|
|||
Благодарности 2 страницаЭто совсем не смешно, но меня так и тянет расхохотаться. Закрываюсь рукой и тихонько фыркаю в ладонь. Со мной так всегда – когда нервничаю, начинаю хихикать. Когда сдаю экзамены в школе, мне постоянно делают замечания за смех в классе. Может, мне стоит это указать в своей анкете? Медсестра берёт у меня планшетку, переворачивает странички – проверяет, не остались ли какие‑ либо графы незаполненными. – Лина Хэлоуэй? – спрашивает она ясным, безликим голосом, каким, кажется, здесь разговаривают все медсёстры. – Угу, – мычу я и тут же поправляюсь – тётушка сказала, что аттестаторы ожидают от нас некоторой степени корректности и формальности в выражениях. – Да, это я. Всё равно, так странно слышать своё настоящее имя – Хэлоуэй. В животе что‑ то вдруг начинает щекотать, словно там поселилась стайка бабочек. Всё предыдущее десятилетие я отзывалась на фамилию моей тёти Кэрол – Тидл. Хотя это и довольно дурацкая фамилия – Ханна как‑ то заметила, что она напоминает слово, которое употребляют малыши вместо слова «пИсать»[4] – она всё же не вызывает ассоциаций с моими мамой и папой. Тидлы, во всяком случае – настоящая, крепкая семья. Хэлоуэй же – пустой звук, ничто, лишь воспоминание. Но для официальных случаев мне приходится пользоваться собственной фамилией. – Следуйте за мной. Сестра показывает на один из коридоров, и я следую за деликатным «тук‑ тук» её каблучков по линолеуму. Коридоры и холлы ослепительно ярки. Бабочки из живота пытаются переселиться в голову, похоже, я уже немножко не в себе. Пытаюсь успокоиться, вообразив океан, плещущийся за этими стенами, его порывистое солёное дыхание, крики чаек, реющих над волнами... «Это ненадолго, скоро кончится, – внушаю себе. – Скоро кончится, и ты пойдёшь домой, и всё – больше тебе никогда не придётся морочить себе голову Аттестацией». Коридор длинный, как сама вечность. Заворачиваем за угол, и тут впереди открывается и вновь закрывается дверь. Мимо нас проносится какая‑ то девица, лицо у неё красное – она явно плакала. Для неё Аттестация уже позади. Я смутно припоминаю её – она вошла в здание одной из первых. Ничего не могу поделать – мне жалко её. Аттестация обычно длится от получаса до двух часов, и народная мудрость утверждает, что чем дольше ты сидишь с аттестаторами, тем лучше у тебя дела. Конечно, эта примета не всегда срабатывает. Два года назад Марти Дэвис стала знаменитостью, проведя на Аттестации сорок пять минут и получив при этом высший балл – десятку. А в прошлом году Кори Уайнд установила рекорд по части длины Аттестации – целых три с половиной часа – получив при этом только жалкую тройку. Должно быть, в Аттестациях есть какая‑ то система, но всё‑ таки и в них присутствует доля случайности. Иногда кажется, что весь этот процесс затевается только для того, чтобы как следует нагнать на людей страху и окончательно сбить с толку. Внезапно меня посещает странная фантазия – пробежаться бы по этим стерильно чистым коридорам и попинать ногами во все двери подряд! И сразу же я виновато одёргиваю себя. Тоже мне, нашла время давать выход своим подспудным сомнениям! Ханна, это всё твоя вина! Это ты нашептала мне там, снаружи, очень странные вещи: «Нельзя стать счастливым, не испытав несчастья. Ограниченный выбор. Нам разрешают выбирать только из тех, кого за нас уже выбрал кто‑ то другой! » А я рада, что за меня выбор сделает кто‑ то другой. Рада, что мне не придётся выбирать. Но ещё больше рада, что мне не надо будет лезть из кожи вон, чтобы кто‑ то выбрал меня. Вот у Ханны с этим не было бы никаких проблем, если бы жизнь шла, как в старые времена. Ханна, с её золотыми волосами, словно нимбом окружающими голову, яркими серыми глазами, ровными белыми зубами – она умеет смеяться так, что все люди в радиусе двух миль оборачиваются и тоже начинают смеяться. Ханне даже неуклюжесть к лицу: так и хочется кинуться ей на помощь и собрать рассыпавшиеся книжки. А вот когда я спотыкаюсь о собственные ноги и проливаю кофе на блузку, все отводят взгляды, думая: «Ну и ну, ходячее недоразумение! » – это легко можно прочесть по глазам. Стоит мне оказаться в компании чужих людей, мозги у меня сразу же превращаются в серую склизкую кашу – ну точно как улицы, когда по весне начинает таять чёрный, грязный снег. Ханна совсем не такая, она никогда за словом в карман не лезет. Ни один нормальный парень не выберет меня, когда существуют такие девушки, как Ханна. Это же всё равно что протягивать руку к заплесневелой галете, когда вот тут, рядом – огромная ваза с мороженым, где тебе и крем из взбитых сливок, и вишни, и шоколадный соус поверх всего. Так что я буду счастлива, когда получу свой аккуратно отпечатанный списочек «Рекомендуемых партнёров» – он будет означать, что я, в конце концов, всё же приобрету хоть кого‑ то. И неважно, что никто не считает меня красоткой (всё же иногда, на одну только секундочку, мне так хочется, чтобы хоть кто‑ нибудь это сделал... ). Даже будь я кривой на один глаз – не имеет значения. – Сюда, пожалуйста. – Медсестра наконец останавливается у двери, которая выглядит точь‑ в‑ точь как все остальные. – Можете оставить свою одежду и вещи в передней. Будьте любезны надеть выданный вам халат завязками назад. Можете не торопиться, попить воды, помедитировать. В мозгу возникает та ещё картинка: сотни и сотни девчонок сидят на полу, скрестив ноги, руки чашечкой на коленях, и гудят себе под нос «ом‑ м‑ м‑ м». Еле успеваю подавить смех. – Имейте, однако, в виду, что чем дольше вы готовитесь, тем меньше времени будет у аттестаторов для того, чтобы получше узнать вас. Она натянуто улыбается. У неё всё натянуто: кожа, глаза, лабораторная роба... Она смотрит мне прямо в лицо, а у меня такое чувство, будто я для неё пустое место, что мысленно она уже в коридоре, уже стучит каблучками обратно в комнату ожидания, уже готова вести другую девчонку по другому коридору и потом выдать ей тот же заученный монолог. Я чувствую себя такой одинокой в окружении этих стен, глушащих любые звуки, изолирующих меня от солнца, ветра и зноя. Всё здесь какое‑ то ненатуральное, слишком совершенное... – Когда будете готовы, пройдите в голубую дверь. Аттестаторы будут ждать вас в лаборатории. Она уходит, цокая каблуками, а я захожу в предбанник, маленький, тесный и так же ярко освещённый, как и коридор. Он очень похож на обычную комнату для врачебного осмотра: вон там, в углу, огромная электронная консоль, периодически испускающая «бип‑ бип», вот медицинская кушетка, покрытая бумажной простынкой. Сильно и резко пахнет антисептикой. Раздеваюсь; от кондиционированного воздуха дрожь идёт по телу, вся покрываюсь гусиной кожей, а волоски на руках встают торчком. Отлично. Теперь аттестаторы сочтут меня волосатой обезьяной. Складываю свою одежду, включая и бюстгальтер, аккуратной стопкой и надеваю халат. Он изготовлен из тончайшего капрона, так что когда я в него заворачиваюсь и завязываю сбоку пояс узлом, то полностью осознаю, что через ткань видно практически всё – включая трусы. «Ничего, скоро всё кончится». Набираю в лёгкие побольше воздуха и прохожу в голубую дверь. Здесь, в лаборатории, свет ещё ярче – он ударяет по глазам; так что первое впечатление, которые получают от меня аттестаторы: вот появилось нечто шатающееся, с глазами враскосяк и прячущее физиономию под руками. Передо мной рядком, словно в каноэ, проплывают четыре тени. Потом глаза приспосабливаются, и тени превращаются в четырёх аттестаторов, сидящих за длинным, приземистым столом. Комната очень большая и совершенно пустая, если не считать аттестаторов и операционного стола, придвинутого к стенке. Я стою в ярком свете двойного ряда ламп дневного света – потолок здесь невероятно высок, думаю, что‑ то около тридцати футов[5]. Отчаянно хочется прикрыть грудь руками, вообще как‑ то загородиться от чужих взглядов. Во рту сухо, а в голове пусто, бело и жарко, словно и там загорелась такая же лампа, как те, под потолком. Не помню, что я должна делать и что говорить. К счастью, один из аттестаторов, женщина, заговаривает первой. – Ваши анкеты при вас? – Голос у неё дружелюбный, но это как‑ то не помогает против кулака, стиснувшего мой желудок и прочие внутренности. «О Господи, – думаю, – сейчас уписаюсь. Уписаюсь прямо здесь». Представляю себе, что скажет Ханна, когда всё это кончится, когда мы пойдём вместе под полуденным солнцем, вдыхая густой запах соли и раскалённого асфальта. Она скажет: «Боже. Какая идиотская трата времени. Сидят там, уставившись на тебя, как баран на новые ворота». – Э‑ э... да. Делаю шаг вперёд с таким напрягом, будто воздух загустел и не даёт мне свободно двигаться. Останавливаюсь за несколько шагов до стола, вытягиваюсь как можно дальше и подаю аттестаторам свою планшетку. Трое мужчин и одна женщина. Обнаруживаю, что не в силах смотреть на их лица слишком долго, поэтому лишь пробегаюсь по ним взглядом – какие‑ то носы, чьи‑ то тёмные глаза, у кого‑ то взблёскивают очки – и делаю быстрый шаг от стола назад. Планшетка путешествует по ряду аттестаторов. Я стою руки по швам и пытаюсь выглядеть уверенной и спокойной. Нелёгкая задачка. Позади меня, вдоль стены бежит наблюдательная галерея, приподнятая над уровнем пола футов на двадцать. На неё можно попасть через маленькую красную дверь позади восходящих ярусами рядов белых сидений, которые, по‑ видимому, предназначены для студентов, докторов, аспирантов и прочих младших научных сотрудников. Учёные, работающие в лабораториях, не только выполняют Процедуру, но и производят последующие проверки и помогают справиться с особо трудными случаями. Тут до меня доходит, что, должно быть, Исцеление производится прямо в этой комнате. Вот почему здесь операционный стол. Снова мой желудок сжимает холодная лапа страха. Непонятно почему, но, часто думая о том, как же это – быть Исцелённой, я никогда не задумывалась над самой Процедурой: твёрдый металлический стол, сияющие под потолком лампы, трубки, иглы, провода и... боль. – Лина Хэлоуэй? – Да, это я. – О‑ кей. Почему бы вам не начать с того, чтобы рассказать немного о себе самой? – Аттестатор в очках наклоняется вперёд и улыбается. У него большие квадратные зубы, такие белые, что напоминают кафель в туалете. В его очках отражается свет ламп, поэтому я не могу увидеть его глаз; было бы неплохо, если бы он снял очки. А он продолжает: – Расскажите нам о том, чем вам нравится заниматься. Ваши интересы, хобби, любимые темы для разговора... Я барабаню наизусть заранее заготовленную речь – о фотографии, о беге, о том, как провожу время с друзьями, – но это всё автоматически, не особенно вникая в то, что тараторю. Вижу, как аттестаторы кивают, что‑ то записывают; их лица смягчаются, на них появляются улыбки – значит, всё идёт как надо, но я, по сути, даже не слышу слов, вылетающих у меня изо рта. Из головы никак не идёт операционный стол, и я потихоньку уголком глаза всё время кошу в ту сторону. Стол сверкает и сияет на резком свету, как лезвие ножа. И тут на память приходит моя мать. Маму так и не удалось вылечить несмотря на три последовательные Процедуры. Болезнь поглотила её, выела изнутри, сделала её глаза пустыми, а щёки бледными, захватила контроль над её ногами, дюйм за дюймом привела её на край песчаного обрыва, а затем бросила вниз, в ясную, прозрачную пустоту. По крайней мере, это то, что они мне рассказывают. В то время мне было шесть. Помню только тёплое прикосновение её пальцев к моему лицу той ночью и её последние слова, сказанные шёпотом: «Я люблю тебя. Помни. Этого они никогда не смогут отобрать». Я быстро закрываю глаза, ошеломлённая представившейся картиной: мама корчится от боли, а дюжина учёных в лабораторных робах наблюдают и что‑ то равнодушно карябают в своих блокнотах. Три раза её распинали на металлическом столе, три раза толпа наблюдателей следила с обзорной галереи и брала на заметку её реакции, когда в неё всаживали сначала иглы, а затем лазеры. Обычно пациентам, проходящим Процедуру, дают анестезию, так что они ничего не чувствуют, но тётушка как‑ то проговорилась, что при третьей Процедуре маму отказались усыплять, решив, что, возможно, это из‑ за анестезии её мозг не реагирует как надо и Исцеление не действует. – Не желаете ли воды? – спрашивает аттестатор номер один, женщина, и кивает на бутылку и стакан, стоящие на столе. Она заметила, что я на мгновение отвлеклась, но это ничего. Моё Персональное Заявление сделано, и по тому, как аттестаторы смотрят на меня – с гордостью и удовлетворением, как на маленького ребёнка, справившегося со сложной задачей – уложить правильные фишки в правильные дырки – я понимаю, что у меня всё идёт как по маслу. Наливаю себе стакан воды и делаю несколько глотков. Ах, хорошо, можно передохнуть. Чувствую, как на руках, на голове под волосами, на затылке выступил пот, и благодарю Бога, что они его не видят. Пытаюсь смотреть прямо на аттестаторов, но этот дурацкий операционный стол – он так и лезет в глаза и издевательски лыбится. – Ну, хорошо, Лина. Мы сейчас зададим вам несколько вопросов, постарайтесь ответить на них со всей искренностью. Помните, нам важно узнать вас как человека. «А как ещё вы могли бы меня узнать? – Вопрос впрыгивает мне в голову прежде, чем я успеваю затолкать его обратно. – Как животное, что ли? » Делаю глубокий вдох и выдавливаю из себя улыбку. – Да, пожалуйста. – У вас есть любимые книги? Как они называются? – «Любовь, война и насилие» Кристофера Малли, – отвечаю на автомате, – «Граница» Филиппы Хэролд... Нет никакой возможности избавиться от этих образов, они подступают, как прилив. Одно слово, будто калёным железом, выжжено в моём мозгу: боль. Они хотели, чтобы моя мать добровольно пошла на четвёртую Процедуру. В ту ночь, когда она умерла, они пришли за ней, чтобы отвести её в лабораторию. Но вместо этого она птицей взлетела в воздух и канула во тьму. Она разбудила меня тогда, ночью, теми самыми словами: «Я люблю тебя. Помни. Этого они никогда не смогут отобрать» – и, казалось, ветер принёс их обратно ко мне, когда её уже не было в живых, повторил в скрипе высохших деревьев, начертал на листьях, шепчущихся холодным серым утром... – … и «Ромео и Джульетта» Уильяма Шекспира, – заканчиваю я перечисление. Аттестаторы кивают, делают пометки... «Ромео и Джульетта» – обязательное чтение на уроках здоровья в первый год старшей школы[6]. – А почему? – спрашивает аттестатор номер три. «Потому что наводит страх», – вот что должна я ответить. Эта пьеса – назидательная история, предупреждение об опасностях, царивших в прежнем мире, до изобретения Исцеления. Но так и кажется, что горло у меня опухло и заскорузло, невозможно выдавить ни слова; они застревают там, цепляются за стенки, как цепляются репьи на нашу одежду, когда мы бежим в районе ферм. И в эти мгновения я, по‑ моему, даже слышу отдалённый гул океана, слышу его ворчание, воображаю, как его тяжёлые, как камень, воды смыкаются над головой моей матери... И неожиданно выпаливаю: – Она такая красивая. Мгновенно все четверо вскидывают на меня взгляды, как марионетки, подцепленные к одной ниточке. – Красивая? – Мадам аттестатор номер один морщит нос. Воздух словно звенит от холодного напряжения, и я соображаю, что сделала огромную ошибку. Аттестатор в очках наклоняется ко мне: – Какое интересное определение. Очень интересное. – В этот раз, когда он показывает свои зубы, они напоминают мне изогнутые белые волчьи клыки. – Может быть, вы находите красоту в страдании? Может быть, вы находите наслаждение в насилии? – Нет‑ нет, это не так, – тороплюсь я. Пытаюсь собраться с мыслями, но в ушах по‑ прежнему звучит грохот океана. И с каждой секундой он становится громче и громче. А теперь я могу различить ещё и крики – словно это моя мама докричалась до меня через пространство и время. – Я только хотела сказать... эта история такая печальная... – Я барахтаюсь, мямлю, чувствую, что утопаю – утопаю в этом яростном свете и надвигающемся рёве. Самопожертвование. Хочу сказать что‑ то про самопожертвование, но слова застревают в глотке. – Давайте двигаться дальше. – Аттестатор номер один, казавшаяся такой милой, когда предлагала мне воды, сбросила маску дружелюбия. Теперь она разговаривает сугубо по‑ деловому. – Расскажите‑ ка нам о чём‑ нибудь совсем простом. Ну, например, какой цвет вам нравится больше всего. Одна часть моего мозга – рациональная, рассудочная, логичная часть меня – кричит: «Синий! Скажи синий! ». А другая часть меня, прежняя, непокорная прорезает звуковые волны, несётся на гребне всё усиливающегося грохота. – Серый! – вырывается у меня. – Серый?! – ошеломлённо восклицает четвёртый аттестатор. Моё сердце падает куда‑ то в живот. Ну вот, наломала дров. Так и вижу, как цифры моего счёта отматываются обратно, но – поздно, со мной покончено; в ушах стоит шум, он растёт, растёт, словно разревелось бешеное стадо, думать невозможно... Заикаясь, пытаюсь объяснить: – Не серый, нет, не совсем... прямо перед восходом есть такой момент, когда всё небо имеет такой, ну вроде как никакой цвет... не серый, но какой‑ то такой... беловатый, что ли... и мне он всегда нравился, потому что напоминает... ну, как будто ожидаешь что‑ то хорошее... вот... Но они уже не слушают. Они пялятся мимо меня, головы вскинуты, на физиономиях недоумение, словно пытаются выделить знакомые слова из потока иностранной речи. Волна рёва и криков нарастает, и я соображаю, что слышу их наяву. Действительно, люди истошно вопят, и раздается гром, топот, треск, как будто тысячи ног одновременно барабанят в пол. Но есть и ещё что‑ то во всём этом бедламе – странное не‑ разбери‑ поймёшь мычание, вообще не похожее на звуки, которые могут издавать люди. Я настолько сбита с толку, что всё происходящее кажется мне полной бессмыслицей, нелепым сном. Мадам аттестатор номер один приподнимается со стула со словами: «Что ещё за чёрт?.. » Одновременно Очкастый говорит: – Сядьте, Хелен. Я пойду посмотрю, что там стряслось. Но в эту секунду голубая дверь распахивается, и в комнату врывается стадо коров! Настоящих, живых, исходящих пó том, мычащих коров! «А ведь и впрямь бешеное стадо! » – думаю я, и на очень короткое мгновение даже переполняюсь гордостью оттого, что так точно определила характер шума. Но потом я соображаю, что на меня несётся поток очень больших, не помнящих себя от страха животных; ещё немного – и меня попросту растопчут. Мгновенно бросаюсь в угол и прячусь за операционным столом. Здесь я в полной безопасности. Осторожно высовываю голову – хоть одним глазком взглянуть на то, что творится. Аттестаторы запрыгнули на стол, зажатый между коричневыми и пестрыми боками коров. Мадам вопит во всю мочь своих лёгких, ей вторит Очкарик: «Успокойтесь! Успокойтесь! » – и при этом цепляется за неё, словно утопающий за спасательный круг. Полный сюр. Головы некоторых коров украшены париками, а на других кое‑ как напялены прозрачные халаты наподобие тех, который сейчас на мне. На секунду у меня возникает мысль, что я сплю. Может, вообще весь этот день мне только приснился; вот проснусь и обнаружу, что лежу дома в своей постели и сейчас утро моей Аттестации. Но тут я вижу, что на боках у бурёнок написано: «НЕ НА ИСЦЕЛЕНИЕ. НА УБОЙ». Слова наляпаны чернилами как раз над аккуратными клеймами, удостоверяющими, что животные предназначены на убой. По спине у меня бежит холодок. Всё становится на свои места. Каждую пару лет Изгои – люди, живущие в Дебрях, в диких местах, существующих между цивилизованными городами и поселениями – проникают в Портленд и устраивают акции протеста. Однажды они заявились ночью и на всех дверях, где жили известные учёные, нарисовали красные черепа. В другой раз они проникли в здание центрального управления полиции, откуда координируются действия патрулей и охраны во всём городе, и ухитрились вытащить всю мебель, включая кофейные автоматы, на крышу. Вообще‑ то это ужасно смешно – и поразительно, особенно если принять во внимание, что штаб‑ квартира полиции по идее должна быть самым надёжно охраняемым зданием в городе. Люди, живущие в Дебрях, не рассматривают любовь как болезнь и не верят в Исцеление. Они считают его жестокостью. Отсюда и девиз на коровьих боках. Ага, теперь я понимаю: бурёнки одеты как те, кто проходит Аттестацию. Как будто мы – лишь стадо предназначенного на убой скота. Коровы понемногу успокаиваются. Они больше не мечутся, просто бродят по лаборатории туда‑ сюда. Мадам аттестатор размахивает зажатой в ладони планшеткой, пытаясь отогнать бурёнок – мычащих, толкающих стол своими задами и пытающихся пообедать бумагами, рассыпанными по столешнице. Да это же заметки аттестаторов, соображаю я, как раз когда одна корова хватает листок и принимается его жевать. Слава тебе, Господи. Может, эти жвачные слопают все заметки, тогда аттестаторы, глядишь, и позабудут, что я облажалась по полной. Спрятавшись за операционным столом, в безопасности от ужасных тяжёлых копыт, я вынуждена признать, что вся эта катавасия безумно смешна. И вот тогда я слышу... Непонятно, как мне это удалось, но несмотря на мычание, грохот и крики я слышу у себя над головой смех – короткий, низкий, музыкальный, словно кто‑ то берёт несколько нот на фортепиано... Наблюдательная галерея. Там стоит парень и смотрит на бедлам внизу. И он смеётся. В тот момент, когда я вскидываю на него глаза, его взгляд падает на моё лицо. У меня замирает дыхание, и всё вокруг на мгновение застывает, словно я смотрю на парня через объектив камеры, беру его крупным планом, и весь мир останавливается в этот кратчайший миг между открытием и закрытием затвора. Волосы у него золотисто‑ бронзовые, цвета листьев, едва тронутых осенью, а глаза – яркие, тёмно‑ янтарные. Мгновенно соображаю, что он, конечно же, причастен к тому, что происходит. Он, само собой, из тех, кто живёт в Дебрях, он Изгой. Страх стискивает мне сердце, и я открываю рот, чтобы что‑ нибудь крикнуть, хоть и не уверена что именно; но как раз в эту секунду он встряхивает головой, и я не в силах выдавить из себя ни звука. А потом он делает кое‑ что совсем уже немыслимое. Он мне подмигивает. Ну наконец‑ то, сирена! Она взвывает так оглушительно, что мне приходится заткнуть уши руками. Перевожу взгляд вниз: видели ли аттестаторы этого парня? Но они пока ещё развлекаются танцами на столе. Когда я снова вскидываю глаза вверх, его там уже нет.
Глава 5
Наступил на палку – умирает папка. Провалился в ямку – умирает мамка. На камень наткнулся – сам чуть не загнулся. Ты смотри, куда идешь, Не то всех кругом убьёшь!
– Детская считалочка, обычно сопровождаемая прыжками через скакалку или хлопками.
В ту ночь мне снова приснился тот же сон. Я стою на краю белого песчаного обрыва. Земля подо мной плывёт, начинает крошиться, разлетается в пыль и падает, падает, падает на тысячу футов вниз в океан. Волны, покрытые белыми шапками пены, дробятся и плещут с такой яростной силой, что кажется, будто вода кипит. Я не помню себя от страха, боюсь упасть, но почему‑ то не в силах двинуться ни взад, ни вперёд, хотя и ощущаю, как уходит почва из‑ под ног: миллионы молекул перестраиваются, распадаются и уносятся ветром в мировое пространство. Я неизбежно, в любую секунду, упаду. И в тот момент, когда я осознаю, что подо мной больше ничего нет, кроме воздуха, что в следующее мгновение ветер засвистит у меня в ушах, когда я устремлюсь вниз, в воду, – в этот момент волны подо мной на секунду успокаиваются, и под их поверхностью я вижу лицо моей мамы, бледное, распухшее, в синих пятнах... Она смотрит на меня, рот раскрыт, словно в крике, руки широко раскинуты, как будто она хочет обнять меня. И тогда я просыпаюсь. Всегда в один и тот же момент. Подушка влажная. В горле саднит. Я плакала во сне. Рядом со мной свернулась калачиком Грейс – одна щёчка плотно прижата к простынке, рот приоткрыт; она тихонько, еле слышно дышит. Каждый раз, когда меня мучают кошмары, Грейси залезает ко мне в постель. Наверно, она как‑ то умудряется почувствовать, что мне плохо. Я убираю с её лица свесившиеся на него волосы и вытаскиваю из‑ под её мягких плечиков пропитанную моим потом простыню. Вот кого мне будет жаль покинуть, когда придётся уйти из этого дома. Нас сблизили общие тайны, мы накрепко связаны ими. Она единственная, кто знает об Оцепенении – состоянии, в которое я иногда впадаю, лежа в постели. Это ощущение чёрного студёного провала, когда заходится дыхание, и я беспомощно хватаю ртом воздух, как бывает у человека, провалившегося в ледяную полынью. В такие ночи – хотя и знаю, что это нехорошо и не допускается законом – я вспоминаю те странные и ужасные слова: «Я люблю тебя», – и пытаюсь почувствовать их вкус у себя на языке, и снова слышу их ритмичную мелодию в устах моей матери. И конечно, я крепко храню её секрет. Я единственная, кто знает: Грейси не умственно отсталая, не дурочка какая‑ нибудь. С ней вообще всё в полном порядке. Просто никто, кроме меня не слышал, как она разговаривает. Как‑ то ночью она забралась в мою постель, а я проснулась очень рано, когда ночные тени на стенах нашей спальни начинают понемногу размываться и исчезать. Грейси лежала рядом со мной и тихонько хныкала в соседнюю подушку. Она засунула одеяло в рот, так что я с трудом расслышала, что она говорит, и твердила одно и то же слово: «Мамочка, мамочка, мамочка... » – словно хотела прогрызться к нему сквозь одеяло, словно это слово душило её во сне. Я обвила её руками, прижала к себе, и через некоторое время, показавшееся мне несколькими часами, она, утомившись, заснула; её тело расслабилось, следы слёз подсохли на опухшем личике... Вот почему она не разговаривает. Все остальные слова слились для неё в это единственное, которое эхом отзывается в тёмных закоулках её памяти: «Мамочка». Я знаю. Я помню. Сажусь на постели и вижу, как стены спальни постепенно светлеют; слушаю крики чаек, делаю глоток воды из стакана, стоящего на тумбочке рядом с кроватью. Сегодня второе июня. Еще девяносто четыре дня. Ради Грейс я бы хотела, чтобы нашли способ начинать лечение в более раннем возрасте. Утешаю себя мыслью, что когда‑ нибудь настанет и день её Процедуры. В этот день она тоже будет спасена, и прошлое с его страданиями уйдёт из её памяти. В один прекрасный день нас всех ожидает спасение.
*
К тому времени как я встаю и тащусь на завтрак с чувством, будто у меня в глазах кто‑ то песок перемалывает, уже известна официальная версия вчерашних событий в лабораториях. Кэрол готовит завтрак, наш маленький телевизор тихо мурлычет, и приглушённые голоса дикторов опять нагоняют на меня сонливость: «Вчера вследствие несогласованных действий грузоперевозчиков транспорт со скотом, предназначенным на убой, попал в лаборатории вместо положенного груза медикаментов. Результатом стал беспрецедентный в своей комичности беспорядок, который вы наблюдаете на экранах». Основная нить сюжета: медсёстры визжат и шлёпают мычащих коров планшетками по бокам. Полное враньё, и это видно невооружённым глазом, но до тех пор пока никто не произносит слова «Изгои» – все рады и счастливы. Ведь Изгои – они как бы не существуют. Не допускается даже мысль об их существовании; утверждается, что все, кто когда‑ либо населял Дебри, уничтожены пятьдесят лет назад в ходе блицкрига. Пятьдесят лет назад правительство закрыло границы Соединённых Штатов на замок. Теперь за границами днём и ночью наблюдают специальные воинские подразделения. Никто не войдёт и никто не выйдет. К тому же ещё каждая признанная коммуна, как, например, Портленд, тоже должна быть окружена границей – таков закон. Всякие передвижения между признанными коммунами производятся по специальному письменному разрешению, выдаваемому муниципалитетом, и о нём надо просить заранее – за полгода до поездки. Всё это – ради нашего же блага. Безопасность, Здоровье, Содружество – вот девиз нашей страны. Во многих отношениях такая политика увенчалась успехом: с тех пор, как закрыли границы, у нас не было войн, преступления тоже редчайшее явление – ну разве что изредка произойдёт акт вандализма или кто‑ нибудь уведёт что‑ то из магазина. В Соединённых Штатах больше нет места ненависти – по крайней мере, среди Исцелённых. Ну, бывает, что у кого‑ нибудь съедет крыша, но ведь любое медицинское вмешательство в организм влечёт за собой определённый риск. И тем не менее, пока правительство не в силах очистить страну от Изгоев. Это единственное пятно на репутации административных органов и всей системы в целом. Мы просто избегаем говорить о них, вот и всё. Прикидываемся, будто Дебрей и людей, обитающих в них, попросту не существует. Ты даже и слов‑ то таких не услышишь, разве что когда становится известно об исчезновении кого‑ нибудь, подозреваемого в симпатизёрстве, или когда какая‑ нибудь парочка подхватывает Заразу и улетучивается в неизвестном направлении, успев сбежать до того, как их отправят на принудительное исцеление. О, а вот и хорошая новость: все произведённые вчера Аттестации аннулируются. Мы получим предписание с датой новой Аттестации. Так что у меня появится второй шанс. Уж на этот‑ то раз я не подведу! Теперь я осознаю, какой идиоткой была вчера. Сижу вот сейчас за завтраком, и всё кругом такое ясное, чистое, привычное: кофе в надколотой чашке, попискивание микроволновки (это, кстати, один из немногих электроприборов, не считая лампочек, которым Кэрол позволяет нам пользоваться) – и вчерашние события представляются лишь необычным сном. Просто чудо, что банда выживших из ума Изгоев вдруг решила устроить свою скотскую провокацию как раз тогда, когда я успешно проваливала один из самых важных экзаменов в своей жизни. Не представляю, что на меня нашло. Вспоминаю, как оскалил свои зубы Очкарик, когда я выпалила: «Серый» – и ёжусь от ужаса. Идиотка, ну полная идиотка!
|
|||
|