![]()
|
|||||||
Сергей Трофимович Алексеев 3 страницаДочь Снегурки, говорят, красавица писаная, и года не прожила замужем, загуляла, связалась с черными, стала торговать на рынке, будто бы проворовалась и откупилась, а потом подбросила внучку матери и вот уже два года, как пропала без вести. У начальника УФСБ была проверенная информация, что ее насильно вывезли из страны и продали сначала в Турцию, а потом в Арабские Эмираты. Только об этом наказанной через своего ребенка Зое Павловне никто никогда не говорил. После гибели Саши и особенно после вчерашней встречи на Серебряной улице Зубатый думал об этом и соглашался, что он сам жил без Бога и не всегда по совести, и в общем-то, наверное, достоин кары с точки зрения религиозных догм. Но за какие же грехи этой святой женщине такое наказание? Когда в то же время местная братва, вчера еще державшая пальцы веером, сегодня сложила их в троеперстие и, валяя во рту жвачку, крестилась, жертвовала деньги, добытые разбоем, и по Божьей воле получала все блага от жизни. Ни у кого никто не умер, никто сам не заболел, не иссох — только морды толстели. А чья же еще воля, если не Господняя, реализуется в храмах? Сейчас, когда Снегурка ушла, повторив слова безумной старухи о наказании через детей, Зубатый вдруг подумал, что она наверняка знает о судьбе своей дочери. Слишком жестко и выстраданно произнесла эту роковую фразу! И еще подумал: вот такая женщина, как Зоя Павловна, когда-нибудь окончательно постареет и станет тоже кому-то пророчествовать… Хамзат явился лишь через шесть часов и теперь сам остался на коврике у порога. Он не привык проигрывать и почти не умел переживать поражение: все, что было в его кавказской, несдержанной душе, красовалось сейчас на смуглом лице. В спокойном, штатном состоянии начальник личной охраны казался вполне нормальным, даже немного меланхоличным, возможно, оттого, что был физически сильным человеком, хорошо знал свое дело и умел управлять подчиненными. Но при этом в нем все время тлел фитиль, готовый взорвать его в любое мгновение. Когда-то Хамзат работал в контрразведке на закрытом предприятии, известном как Химкомбинат, говорят, успешно отлавливал шпионов, но с началом первой войны в Чечне его аккуратно уволили из ФСБ, хотя по национальности был ингушом, а чтобы не затаил смертельную обиду, предложили должность начальника личной охраны губернатора. Года полтора Зубатый горя не знал и нарадоваться не мог телохранителем, пока однажды тот не привел двух своих земляков с намерением взять на работу. Покоробило и вывело из себя даже не то, что они плохо говорили по-русски, были совершенно неизвестными людьми и один такой земляк уже работал; вывело из себя их бесцеремонное поведение, когда один пошел по кабинету, сунув руки в карманы, а второй сел, нога на ногу, и закурил. — Ты мне еще дикую дивизию приведи, — пробурчал Зубатый. — Убери их отсюда! У Хамзата и тогда было все на лице, однако он молча увел земляков, а потом у себя дома, находясь в трезвом состоянии, разбил топором всю мебель и когда начал рубить стену, соседи вызвали милицию. К сожалению, начальник личной охраны сумел замять скандал, и Зубатый узнал об этом от Снегурки с большим опозданием и потому не уволил. Ничего подобного не повторялось, однако, наблюдая за Хамзатом и его земляком в самых разных ситуациях, Зубатый пришел к мысли, что его кавказцы, с точки зрения умеренного темперамента и холодного рассудка северного человека, чуть ли не постоянно находятся в состоянии аффекта либо балансируют на самом краю, что можно расценить, как психическое заболевание — опять же с этой точки зрения. Сейчас Хамзат едва удерживался, и рассудок его плавал кверху брюхом, как подморенная рыба, что больше всего выдавал сильно обострившийся акцент. — Нет этой старухи на Серебряной улице. Во всем районе нет, в городе нет. — Ты ее видел вчера? — спокойно спросил Зубатый. — Видел! Как не видел! Вот она! — и выхватил листок с компьютерным фотороботом. Портрет оказался абсолютно точным, все, как запомнил Зубатый, вплоть до старческих морщин вокруг губ и немного приспущенных книзу внешних уголков глаз — доброе, усталое лицо… — Куда она шла с сумкой? — он спрятал фоторобот себе в карман. — В магазин шла! — Она что, приехала из другого города, чтоб сходить в магазин на Серебряной? — Не знаю, зачем приехала!! Откуда приехала!! Один город — полмиллиона людей! Он пока слушался лишь по одной причине — вот-вот должен был остаться безработным, поскольку Крюков уже набирал свою команду охранников и Хамзат надеялся, что шеф возьмет его с собой на Химкомбинат, откуда он когда-то и вышел в свет. — Плохо, Хамзат Рамазанович. — Зубатый затянул повод и стал пилить удилами губы — так делают, если конь взбесился и понес. — Это называется профнепригодность. Вы не можете выполнить простого поручения. Не знаю, что вы делали в ФСБ и как выслужились до подполковника. Не в силах найти обыкновенную бабушку, с которой вчера столкнулись нос к носу! Ну что, мне из УВД кого-то просить? Или из вашей бывшей конторы? Из состояния аффекта его можно было вывести только унижением, которое телохранитель переживал глубоко и болезненно. Но если бы наш мужик от этого дверью хлопнул или, очертя голову, в драку бросился, невзирая на личности, то воспитанный на кавказских обычаях сын гор всегда признавал старшего по положению и возрасту, тут же смирялся до подобострастия и готов был землю копытом рыть. — Найду, Анатолий Алексеевич! Дело чести! Клянусь! Зубатый не сомневался, но смущали сроки, а он со вчерашнего вечера постоянно думал о дочери и чувствовал нарастающую тревогу, которой заразил и жену: за день она звонила в Финляндию уже два раза, но трубку снимал Арвий и, изъясняясь на английском, говорил, будто Маша спит, поскольку «не могла этого делать ночью». Зубатый воспринимал все естественно, но доказать что-либо Кате было невозможно и, судя по голосу в трубке, она опять впадала в истерику, умоляла разыскать пророчествующую старуху или приехать домой. Он уже приготовился вытирать жене слезы, однако отправив Хамзата, понял, что не уйдет, пока не будет хоть какой-нибудь информации от Зои Павловны, ибо это единственная надежда что-то прояснить. Если уж и она явится ни с чем, то надо в половине десятого снова становиться на пост у девятиэтажки на Серебряной улице и караулить кликушу, зная, что это бессмысленно: вчера она сказала все и больше не придет… Все эти сорок дней после смерти Саши он с самого утра ждал вечера, чтоб пойти туда и шел, если был в городе, и вдруг сегодня, прислушиваясь к себе, обнаружил полное отсутствие столь сильного и необъяснимого притяжения к месту гибели. Наоборот, после вчерашних пророчеств старухи появилось некое неприятие и даже отторжение и этого страшного дома, и самой улицы, будто он ходил туда, чтоб встретиться с кликушей. Или уж впрямь существуют вещи мистические, недоступные разуму, и Сашина душа все еще прыгала с крыши на козырек, билась и звала, манила его, чтоб он своим присутствием облегчил муки, но на сороковой день они прекратились по чьей-то воле и сразу же пропала всякая тяга… К четырем часам Снегурка не пришла, и Зубатый решил ехать домой, попутно завернув в картинную галерею, чтоб открыть выставку художников-ветеранов: перекладывать это дело на кого-то покровителю культуры не пристало. Референт на ходу отдал заготовленную речь, которую Зубатый сунул в карман, тут же забыл и оставил вместе с пальто на вешалке, потому стоял перед публикой, говорил какие-то слова, а сам чувствовал, как его анатомируют взглядами. Пожалуй, во всех российских провинциях существовал определенный круг людей, называющих себя культурными лишь потому, что не пропускали ни одной выставки, премьеры спектакля, выступлений гастролеров, и будучи совершенно разными, появлялись всюду в одном и том же составе, будто исполняя особый ритуал. Зубатый был уверен, что среди них есть те, кто искренне сочувствует ему и семье, кто равнодушен, и кто откровенно смакует чужое горе, мол, наконец-то свершилось и губернатор пострадал — бесясь от жира, обкуренный его сынок с крыши сиганул. А вдобавок ко всему и выборы проиграл! И все они, пришедшие сюда прикоснуться к прекрасному и вечному, с троекратным интересом сейчас щупают его глазами, поскольку всегда лицезрели сильным, властным и гордым, но сегодня он впервые появился на культурной публике, уже практически без власти и переживая личное горе. Вернувшись домой, они будут обсуждать не полотна художников, ибо выставка — явление более частое, чем вид траурного губернатора, а в который раз, вольно или невольно, по добру или со злом, но перемелют ему кости. В этом и заключался культурный провинциализм… Зубатый разрезал ленточку, сунул кому-то ножницы и сразу же направился к выходу, но тут его перехватил старейший и уважаемый, но крепкий, бодрый и немного сумасшедший художник Туговитов. — Примите мои соболезнования, — забубнил он искренне, но быстро. — Саша у меня был в мастерской, несколько раз. Я начал писать его портрет, и еще бы два-три сеанса и закончил… — Портрет? — Зубатый остановился. — Да, поясной, средних размеров, — затараторил живописец. — Саша был удивительный юноша! Такие глубокие глаза!.. Он все время с девочкой приходил, подружкой. Хорошенькая такая, миндальные глазки и титечки торчком стоят, сосочки сквозь блузку светятся, золотые… — У него не было девушки… — Как же? Была, зовут Лизой! Я ее тоже писал. Символ чистоты и непорочности!.. И потрясающе талантлива! Я дал ей холст, кисти, и она тут же начала писать. Для первого раза очень даже!.. Зубатый внезапно вспомнил визиты Туговитова еще в первый срок губернаторства: приходил с предложением подарить областному центру триста своих полотен, но с условием, что для них построят дом-музей и чтобы там же была мастерская и квартира художнику. Прикинули затраты и пришлось отказать. Может, его обидел и отправил в геенну огненную? Но Туговитов не родственник, не похож на старца, тем паче, на святого… — Вы должны обязательно посетить мою мастерскую! — Художник тянул за рукав. — Это же удивительно, последний портрет, буквально за неделю до гибели. Неужели вы не хотите увидеть сына живым? — Хорошо, зайду к вам и посмотрю портрет, — на ходу пообещал он. — Пожалуйста, не говорите о нем моей жене. Натянул пальто, кепку и опомнился. — А девочка? Девушка?.. Как ее найти? — Есть телефон ее подруги, — художник зашарил по карманам. — Я и подругу ее пишу. Такая свежая, грудастенькая, а губки все время чуть-чуть приоткрыты… Он не дослушал, не дождался номера телефона и шагнул в распахнутые двери… И чуть не столкнулся на крыльце с Зоей Павловной, озябшей на ветру в бесформенном плащике, в котором она ходила в церковь. — Я вспомнила, Толя, — на редкость эмоционально зашептала она. — Это было давно, как только тебя избрали на первый срок… Все вспомнила, восстановила события. По времени тоже. Старец пришел на четвертый день после инаугурации. Они остановились в укромном месте на берегу реки, возле памятника коню: когда-то область занималась коневодством и шла ухо в ухо с конезаводами Дона и Кубани. — Ну, и что дальше? — поторопил Зубатый. — Кто этот старец? — Юродивый. Теперь понимаю, он был юродивым, а не просто бродягой. Он не местный, откуда-то пришел. Возможно, издалека. У нас таких никогда не было. — Откуда ты знаешь? — Ну, облик другой, и вообще… Я же работала в отделе административных органов, все крикуны были на учете. Да и наши старики не способны, нет такой дерзости. Была зима, помнишь? А он пришел босой, в рубище… Еще к старому зданию администрации. И стал кричать. Палкой грозил и кричал. — Что он кричал? — Зубатого охватывал озноб, точно такой же, как вчера, после разговора с кликушей. — А тебя звал! — Меня?! — Тебя, Толя, тебя. По фамилии звал — Зубатый. Говорят, часа полтора кричал. — Что потом? Куда делся? — Потом известно, кто-то позвонил, пришли милиционеры, забрали и увезли в отдел. — И кто же он? — Неизвестно, документов не было. В милиции сказал, ты — его правнук. То есть, он твой прадед. — Сколько же ему лет? — Ну уж больше ста. Может, сто десять… — Такого быть не может! В таком возрасте и ходит босой? Нет, тут что-то не так!.. — Может, Толя, юродивый все может. Его врач осматривал, примерный возраст подтвердил. У них там есть свои способы… Его подержали сутки и выпустили. А он снова пришел к администрации и закричал… — Что же ты ничего не сказала тогда? — постукивая зубами, спросил он. — Я же просил, чтобы все, что случилось… — В тот момент сама ничего толком не знала. Но примерно через неделю я тебе говорила о нем. — Говорила? — Ну конечно! Но в то время столько юродивых приходило! Всякий народ лез, проходимцы, авантюристы… Дети лейтенанта Шмидта. Ты послушал и, наверное, забыл. Зубатый сел на ступени постамента памятника и сжался, чтоб унять дрожь. — Потом что было? — спросил сквозь зубы. — Старца опять забрали и отправили сначала в дом престарелых, а потом вроде бы в психушку. Или сразу туда, я точно не знаю. А в наших диспансерах и в самом деле ад кромешный… — В какую? Куда? — Да, наверное, в нашу. Нужно поднимать документы в милиции, в нашей больнице… Он не стеснялся своего озноба перед Снегуркой, но в десяти шагах маялся молодой телохранитель Леша Примак и мог видеть, как экс-губернатора колотит. Почему-то даже в такую минуту ему было не все равно, что могут подумать о нем… — Стой! — Зубатому вдруг стало жарко. — Зачем он приходил? Помощи просил? Или что сказать хотел? — Я же тебе говорила! — голос у Зои Павловны стал неприятно визгливым, как у торговки. — Повторить и то страшно… Тогда думала, просто сумасшедший старик, самозванец, псих… Не узнала святого, имени не спросила… А он ведь предупреждал нас! Кричал! Зубатый надвинулся на нее и снял кепку. — Что?! Что кричал? Снегурка облизнула пересохшие губы, сглотнула этот чужой голос и глянула снизу вверх. — Боги спят! Что же вы так шумите, люди? Если молитесь, шепотом молитесь и ходите на цыпочках. Разбудите богов до срока, опять нас беда постигнет!.. И еще что-то говорил… А к тебе пришел, чтоб ты царю об этом сказал… В этот миг она сама напоминала блаженную…
На следующий день, когда внутренняя паника немного улеглась и положение уже не казалась таким опасным, как вчера, Зубатый попытался выстроить собственное отношение ко всему происходящему, поскольку тонул в неопределенности. Он делал так всегда, если в каком-то сложном вопросе не видел никакого выхода: садился за стол и, рисуя на бумаге символические фигурки зверей, которые обозначали людей и связанные с ними события, таким образом растаскивал ситуацию на составляющие. Затем сортировал картинки, раскладывая по кучкам плюсы и минусы, уничтожал, что взаимно уничтожалось, и получался своеобразный сухой остаток, с которым можно было работать. На сей раз и это не помогало, поскольку из-под фломастера выходила лишь овца, под которой подразумевалась дочь, и в голове сидела единственная мысль — сейчас же поехать в Финляндию. Он понимал: под собственное крыло не посадишь и от судьбы не убережешь, однако все утро думал о Маше и дважды звонил в Финляндию (дочь еще не проснулась), пока взгляд не наткнулся на фотографию отца. Снимал еще Саша, в ту, последнюю поездку: отец стоял в белом, трепещущем на ветру халате среди ульев на пасеке, высокий, худой, как жердь, дымарь в руках, шляпа накомарника на голове, загорелое лицо под черной сеткой словно затушевано, и отчетливо видно лишь клок седой бороды… Очень похож на юродивого. Лет пять назад у него передохли пчелы, пропали в тайге две из четырех коров (по слухам, напакостили местные), заклинил двигатель единственного трактора и не уродилась кедровая шишка. Зубатый со дня на день ждал, когда отец запросит пощады, ибо несмотря на хорошую физическую форму, возраст и усталость от неудач не позволили бы еще раз подняться из пепла. Но в это время к нему приехал местный писатель с колючей и скользкой фамилией Ершов, попил со стариком медовухи, а потом опубликовал в своем журнале пространный очерк о силе русского характера. И ведь, наглец, Зубатому прислал, дескать, погордись своим отцом, господин губернатор! Отец был человеком тщеславным, что всю жизнь старательно скрывал, и по головке его никогда не гладили, все больше против шерсти, и от этого, прочитав о себе хвалебный опус, прослезился и настолько вдохновился, что продал квартиру в Новосибирске, машину, снова купил пасеку, коров, коня, отремонтировал трактор и остался на заимке. Два года назад, когда Зубатый приезжал к нему с Сашей в последний раз, старик все еще светился от радости, хотя возрожденное хозяйство опять шаталось: сливочное масло, мед и кедровый орех посредники брали за гроши, а самому торговать на рынке стыдно, многие до сих пор узнают, да и хозяйство не бросишь. Нанимать же людей, эксплуатировать чужой труд для истинного коммуниста ни в какие ворота. Писатель, натоптав дорожку, заглядывал к отцу часто и все больше сводил его с ума, вселяя какие-то сумасшедшие надежды. На обратном пути Зубатый попытался отыскать Ершова в городе, однако сказали, будто он спрятался у себя на даче. Ехать к отцу он решил в один миг и взялся было за телефонную трубку, но вспомнил, что свободен, что теперь не нужно докладывать в администрацию президента и объяснять причину выезда за пределы области, а надо всего-то — оставить записку жене: Катя опять всю ночь бродила по дому и теперь спала беспробудно. Правда, дорогой в аэропорт он все-таки отзвонился Марусю, но больше по дружбе, чем по долгу. В самолете он как-то незаметно успокоился, мысли об отце, о его немеряной упрямости вдруг потеряли обычный критический мотив. А что ему, прожившему всю жизнь на людях и во имя людей, оставалось делать, когда его публично опорочили, опаскудили, с ног до головы облили грязью? Не его лично, а партию, в которой он состоял, и великое коммунистическое дело, которому он служил искренне и честно. Вначале у него было настроение собрать таких же преданных партийцев и выйти с пулеметами на Красную площадь против изменников и предателей, однако скоро он резко и навсегда отказался от всякой борьбы, и не потому, что остыл, образумился — вдруг увидел: не с кем умирать на площади! Народу много, все кричат, возмущаются, но не с кем. Вот тогда он ушел от людей на заимку, к крестьянской работе: наверное, отцу было очень важно доказать свою жизнеспособность и полную независимость. Теперь и ему, Зубатому, светит та же участь, ибо лучшие годы позади, а после смерти Саши незаметно пропала всякая охота карабкаться куда-то еще, и он серьезно раздумывал, нужен ли ему Химкомбинат. Губернатор области, как ни говори, удельный князь, хоть и надо подданным кланяться и за ярлыком в Москву ездить, а что такое ядерное производство в закрытом городе? Да, вроде бы хозяин, но только внешне; на самом деле никакой самостоятельности, все под жесточайшим контролем. Не лучше ли, как отцу, уйти на хутор? Вспомнить время, когда руководил конным заводом (ведь чему-то научился за три года! ) и завести ферму. А то ведь на всю область, когда-то известную своими рысаками и тяжеловозами, осталось три десятка лошадей, и если оценивать благополучие населения по количеству голов тягловой силы, то нищета кругом стояла невообразимая. С такими мыслями Зубатый и летел, и ехал, и потом шел пешком заснеженной и грязной лесной дорогой. Жизнь в этом углу замерла еще лет пятнадцать назад, когда дорубили сосновые боры и древние кедровые рощи, леспромхоз закрылся, избалованный длинным рублем, народ разбрелся в поисках прежнего достатка, бросив таежные деревеньки вдоль реки, и на всю округу, площадью со среднее европейское государство, осталось менее десятка живых душ. Туземное население отличалось редкостным недобрососедством, жили каждый на своей заимке, в гости к друг другу не ездили, сгорали от зависти, если что-то кому-то удалось, не радовались, а чаще строили пакости, поскольку жить и промышлять на огромной территории приходилось чуть ли не бок о бок: плодоносные кедрачи чудом сохранились только в речной пойме, здесь же были покосы, пастбища, да и сами хутора, оставшиеся от поселков, стояли по одному берегу через три-четыре версты. Никто не знал причины такой разобщенности, говорят, в старину о подобном и не слыхивали, но отец, как человек пришлый, объяснял по-своему: дескать, местные признаться не хотят, а на самом деле это старые, чисто сибирские таежные законы, возвращенные новой властью, ибо при капитализме, в эпоху беспощадного рынка, человек человеку волк. Отцова заимка стояла у обрывистого песчаного берега, который подмывало каждую весну, и в воду летели покосы, огороды и постройки. Старый и еще крепкий дом, бывший когда-то крайним, оказался первым и единственным, стоял теперь почти над водой — вся деревня давно ушла в реку. Отец даже не пытался укреплять берег, да это было бессмысленно: легкий и текучий песок древней пустыни (вокруг отчетливо просматривался дюнный ландшафт, ныне покрытый лесом и мхами) можно было заправлять в песочные часы. Он загадал: проживу столько, сколько выстоит дом, и если свалимся, то вместе. Непонятно, что случилось, но разрушение материка остановилось, высокий белый яр слегка выположился, и песок затвердел до наждачной твердости. От завалинки до края обрыва оставалось три с половиной шага, и вот уже несколько лет это расстояние не уменьшалось ни на вершок. Едва Зубатый вышел из леса, как на заимке залаяла собака, злобно и яростно, будто на чужого. В густых сумерках было светло от свежего снега, отчетливо виднелся дом, длинный рубленый коровник, сараи и могучие скирды сена, уже вывезенные с лугов и сметанные на хозяйственном дворе, вот только окна оказались черными, без огонька. Несмотря на отдаленность и уединенность, отец не отказывался от благ цивилизации, при керосинке или в темноте никогда не сидел, вечерами зажигал свет даже во дворе, сам обычно смотрел телевизор и потому денег на электростанцию и горючее не жалел. Зубатый приблизился к изгороди, посвистел, окликнул собак и тут увидел среди них чужую — урода на коротких лапах с головой овчарки. На миг стало тревожно и знобко, но в это время из сарая вроде бы выбился свет и вышел отец — его сухопарую, высокую фигуру спутать было невозможно. — Кто там? — окликнул он. — Это я, папа! — Зубатый ощутил волну тепла. — Ну? Вот так гость на ночь глядя. — Отец отогнал собак, а урода посадил на цепь. — Давай заходи… Он всю жизнь был человеком сдержанным и суровым. Можно не видеться несколько лет, но при встрече лишь руку подаст и пожмет по-товарищески — не обнимет, не расцелует и вообще никак не выдаст своих чувств. Мать умерла слишком рано, и Зубатому всегда не хватало отцовской ласки. — Что без света сидишь? — От отца пахло коровами и парным молоком. — Дойка у меня, энергии не хватает… Зубатый ждал тяжелого вопроса о гибели Саши — а чем еще мог встретить скорбящий дед? Однако ни о чем не спросил, запахнул белый халат, ссутулился и заспешил назад. Коровник, срубленный отцом еще в начале своего фермерства на «вырост», был заполнен до отказа — голов тридцать на привязном содержании, причем, коровы черно-пестрые, породистые. В теплом парном воздухе горел длинный ряд лампочек, кругом покой, чистота и лишь назойливо зудели портативные доильные аппараты. Однако более всего удивило другое: сам отец вроде бы лишь контролировал работу, а доили три женщины разного возраста. Два года назад о наемном труде отец даже мысли не допускал. — Ты развиваешься, — непроизвольно заметил Зубатый, но отец, похоже, расценил это как похвалу, хмыкнул, взял бидон с молоком и открыл дверь. — Иди сюда. В рубленой пристройке, обшитой пластиком и напоминающей операционную, оказалась сепараторная. Отец вылил молоко в резервуар и ткнул кнопку. Видимо, хотел произвести впечатление, погляди, мол, все по последнему слову технологии — не произвел, и потому спросил хмуро: — От трассы пешком пришел? — Таксисты не едут… — Мог бы подождать, через сорок минут придет машина. Два раза в день ходит, утром и вечером, с молочного комбината — сливки туда сдаю. Ты это запомни на будущее. Надел очки с резинкой и, превратившись в колхозного счетовода, стал выписывать накладные. Через четверть часа дойка закончилась, фляги с отсепарированными сливками и обрат погрузили на тележки и вывезли по бетонной дорожке к воротам. Женщины тут же разобрали сепаратор, вымыли части горячей водой, прополоскали и поставили в жарочный шкаф: работали быстро, старательно и как-то невесело, непривычно молча — не то, что колхозные доярки. Отец подождал, когда они переоденутся, проводил на улицу, выключил свет и лишь тогда спросил мимоходом: — Надолго пожаловал? — Да нет, как всегда… — А что теперь — как всегда? — намекнул он на свободу от губернаторства. — Погостил бы… — Некогда, пап… — Ну, тогда пошли. — Отец повел не к дому, а в обратную сторону. — Мою ферму ты видел, коровки элитные, из Голландии. Привередливая скотина! Наша что попало жрет, и солому за милую душу. Этой же заразе особое сено подавай, овощи, комбикорм — шестнадцать наименований всяких добавок! С ума сойдешь. Но зато молока до восемнадцати литров за удой!.. А тут потомство, молодняк, двадцать четыре головы. Это у меня золотой запас. Ты знаешь, сколько сейчас стоит элитная годовалая телка? Он будто забыл о смерти внука, хотя Зубатый подспудно все еще ждал расспросов, может быть, каких-то горьких или просто слов соболезнования, утешения, но уж никак не экскурсии по хозяйству. — Не знаю, — отозвался он грустно. — Должно быть, дорого… — Тебе что, не интересно? — Нет, почему? Интересно. Откуда все? Клад откопал или чужие деньги отмываешь? Отец не обиделся, а вроде бы даже самодовольно снова хмыкнул. — Клад нашел… Видишь, сруб? Еще один коровник. Хотел каменный поставить, да ведь в деревянном животному лучше, надои увеличиваются. Проверенный факт… А теперь пошли на берег. В углу двора, за поскотиной, выходящей к реке, оказался фигурный бетонный фундамент, на котором заканчивали рубить первый венец из бревен, более метра в толщину, а рядом, присыпанный снегом, высился штабель такого же леса, но распиленного повдоль на две пластины. Подобные древние сосны еще кое-где торчали по тайге, возвышаясь над лесом раза в три; деревья оставляли семенниками еще в тридцатых годах, своеобразными сеятелями, и они сделали свое дело. Молодые боры давно заполонили старые вырубки и уже матерели, а эти сосны медленно и долго умирали, засыхая на корню. Ни одна буря не могла повалить их, и разве что молния иногда расщепливала их от вершины до корня. Местные жители гнали сухостой на дрова, а когда он закончился, то стали валить и живые деревья, поскольку сосны в четыре обхвата не лезли в пилораму и вообще никуда больше не годились. Помнится, отец сам пилил крепкие, белые, хрусткие от спелости, кряжи и ворчал, дескать, такой материал жжем в печах, дом бы поставить из него — на века хватило… И вот, кажется, решился. Чуть дальше начатого сруба торчал автокран и строительный вагончик, в окошке которого горела керосиновая лампа и дымок вился из железной трубы. — Неужели дом будет? — спросил Зубатый. — Верно, угадал. Я рассчитал: девять венцов и двухэтажный дом на подклете. Где-нибудь видел такое? — А что же так близко от обрыва? — Почему бы нет? Геологи заезжали, сказали, ставь. Река русло меняет. Меандра скоро отомрет и превратится в старицу. — На века строишь, — намеревался похвалить Зубатый, но не получилось. — Ты извини, но на какие шиши все? Я тебя предупреждал не брать черный нал, ни у кого! Денег тебе дадут, но потом отнимут и дом, и коров, и все хозяйство… Отец поднялся на сруб и сел. — Значит, батя у тебя дурак? Ничего не соображает? А ты поучить приехал? Как хозяйство вести, у кого деньги брать… К его неласковости он давно привык и с годами, взрослея, относился к этому с иронией, в ответ на строгость смеялся, обнимал родителя, а тот выворачивался и ворчал: — Перестань! Не люблю. Телячьи нежности… Но сейчас он не чувствовал желания все свести в шутку и раззадоривать понапрасну отца. Напротив, то ли от того, что любящий дед ни словом не обмолвился о внуке, то ли сыграла застарелая, живущая с юношеских лет, страсть не соглашаться с отцом, беспричинно перечить ему, Зубатый ощутил неожиданный толчок неприязни. — Ну, поучи, поучи! — еще больше разогревал отец. — Сам-то кто ты теперь? Видел я по телевизору, как тебя прокатили. Пацан какой-то свалил! А? Что? Если бы был настоящим губернатором, хозяином в области, отцом семейства, кто бы тебя тронул?.. Приехал весь в говне и еще учит! Нет бы порадоваться за отца… Следовало сразу задавить назревающий конфликт на корню, подчиниться отцу, покаяться, но он чувствовал, как ко всему прочему примешивается неясная, подростковая обида, и вот уже в глазах зажгло — будто слезы приступают. — Да я бы порадовался, но не узнаю тебя, — сквозь зубы проговорил он. — А где принципы? Убеждения? У тебя наемный труд, эксплуатация человека человеком, капитал… Бывший секретарь райкома. — И это ты меня учишь? — зло изумился отец. — Ты меня мордой в принципы тычешь? — Что вижу, то и говорю… — С волками жить — по волчьи выть! Я убеждений не меняю. А моих работников при любом режиме приходится эксплуатировать. Потому что лодыри! Колхоз на паи разодрали, коров по дворам развели, технику за полгода прожрали! Теперь пришли — возьми, с голоду помрем!.. А эти мужики?
|
|||||||
|