открыл свою дверь, и крыса, обнюхивавшая шкаф для продуктов, не спеша удалилась вверх по лестнице. Вот что так ненавидела и чего боялась Луиза. Но ее-то по крайней мере он сделал счастливой. И тяжеловесно, с обдуманным к нарочитым безрассудством он принялся устраивать счастье Элен. Он сел за стол и, вынув лист бумаги – гербовой бумаги с правительственными водяными знаками, – стал сочинять письмо. «Дружочек! » – написал он; решив целиком отдать себя в ее руки, он хотел оставить адресат анонимным. Посмотрев на часы, он в верхнем правом углу, как при составлении полицейского рапорта, проставил: «12: 35 ночи, 5 сентября, Бернсайд». Он старательно выводил: «Я люблю тебя больше, чем самого себя, больше чем свою жену, даже больше, чем бога. Пожалуйста, сохрани это письмо. Не уничтожай его. Перечитывай его, когда ты на меня сердишься. Я очень хочу сказать себе всю правду. Больше всего на свете я хочу твоего счастья…» Его огорчало, что на бумагу ложатся такие банальные фразы; казалось, они не говорят правды об Элен; слишком уж часто их употребляли. Если бы я был молод, подумал он, я бы сумел найти нужные слова, свежие слова; но все это я уже пережил однажды. Он повторил: «Я люблю тебя. Прости меня», подписался и сложил письмо. Он накинул плащ и снова вышел под дождь. В этой сырости раны не заживают – они гноятся. Стоит оцарапать палец, и через несколько часов царапина покрывается зеленоватым налетом. Он шел к ней, ощущая, что гниение затронуло его душу. В автопарке какой-то солдат закричал во сне – одно слово, непонятное для Скоби, как иероглиф на стене, – солдаты были из Нигерии. Дождь барабанил по железным крышам, и он думал: зачем я это написал? Зачем я написал «больше, чем бога? » Ей было бы достаточно «больше, чем Луизу». Даже если это правда, зачем я это написал? Кругом безутешно плакало небо; а внутри у него саднило, как от незаживающей раны. Он тихо произнес вслух: «Боже, я покинул тебя. Не покинь же меня ты». Подойдя к домику Элен, Скоби просунул под дверь письмо; он услышал шорох бумаги на цементном полу – больше ничего. Он вспомнил худенькое тельце, которое несли мимо него на носилках, и с огорчением подумал: как много случилось с тех пор, и как все это было напрасно, если сейчас я говорю себе, затаив обиду: «Никогда больше она не сможет обвинить меня в осторожности».
*** – Я просто проходил мимо, – сказал отец Ранк, – вот и надумал к вам заглянуть. Вечерний дождь падал серыми складками, как завеса, и какой-то грузовик с ревом полз в гору. – Входите, – сказал Скоби. – Виски у меня вышло. Но найдется пиво… или джин. – Я видел вас сейчас наверху, возле железных домиков, вот и решился вас догнать. Я вам не помешаю? – Я собираюсь на ужин к начальнику полиции, но у меня еще целый час впереди. Пока Скоби доставал со льда пиво, отец Ранк беспокойно ходил по комнате. – Луиза пишет? – спросил он. – Писем не было уже две недели, – ответил Скоби. – Но на юге потопили несколько пароходов… Отец Ранк опустился в казенное кресло и зажал стакан между колен. Тишина стояла полная – только дождь буравил крышу. Скоби кашлянул, и снова наступило молчание. У него появилось странное чувство, будто отец Ранк ждет приказа – совсем как один из его подчиненных. – Дожди скоро кончатся, – сказал Скоби. – Кажется, прошло уже шесть месяцев, как ваша жена уехала? – Семь. – Вы собираетесь в отпуск к ней в Южную Африку? – спросил отец Ранк, отхлебнув пива и не глядя на собеседника. – Я отложил отпуск. Молодым отдых нужен больше, чем мне. – Отпуск нужен каждому. – Но вы-то пробыли здесь двенадцать лет без отпуска, отец мой. – Ну, это совсем другое дело, – возразил отец Ранк. Он поднялся и снова беспокойно зашагал по комнате. – Иногда мне кажется, – сказал он, поворачиваясь к Скоби с каким-то умоляющим видом, – будто я вообще бездельник. Он остановился, вперив глаза в пустоту и разведя руками, и Скоби вспомнил, как отец Клэй, бегая по комнате, вдруг посторонился от кого-то невидимого. Скоби чувствовал себя так, будто к нему обратились с просьбой, а он не знает, как на нее ответить. – Никто здесь не работает больше вашего, отец мой, – неуверенно пробормотал он. Волоча ноги, отец Ранк вернулся к своему креслу. – Скорей бы кончились дожди, – сказал он. – Как здоровье той старухи из Конго-крик? Я слышал, она умирает. – На этой неделе отойдет. Хорошая была женщина. – Отец Ранк снова отхлебнул пива и тут же скорчился в кресле, схватившись за живот. – Газы, – сказал он. – Ну и мучают они меня! – Вам не надо пить пиво, отец мой. – Умирающим – им одним я только и нужен, – сказал отец Ранк. – За мной посылают перед смертью. – Он поднял мутные от хинина глаза и произнес хриплым, безнадежным голосом: – Я никогда не приносил ни малейшей пользы живым. – Глупости, отец мой. – Когда я был новичком, я думал: люди открывают душу своему духовнику, и господь помогает ему найти нужные слова утешения. Не обращайте на меня внимания, Скоби, не слушайте меня. Это дожди виноваты – я всегда падаю духом в такую пору. Господь не помогает найти нужные слова, Скоби. У меня был когда-то приход в Нортгемптоне. Там делают обувь. Меня часто приглашали на чашку чаю, я сидел и смотрел, как разливают чай, и мы беседовали о воспитанниках сиротского дома и о починке церковной крыши. Они были очень щедрые там, в Нортгемптоне. Стоило попросить – и они уже раскошеливались. Но я не был нужен ни одной живой душе. Я думал, в Африке будет иначе. Понимаете, Скоби, я ведь не любитель книжки читать, да и не всякий миг способен воспарить душой к богу, не то что иные. Я хотел приносить пользу, вот и все. Не слушайте меня. Это дожди виноваты. Я не говорил так уже лет пять. Разве что с зеркалом. Когда люди попадают в беду, они идут к вам, а не ко мне. Меня они приглашают ужинать, чтобы узнать последние сплетни. А если бы у вас случилась беда, к кому бы вы пошли. Скоби? И Скоби снова увидел этот мутный молящий взгляд, ожидавший и в сушь и в дожди чего-то, что никогда не случается. Не попробовать ли переложить свою ношу на эти плечи? – подумал он; не сказать ли ему, что я люблю двух женщин, что я не знаю, как мне быть? Но какой толк? Я знаю все ответы не хуже его самого. Надо спасать свою душу, не заботясь о других, а на это я не способен и никогда не буду способен. Спасительное слово нужно было не Скоби, а священнику, и Скоби не мог его подсказать. – Я не из тех, кто попадает в беду, отец мой. Я скучный пожилой человек. И, отведя глаза в сторону, чтобы не видеть чужого горя, он слышал, как тоскливо бубнит отец Ранк: «Ох-хо-хо».
*** По дороге к дому начальника полиции Скоби заглянул к себе на службу. В блокноте у него на столе было написано карандашом: «Я к вам заходил. Ничего существенного. Уилсон». Это показалось ему странным: он не видел Уилсона несколько недель, и если для этого посещения не было серьезного повода, зачем о нем сообщать? Он полез в стол за сигаретами и сразу заметил какой-то непорядок; он посмотрел внимательней: не хватало химического карандаша. Очевидно, Уилсон взял карандаш, чтобы написать записку, и забыл положить его обратно. Но зачем все-таки понадобилась записка? В дежурной комнате сержант сообщил: – К вам приходил мистер Уилсон. – Да, он оставил записку. Так вот оно что, подумал Скоби: я бы все равно узнал о том, что он был, и Уилсон решил, что лучше сказать мне об этом самому. Он вернулся в кабинет и снова осмотрел стол. Ему показалось, что папка не на месте, но он мог ошибиться. Он открыл ящик – там нет ничего интересного для кого бы то ни было. Ему бросились в глаза только разорванные четки – их давно следовало перенизать. Он вынул их из ящика и положил в карман. – Виски? – спросил начальник полиции. – Спасибо, – сказал Скоби, протягивая ему бокал. – Вы-то мне доверяете? – Да. – Скажите, я один тут не знаю, кто такой Уилсон? Начальник полиции откинулся в кресле и благодушно улыбнулся. – Официально в курсе только я и управляющий отделением Объединенной Африканской компании – без него, естественно, нельзя было обойтись. Ну, еще губернатор и те, кто допущен к совершенно секретной переписке. Я рад, что вы догадались. – Я хотел вас сказать, что ничем не обманул вашего доверия – по крайней мере до сих пор. – Вам не нужно мне это говорить, Скоби. – В деле двоюродного брата Таллита мы никак не могли поступить иначе. – Само собой разумеется. – Но я вам не рассказал одного, – продолжал Скоби. – Я занял двести фунтов у Юсефа, чтобы отправить Луизу в Южную Африку. Я плачу ему четыре процента. Это законная сделка, но если вы считаете, что это должно стоить мне головы… – Я рад, что вы мне рассказали. Понимаете, Уилсон решил, что Юсеф вас шантажирует. Как видно, он каким-то образом разнюхал о ваших платежах. – Юсеф не станет вымогать деньги. – Так я ему и сказал. – Значит, моя голова в безопасности? – Ваша голова мне нужна. Из всех наших чиновников вы единственный, кому я доверяю. Скоби протянул руку с пустым бокалом. Это было как рукопожатие. – Скажите, когда хватит. – Хватит. С годами люди могут превратиться в близнецов: прошлое – их общая утроба; шесть месяцев дождя и шесть месяцев солнца – срок созревания братства. Эти двое понимали друг друга с полуслова. Их вышколила одна и та же тропическая лихорадка, ими владели одни и те же чувства любви и ненависти. – Дерри сообщает о крупных хищениях на приисках. – Промышленные камни? – Нет, драгоценные. Юсеф или Таллит? – Скорее Юсеф, – сказал Скоби. – Кажется, он не занимается промышленными алмазами. Он называет их «гравием». Но кто знает! – Через два или три дня приходит «Эсперанса». Надо быть начеку. – А что говорит Уилсон? – Он горой стоит за Таллита. Юсеф для него главный злодей… и вы тоже. Скоби. – Я давно не видел Юсефа. – Знаю. – Я начинаю понимать, как себя чувствуют тут сирийцы… при такой слежке и доносах. – Этот стукач доносит на всех нас. Скоби. На Фрезера, Тода, Тимблригга, на меня. Он считает, что я слишком всем потакаю. Впрочем, это не имеет значения. Райт рвет все его доносы, поэтому Уилсон доносит и на него. – А на Уилсона кто-нибудь доносит? – Наверное. В полночь Скоби направился к железным домикам; в затемненном городе он пока в безопасности: никто сейчас не следит за ним, на него не доносит; мягкая глина скрадывает шум шагов. Но, проходя мимо домика Уилсона, Скоби снова почувствовал, что ему надо вести себя крайне осторожно. На миг им овладела страшная усталость, он подумал: вернусь домой, не пойду к ней сегодня; ее последние слова были: «Больше не возвращайся» – неужели нельзя хоть раз поймать человека на слове? Он постоял в каких-нибудь двадцати шагах от домика Уилсона, глядя на полоску света между шторами. Где-то на холме вопил пьяный, и в лицо опять брызнули первые капли дождя. Скоби подумал: вернусь домой и лягу спать, утром напишу Луизе, вечером пойду к исповеди; жизнь будет простой и ясной. Он снова почувствует покой, сидя под связкой наручников в своем кабинете. Добродетель, праведная жизнь искушали его в темноте, как смертный грех. Дождь застилал глаза; размокшая земля чмокала под ногами, которые нехотя вели его к дому Элен. Скоби постучал два раза, и дверь сразу же открылась. Пока он стучал, он молил небо, чтобы за дверью все еще пылал гнев и его приход оказался ненужным. Он не мог закрыть глаза и заткнуть уши, если в нем кто-нибудь нуждался. Ведь он не сотник, он всего только воин, выполняющий приказы сотников, и, когда отворилась дверь, он сразу понял, что снова получит приказ – ему прикажут остаться, любить, нести ответственность, лгать. – Ох, родной, – сказала она, – а я думала, ты уж не придешь. Я так тебя облаяла. – Как же мне не прийти, если я тебе нужен! – Правда? – Да, пока я жив. Господь может и потерпеть, подумал он; как можно любить господа в ущерб одному из его созданий? Разве женщина примет любовь, ради которой ей надо принести в жертву своего ребенка? Прежде чем зажечь свет, они тщательно задернули шторы; их связывала осторожность, как других связывают дети. – Я целый день боялась, что ты не придешь, – сказала она. – Ты же видишь – я пришел. – Я тебя прогнала. Никогда не обращай внимания, если я буду тебе гнать. Обещай мне. – Обещаю, – сказал он с таким отчаянием, словно наперед зачеркивал свое будущее. – Если бы ты не вернулся… – начала она и задумалась, освещенная с двух сторон лампами. Она вся ушла в себя, нахмурилась, стараясь решить, что бы тогда с ней было. – Не знаю. Может, я бы спуталась с Багстером или покончила с собой, а может быть, и то и другое. Пожалуй, и то и другое.
|
|||
|