|
|||
6 часов вечера 1 страницаБлок 11
Посвящается моему отцу, партизану без идеологии, сумевшему оказаться на правильной стороне
– Проснись… проснись, дорогой… Старик, спавший рядом с ней, с трудом открыл глаза и, зевнув, спросил: – Что случилось, libling? [1] – Пора вставать. Сегодня – тот день, ты разве не помнишь? Пошли, я приготовлю завтрак. Женщина слегка откинула одеяла, чтобы можно было спустить ноги с кровати, и оперлась на локоть, чтобы было удобнее встать. Она была старой и немощной, а потому, чтобы подняться утром с постели, ей каждый раз приходилось прилагать немало усилий. На секунду‑ другую она замерла, дожидаясь, когда пройдет головокружение и сердце станет биться спокойно. Ее муж лежал неподвижно, с широко раскрытыми глазами. Он ждал, когда в какой‑ нибудь части его тела родится энергия, необходимая для того, чтобы принять вертикальное положение. Женщина принялась мысленно считать: «Раз… два… три…» На счет «десять» она встанет на ноги. И вдруг ее охватило ощущение комфорта. Сначала она удивилась, но потом поняла: тратить на подъем столько времени, сколько хочется, – это роскошь, которой она никогда раньше в своей жизни себе позволить не могла. «Десять…» Она глубоко вздохнула и распрямила колени. У нее началось было легкое головокружение, но в конце концов она смогла сделать шаг. Сделав еще три или четыре шага, она добралась до подоконника и оперлась о него. Теперь женщина могла рассмотреть через стекла простирающуюся за окном улицу Бруклина, освещенную бледными лучами рассвета. Вид открывался не очень‑ то живописный: низкие двухэтажные здания, табачная лавка на углу, чуть поодаль – школа. Все это очень сильно отличалось от очертаний Манхэттена, но все же она любила этот маленький мирок, где, как она знала, ей ничто не угрожало. Она повернулась к кровати. Ее муж запутался в простынях и отчаянно пытался выбраться. – Подожди, я тебе помогу. Она подошла и стащила простыни, намотавшиеся ему на ноги ниже колен. Затем обхватила ладонями худющие лодыжки и помогла спустить ему ноги с кровати. Он сел на постели, и супруги оказались лицом к лицу. Они посмотрели друг другу в глаза, и на какое‑ то мгновение ей почудилось, что она снова видит на его лице то самоуверенное выражение, которое очаровало ее много‑ много лет назад. Теперь он сидел, сгорбившись под тяжестью прожитых лет. Пижамная куртка в шотландскую клетку вяло свисала с худых плеч. Она попробовала было ухватить его под мышки и помочь встать, но он отстранил ее жестом. – A brokh! [2] Во‑ первых, я еще не настолько немощный, – пробурчал он. – Во‑ вторых, в тот день, когда я уже не смогу подняться, вызови караульных, скажи им, что я попытался тебя изнасиловать, и пусть они меня пристрелят. В‑ третьих, если ты попытаешься помочь мне, мы в конце концов оба повалимся на пол. Женщина мысленно улыбнулась – улыбнулась самой себе. С решительным видом ухватившись за спинку кровати, ее муж сумел заставить себя подняться на ноги. – Я иду в ванную, – провозгласил он таким тоном, будто это было объявление войны. Женщина направилась в кухню, настолько маленькую, что в ней с трудом могли одновременно разместиться два человека. Она зажгла на плите огонь и водрузила на него приготовленную еще с вечера здоровенную кастрюлю. Затем она распахнула дверцу старого, выкрашенного в белый цвет шкафа (они не меняли мебель еще с пятидесятых годов) и достала кухонную утварь, чтобы накрыть на стол. Она положила все на поднос и отнесла в гостиную – самое красивое помещение их квартиры. Пол здесь был деревянным, а по потолку змеился лепной гипсовый орнамент. Дневной свет вливался через три окна (все три – в одной стене), обращенные на маленький – районного значения – парк. В центре комнаты стоял длинный узкий стол, подходивший скорее для ресторана или для зала проведения свадебных торжеств, чем для обычной квартиры. Шаркая зелеными тапочками из грубой шерсти, женщина подошла к столу, поставила поднос в центр и принялась расставлять приборы: металлические миски кое‑ где уже слегка потершиеся и покрытые небольшими вмятинами. Старые‑ престарые миски… Женщина действовала в строгой последовательности. Первая миска, вторая, третья… Всего десять. Она окинула взглядом стол и убедилась, что все стоит исключительно симметрично. Затем вернулась на кухню и заглянула в стоящую на плите кастрюлю. В ней бурлила коричневатая жидкость. Это был кофе – не настоящий, а так, суррогат. Женщина, зачерпнув немного ложкой, попробовала на вкус и тут же погасила огонь. Потом из ящика в кухонном шкафу она извлекла большой бумажный пакет. В нем оказалась круглая буханка черного хлеба. Женщина, напрягаясь, принялась орудовать зазубренным ножом. Хлеб был старым и черствым и на вид совсем не аппетитным. Она неторопливо отрезала десять одинаковых кусочков, делая паузы, чтобы оценить взглядом размеры каждого из них. Сложив кусочки в корзинку, вернулась в гостиную и, двигаясь вокруг стола, клала по одному кусочку рядом с каждой миской. После, пошатываясь от тяжести, она принесла в гостиную из кухни кастрюлю с кофе и начала разливать коричневую жижу старым и сильно искривившимся черпачком – почти до краев в каждую миску. Когда она закончила, из ванной появился ее муж – умывшийся и побритый. На нем был белый халат. – Ты уже все приготовила, – констатировал он, явно разочарованный тем, что не смог помочь супруге. – Оденься и приходи… Мужчина вышел в другую комнату, но вскоре снова был в гостиной, облаченный теперь в светло‑ коричневый костюм из неплотной шерсти. Слишком длинные брюки мели по полу, а манжеты рубашки слишком уж выступали из рукавов пиджака. Когда‑ то давно это был, в общем‑ то, неплохой костюм, но теперь он выглядел весьма потрепанным. Супруги сели рядом: он занял место по центру, а она – слева от него. Мужчина отломил чуточку от лежащего перед ним ломтика черствого черного хлеба и обмакнул его в кофе‑ суррогат, чтобы размягчить. Еще остававшиеся у него зубы были уже не такими крепкими, как когда‑ то, однако он даже и думать не хотел о том, что ему пора бы обзавестись протезами. В глубине души он все еще чувствовал себя молодым мужчиной, которому чудом удалось выжить в аду… Он стал очень осторожно жевать хлеб и с усилием проглатывать его. Женщина последовала его примеру. Кроме них двоих за столом никого не было. Остальные восемь мисок стояли на столе и из них вверх устремлялись тоненькие струйки пара, рассеивающиеся в воздухе на полпути к потолку. Восемь кусочков хлеба, казалось, напряженно ждали, когда же их съедят. Мужчина положил в рот еще немного хлеба и отхлебнул чуть‑ чуть кофе, а женщина ограничилась лишь несколькими крошками. Они завтракали подобным образом в сосредоточенном и торжественном молчании, которое ни один из них не осмелился бы нарушить. Их глаза были задумчивы – словно перед их мысленным взором мелькали какие‑ то давнишние ужасные сцены. Прошло минут десять, но никто так и не произнес ни слова, а остальные восемь кусков хлеба и восемь мисок с кофе так и остались нетронутыми. От коричневой жидкости уже не поднимался пар: кофе постепенно остывал. Женщина взглянула на миски, наполненные кофе, и на разбросанные по скатерти крошки. – Ты закончил, hartsenyu? [3] – спросила она у мужа. Тот кивнул и поднялся из‑ за стола. – Будешь одеваться? – поинтересовался он. Женщина отрицательно покачала головой. – Сегодня утром я что‑ то чувствую себя утомленной. Иди один. Если раввин спросит, почему я не пришла, скажи, что мне нездоровится. Мужчина на мгновение замер, удивившись решению своей супруги. – Ты уверена? – Иди. Я тут немного приберу, а потом, пожалуй, приму ванну. Тебя ждать к обеду? Мужчина, хотя он и не был уверен в том, что в словах его жены и в самом деле содержится вопрос, все же кивнул. Затем надел пальто и широкополую шляпу, которая, очевидно, вышла из моды, но которую он неизменно носил еще с тех времен, когда ему было тридцать. Возле двери, как и каждый день в последние полсотни лет, супруги легонько поцеловали друг друга в щеку. Затем мужчина покинул прихожую, не произнеся ни слова.
Через иллюминатор сильно накренившегося самолета мужчина, одетый в светло‑ синий костюм, увидел далеко внизу под собой аэропорт имени Кеннеди во всех деталях. Воздух был чист и прозрачен. Такой воздух над Нью‑ Йорком отнюдь не частое явление. Приближался момент посадки, и по мере этого мужчину – человека лет шестидесяти, но еще довольно моложавого, высокого, светловолосого, с залысинами, с умными и проницательными голубыми глазами – все больше и больше охватывало беспокойство. Он преодолел более восьми тысяч километров, однако охотно отправился бы назад немедленно, этим же самолетом, если бы такое было возможно, даже не покидая салон и даже не ступив ногами на твердую землю. Но это было невозможно. Он осознавал, что поворачивать нельзя и что он должен завершить то, что начал более года назад. Должен…. Да, это был импульс, которому он не мог противопоставить всю свою силу воли. Должен. Он должен приехать в Нью‑ Йорк и должен позвонить в ту дверь. Если бы он сейчас спасовал, то потом уже не нашел бы в себе мужества и не смог себе этого простить. Он должен замкнуть этот – все еще не замкнутый – круг, который был начертан более пятидесяти лет назад. А иначе ему не обрести покоя. В прошлом году его жизнь изменилась коренным образом после того, как он получил посылку из Германии. Раньше ему даже и в голову бы не пришло, что такая – довольно невзрачная на вид – посылка может произвести столь сильный эффект. Она была небольшой – размером примерно с коробку для обуви, – но она изменила все его существование. Многие сказали бы, что это не его вина. Он не был виноват в том, что тогда произошло. Тем не менее он чувствовал на себе груз ответственности – как человек, который через окно видел, что совершается убийство, но не смог его предотвратить. Ему надлежало каким‑ то образом это искупить, и он надеялся, что сумеет придумать, как это правильно сделать. Это была не его вина. … Ему не раз и не два повторяли это очень многие, а особенно часто – жена. Если рассуждать логически, он и в самом деле ни в чем не виноват. Однако ему казалось, что это не так. Он был тем, кем он был благодаря отцу и матери, сочетая в себе и хорошее, и плохое. Он не мог делать вид, что перенял у них только хорошее, и совсем открещиваться от плохого. Человек либо полностью принимает все наследство – со всеми активами и пассивами, – либо полностью от него отказывается. Он его принял полностью – вместе с тем непосильным грузом, который вот уже год отягощал его совесть. И он прилетел сюда, в Нью‑ Йорк, чтобы попытаться уплатить долг – долг пятидесятилетней давности. Он не знал, сумеет ли он это сделать, но надеялся, что сумеет. Самолет выровнялся и, снижаясь, взял курс прямо на бетонную взлетно‑ посадочную полосу. Еще несколько минут – и он приземлится.
Выйдя из синагоги, старик на несколько мгновений остановился: его ослепил яркий солнечный свет. Мужчина прикрыл ладонью глаза, а потому не заметил стоявшего на противоположной стороне улицы светловолосого господина, одетого в легкий светло‑ синий костюм, полы пиджака которого колыхались под порывами ветра. Этот мужчина дружески беседовал с иудеем‑ ортодоксом – с кипой на затылке и с длиннющими пейсами. Когда ортодокс увидел вышедшего из синагоги старика, он жестом указал на него своему собеседнику. Светловолосый улыбнулся и затараторил слова благодарности. Ортодокс в ответ лишь пожал плечами и двинулся куда‑ то прочь. Господин в светло‑ синем костюме перевел взгляд на старика. Тот ничего этого не заметил. Он медленно зашагал по направлению к своему дому, размышляя над тем, что сегодня сказал раввин. Молитва не принесла ему большого утешения. Его губы шептали нужные слова, однако его мысли были заняты чем‑ то совсем другим. Старику казалось, что его мозг пытается убежать далеко‑ далеко, но что‑ то неизменно возвращает его назад – подобно тому, как собака, заливаясь лаем, бросается прочь от своей конуры, но цепь, натянувшись, заставляет ее вернуться… Небо было голубым и безоблачным. Дул холодный ветер. Такой же холодный, как и тогда. Уже наступил апрель, однако весной, похоже, еще и не пахло. Старик остановился и нере шительно оглянулся по сторонам. Вернуться домой? Нет, домой ему не хотелось. Не из‑ за супруги – его дорогой, его любимой женушки, – а из‑ за вдруг возникшего у него непреодолимого желания удрать куда‑ нибудь далеко‑ далеко – удрать прежде всего от самого себя. Со стороны бухты до него донесся звук сирены буксирного судна, и ему внезапно пришла в голову идея: он отправится на прогулку на катере – на одну из тех прогулок, которые устраивают для туристов. Сколько лет он уже не совершал подобных прогулок? А может, он их вообще никогда не совершал? Первые годы его жизни в Нью‑ Йорке были отнюдь не легкими, а потом… Потом он всегда был чем‑ то очень занят. Прогулка на катере – это, безусловно, именно то, что сейчас нужно. Загоревшись идеей, он поднял руку, чтобы остановить такси. Четверть часа спустя такси подвезло его к причалу № 83. Он с трудом смог вылезти из автомобиля, однако при этом повелительным жестом руки отстранил от себя таксиста, попытавшегося ему помочь. Едва выйдя из машины, он живо осмотрелся. Старику повезло: катер был пришвартован и по его трапу поднимались пассажиры. До отплытия, наверное, оставалось совсем немного времени. Старик купил билет в окошечке стоявшей на пристани деревянной белой будки и зашагал к катеру так быстро, что чуть не выбился из сил. – Мы отплываем через десять минут, – сообщил ему матрос, проверявший у трапа билеты. Старик, устроившись на верхнем мостике, стал невольно поеживаться в своем уж слишком легком пиджаке. Здесь, на открытом воздухе, было прохладно, однако ему не хотелось лишать себя удовольствия лицезреть очаровательный вид. Солнце и прозрачный воздух – именно они были нужны ему для того, чтобы отогнать мрачные мысли. Прикрученные болтами к полу пластиковые сиденья почти все были свободны. Лишь группка подростков – похоже, туристы из‑ за границы – громко галдела метрах в десяти позади него. Через несколько минут, как и было сказано матросом, катер, затарахтев дизелями, вздрогнул и пришел в движение. Облачко черного вонючего дыма окутало палубу, но истер уже через пару секунд полностью разогнал его. Катер направился в самый центр бухты. Он отплывал псе дальше и дальше от берега, предоставляя старику возможность насладиться окружающим пейзажем, живописные картины менялись хотя и очень медленно, но все же менялись. По мере того как расстояние до берега увеличивалось, панорама города демонстрировала все новые детали – подобно огромному пазлу, который собирается кусочек за кусочком. Атмосфера и вид предстающих перед взором старика зданий помогли ему обрести покой. Да, теперь у него на душе и в самом деле стало спокойно. Катер, изменив курс, направился прямехонько к статуе Свободы. Плечи старика обдувал ветер. – …zen… Порывы ветра доносили до старика обрывки разговоров сидевших в нескольких метрах сзади подростков. – …seh… eutz… Он старался не обращать на них внимания, однако эти еле различимые звуки почему‑ то вонзались ему прямо в сердце. Старик пытался сопротивляться, пытался не слышать их и не думать о них, но затем вдруг… – Mü tzen ab! [4] Старик мгновенно побледнел. Его сердце на миг остановилось – как двигатель, в котором заклинило поршни. – Mü tzen ab! Раздался взрыв смеха, который отнюдь не сочетался с состоянием старика, потрясенного до глубины души. Он медленно обернулся. Подростки толкали друг друга, кричали, смеялись. Один из них – покрупнее остальных – вытянул руку и, резко стащив шапку с головы одного из своих товарищей, стал показывать второй рукой на статую Свободы. – Mü tzen ab! – крикнул он и затем очень громко расхохотался. Старик опустился на сиденье и закрыл ладонями уши, чтобы не слышать эти крики и смех. Mü tzen ab, Mü tzen ab, Mü tzen ab… Он сжал челюсти и закрыл глаза, однако терзающие его звуки не хотели оставлять свою жертву в покое. Они впивались своими когтями и тащили назад, назад, назад – в глубокую пропасть его прошлого… – Mü tzen ab! Заключенный удрученно смотрел на эсэсовца: по его лицу было видно, что он горит желанием выполнить отдаваемое ему приказание, но попросту не понимает, что ему говорят. Эсэсовец, потеряв терпение, с силой ударил заключенного ладонью по голове – ударил так, что берет у того слетел и шлепнулся чуть поодаль на землю. – Mü tzen ab! – еще раз заорал эсэсовец заключенному прямо в лицо. Затем он схватил толстую палку, торчащую за его поясным ремнем, и занес ее над головой бедняги, угрожая нанести сокрушительный удар. – Herr Oberscharfü hrer, einen Moment, bitte, [5] – раздался рядом с эсэсовцем чей‑ то голос. Немец с недоверчивым видом повернул голову: никто из заключенных сейчас не посмел бы вмешиваться… Однако едва он увидел, кто к нему обратился, как его лицо расплылось в улыбке. – А‑ а, это ты, Моше… Этот заключенный – не очень высокий и не особенно крепкого телосложения – в ответ беззастенчиво улыбнулся – как улыбаются дети. Он не мог выйти из шеренги заключенных, выстроившихся для поверки – поименной переклички, – а потому стал ждать, когда эсэсовец подойдет к нему сам. Немец бросил взгляд на того заключенного, которого он только что собирался ударить, и опустил палку. – Lè vetoi ton bonnet, imbé cile! [6] – прошипел Моше, обращаясь к спасенному заключенному. – Что ты ему сказал? – насторожился эсэсовец. – Что «Mü tzen ab! » означает «Головные уборы снять! » и что ему в следующий раз следует об этом помнить. – Эти французы – Scheiß e. [7] Они все больны сифилисом, и он разъедает им мозги. Моше пожал плечами. – Они в этом не виноваты. Что тебе самому приходило бы на ум, если бы у тебя перед глазами изо дня в день торчала Эйфелева башня? Эсэсовец рассмеялся. Моше поспешно вытащил откуда‑ то из‑ под своей полосатой куртки какой‑ то продолговатый предмет. – Смотри… – сказал он вполголоса, слегка разжимая ладонь, чтобы немец увидел, что он в ней держит. Эсэсовец аж побледнел от удивления. – Откуда ты это взял? – Профессиональная тайна. – А ты знаешь, что тебя за это могли бы расстрелять? Держу пари, что ты раздобыл это в «Канаде»[8]… Моше сильнее разжал ладонь – так, чтобы немец смог выхватить тонкий коричневатый предмет цилиндрической формы. Эсэсовец, схватив его и поднеся к своим ноздрям, быстренько его понюхал, а затем засунул в карман брюк. – Настоящая сигара «Монтекристо»… А почему ты не стал курить ее сам? – Во‑ первых, ее аромат для меня уж слишком сильный. Во‑ вторых, я предпочитаю сигареты. В‑ третьих, если закурить сигару, то это сразу же бросится в глаза, разве не гак? Поэтому я решил отдать ее тебе. Эсэсовец развернулся на каблуках и снова уставился на заключенного‑ француза, который уже начал дрожать ОТ страха. – Когда я говорю «Mü tzen ab! », ты должен снять свой берет, понятно? – рявкнул эсэсовец. Француз с растерянным видом кивнул, хотя и не понял ни одного слова. Эсэсовец впился в него подозрительным взглядом, а затем снова замахнулся палкой и хлестнул ею заключенного по спине, но не очень сильно. Лицо француза все же перекосилось от боли. – Прекрасно. Теперь я уверен, что ты все понял, – заявил эсэсовец. – Если не будешь повиноваться, то в следующий раз я тебе так врежу по башке, что твои мозги вытекут через уши. Француз, выждав, когда эсэсовец отойдет подальше, обернулся к Моше. На его лице, все еще искаженном от поли, промелькнула улыбка. – Merci! [9] – прошептал он. – Не за что, – ответил по‑ французски Моше, глядя прямо перед собой. – Если бы он размозжил тебе башку, го это было бы правильно. Только полный болван может умудриться не знать, что «Mü tzen ab! » – это самая первая из тех фраз, которые здесь, в лагере, необходимо выучить. Немцам нравится заставлять нас таким образом их приветствовать. Головные уборы надеть, головные уборы снять, головные уборы надеть, головные уборы снять… Они на этом помешались. А нам приходится им угождать. Но как бы там ни было, я вмешался только потому, что Appell [10] началась бы заново, а мы и так торчим здесь уже не первый час. Проходы между блоками – кирпичными зданиями, в которых содержались заключенные – были заполнены тысячами и тысячами людей. Солнце катилось за горизонт, и часовые на вышках уже включили прожекторы. Яркие лучи искусственного света освещали огромную массу заключенных, выстроенных в геометрически правильном порядке. Заключенные делились на категории, заполняя собой все ступени лестницы, ведущей от жизни к смерти. На нижней ступени этой лестницы выживания находились ходячие скелеты, обтянутые кожей, с глазами, прячущимися в пещерообразных орбитах, с пустым и отрешенным взором (таких заключенных называли «мусульманами»), и всего лишь на одну ступенечку выше находились худющие тела, на которых еще кое‑ где проглядывали остатки плоти. Все заключенные были облачены либо в одинаковую полосатую лагерную униформу, либо в гражданскую одежду с полосатым лоскутом, пришитым к спине; их волосы были очень‑ очень коротко подстрижены, а во многих местах даже вырваны с корнем затупившейся машинкой для стрижки. Обуты заключенные были в разнотипные деревянные башмаки – непарные и покрытые грязью. Вот уже три часа, обдуваемые ледяным ветром (ветер был холодным несмотря на то, что наступил апрель), они стояли неподвижно, а капо[11] их считали и пересчитывали, докладывая затем результаты офицерам СС и дрожа при этом от холода и страха. Офицеры же частенько отправляли капо обратно – снова пересчитать заключенных. Несмотря на усталость, голод, жажду, холод, онемение рук, никто из заключенных не осмеливался даже чуть пошевелиться. Им приходилось стоять и ждать в абсолютной неподвижности. И вдруг в паре шеренг позади Моше очень пожилой заключенный повалился наземь. Моше повернулся было, чтобы взглянуть краем глаза, что там произошло, но тут же снова стал смотреть прямо перед собой. Prominent [12] и его помощники тут же подбежали к упавшему заключенному и, грубо схватив беднягу, подняли его на ноги. Старик же, безуспешно попытавшись устоять на ногах, снова рухнул на землю. И опять капо и его помощники стали поднимать несчастного, схватив его под мышки и понукая ударами по заду. Старик сумел подняться на колени, но встать на ноги уже не смог. Капо начал орать на него и осыпать ударами, однако заключенный на эти удары никак не реагировал. Тут к ним подбежал эсэсовец. Моше довольно хорошо знал этого унтершарфюрера[13] и всегда старался держаться от него подальше: этот тип был не из тех, кого можно подкупить пачкой сигарет, позолоченными часами или парой шелковых женских трусиков, годных для того, чтобы подарить какой‑ нибудь лагерной проститутке. Это был фанатичный нацист, никогда не испытывавший чувства сострадания. Грубо оттолкнув капо, немец выхватил из‑ за поясного ремня трость – элегантную трость темного дерева с причудливыми узорами, наверняка принадлежавшую раньше какому‑ нибудь богатому еврею и похищенную из «Канады» – и занес ее над стариком, намереваясь нанести удар. Моше краем глаза наблюдал за этой сценой. Унтершарфюрер в самый последний момент почему‑ то удержался – ему, видимо, пришла в голову какая‑ то мысль. Он медленно опустил трость и посмотрел на заключенного, стоявшего в шеренге рядом со стариком. – Ты, – сказал ему эсэсовец. Этот заключенный, паренек лет восемнадцати от роду, а то и меньше (в лагере многие юноши умышленно завышали возраст, чтобы не угодить в крематорий), повернулся к немцу, стараясь ничем не выдавать охватившее его волнение. – Ты ведь его сын, да? – спросил эсэсовец. От этого вопроса мышцы лица юноши еле заметно напряглись, а в его глазах промелькнуло выражение удивления. – Да, mein Herr. [14] – Тогда держи! Эсэсовец протянул трость, едва ли не ткнув ею юноше прямо в лицо. Паренек растерянно захлопал ресницами. – Держи! – потребовал немец. Юноша робко поднял руку и слабеющими от страха пальцами прикоснулся к рукояти. – Держи! Юноша, повинуясь, ухватил трость, но так неуклюже, будто это был абсолютно незнакомый для него предмет. Затем он вопросительно посмотрел на эсэсовца. – А теперь ударь его. И тут юноша понял, что задумал эсэсовец: тот показывал ему рукой на его отца, стоявшего рядом на коленях. – Ударь его! Юноша начал оглядываться по сторонам, невольно пытаясь найти поддержку там, где найти ее было невозможно: другие заключенные замерли и смотрели отрешенным Взглядом прямо перед собой. Стоящий рядом с эсэсовцем капо цинично ухмыльнулся. Нахлынувшую тишину нарушали лишь завывания ветра. – Ударь его! В этот момент затуманившееся сознание обессилевшего старика снова заработало нормально. Поняв, что происходит, он, делая над собой нечеловеческое усилие, сумел подняться на ноги под молчаливыми взглядами тех, кто стоял рядом – эсэсовца, капо, других заключенных. Выпрямившись, он зашатался от порывов ветра и, казалось, вот‑ вот снова должен был рухнуть, однако ему удалось устоять. Эсэсовец впивался взглядом то в отца, то в сына, растерявшись от подобного – неожиданного для него – развития событий. Он не знал, как ему теперь следует поступить. Затем он протянул руку к юноше. – Трость. Дай мне. Юноша разжал пальцы, в которых тряслась трость. Стоявшие вокруг заключенные все одновременно с облегчением вздохнули – вздохнули так тихо, чтобы этого никто не услышал. Немец, взяв трость одной рукой, стал легонько постукивать другим ее концом по ладони. Затем он посмотрел на старика. – Держи, – сказал он этому заключенному, протягивая ему трость. Старик, еле удерживаясь на ногах, подрагивал всем телом и смотрел прямо перед собой потухшим взглядом. – Держи! Старик повернул голову и удивленно взглянул на немца, а затем взял протянутую ему трость. – Теперь ударь его, – приказал эсэсовец, показывая старику на его сына. Старик, не веря собственным ушам, изумленно уставился на немца. – Он не подчинился приказу сотрудника СС. Ударь его! Старик что‑ то пробормотал, но Моше не расслышал, что именно. – Ударь его! – заорал эсэсовец. Старик с трудом поднял трость и – очень слабо – стукнул ею юношу по спине. Затем его рука опустилась И неподвижно повисла вдоль туловища. В другой части мира и в другое время он бы заплакал. Но здесь все слезы были уже давным‑ давно выплаканы. Моше ни разу не видел, чтобы тут, в лагере, кто‑ то плакал. – Ударь его! – Ударь меня, папа, – вдруг вырвалось у юноши. – Ну же, ударь меня, не бойся! Старик беззвучно зарыдал, еле удерживая в руке трость. Эсэсовец вытащил из кобуры пистолет и направил ствол в голову старика. – Ударь его! Бей его, или я прикончу вас обоих! Старик стоял, опустив глаза, и не шевелился. – Ударь его! Эсэсовец уже почти потерял контроль над собой: он орал, как одержимый. Моше отвел взгляд в сторону. Несколько мгновений спустя он услышал выстрел. Затем наступила тишина, а чуть позже раздался еще один выстрел. Только теперь эсэсовец смог успокоиться. Он повернулся к капо. – Унесите их отсюда… Позовите солдат, пусть оттащат их в крематорий… Капо и его помощники схватили трупы за руки и за ноги и унесли их прочь. Никто не посмотрел им вслед. Те заключенные, которые только что находились рядом со стариком, остались стоять неподвижно и даже не повернули головы. Один из заключенных был очень сильно обрызган кровью, которая попала ему и на лицо. Капля крови медленно текла по его лбу, но он не осмеливался ее отереть. Во время вечерней поверки заключенным надлежало стоять абсолютно неподвижно, что бы при этом ни происходило. – Что‑ то немцы сегодня свирепствуют, – пробормотал Моше, глядя прямо перед собой и не поворачиваясь, своему соседу – еврею из греческого города Салоники. Его звали Аристарх. – Я слышал краем уха, что из лагеря сбежали трое, – ответил тот, почти не открывая рта (в концлагере заключенные постепенно приучались говорить примерно так, как говорят чревовещатели). – А, ну да, что‑ то такое тут говорили. Не к добру это. Говорят, что эти трое – из нашего блока. – Безумцы… Негодяи… Ни капли совести у них… – Аристарх разгневанно ругался, по‑ прежнему почти не размыкая губ. – Они что, не знали, что расплачиваться за них теперь придется нам? Моше пожал плечами. – Они пытаются остаться в живых – как и все те, кто угодил сюда, в лагерь. Если бы тебе представилась возможность, разве ты не попробовал бы сбежать отсюда? Аристарх ничего не ответил. Он, похоже, над чем‑ то задумался. Но вскоре его размышления были прерваны длинным и душераздирающим завыванием сирены. Звук дошел до самой высокой ноты и, потерзав слух в течение примерно минуты, стих. Моше усмехнулся: он знал, что это означает. Лагерь вдруг резко оживился: сотни эсэсовцев стали отовсюду сбегаться в центр. Многие из них держали на поводке яростно лаявших собак.
|
|||
|