|
|||
Глава шестая
Когда я вышел на улицу, было уже совсем темно, ночь выдалась сырая и холодная, с пронизывающим северным ветром. Скверная ночь для того, кто не проводит ее под кровом, и все же я не мог заставить себя вернуться домой, не тянуло меня и общество друзей. Мои мысли были заняты лишь одним, но этим я ни с кем не мог поделиться, а в подобных обстоятельствах любая другая беседа показалась бы пустой и бессмысленной. Не мог я обрести и душевного спокойствия, необходимого для музицирования. Есть обычно что‑ то бесконечно успокаивающее в развитии пьесы и сладкой неизбежности хорошо замысленного финала. Но в ту ночь меня не привлекала ни одна пьеса, написания по такому канону, и смятения в моих мыслях не умерила бы никакая гармония. Я желал видеть Сару, и это желание росло во мне, невзирая на все попытки его подавить. Но я не желал ее общества или утешения не желал даже беседы с ней, скорее во мне нарастало зародившееся негодование, и мысленно я все более убеждался в том, что она, и лишь она одна, источник всех обрушившихся на меня напастей. Ко мне вновь вернулись все подозрения и вся ревность, которые я полагал навсегда позабытыми. Но они опять вырвались на волю, так сухое дерево в летнем лесу вспыхивает от искры, которая от малейшего ветерка обращается в неостановимый пожар. Моему разгоряченному мозгу представлялось, будто мои извинения – фарс, а сожаление неуместно. Все мои подозрения (так говорил я самому себе) истинны, потому что на девушке лежит проклятие, и всякий, кто станет ей другом, дорого поплатится за свою доброту. Все это я говорил себе, пока шел по улице Нового колледжа, завернувшись в тяжелый зимний плащ, мои башмаки уже начали отсыревать от грязи, только‑ только схваченной морозом. Свернув с Главной улицы на Мертон, я окончательно уверился в своем злосчастье и повернул прочь от дверей моего дома, не желая встречаться с матушкой. Иначе мне пришлось бы скрывать, какую боль могу причинить ей в будущем, если Гров, выполнив свою угрозу, выставит мою семью на позор. Я прошел до самого Сент‑ Олдейтса, собираясь выйти за город и прогуляться вдоль реки, ибо шум бегущий воды есть еще один проверенный способ успокоить душу, как то подтверждают бесчисленные авторитеты. Но мне не довелось прогуляться по берегу в ту ночь, потому что, едва миновав Крайст‑ Чёрч, я заметил на дальней стороне дороги худенькую фигурку, закутанную в шаль настолько тонкую, что почти не защищала от холода. С узелком под мышкой девушка решительным и быстрым шагом уходила из города. По осанке и походке я сразу узнал Сару, отправившуюся (так решил я в бреду) на тайное свидание. Вот она, возможность удовлетворить наконец все мои подозрения, и я ухватился за нее без долгих раздумий. Разумеется, я знал, что Сара обыкновенно покидала Оксфорд по вечерам и подолгу гостила где‑ то, когда у нее выдавался свободный день, и я тут же решил, будто делает она это ради заработка в малых городах, где никто ее не узнает. Взыскания и штрафы за распутство были столь велики, что лишь очень неразумная женщина посмела бы заниматься таким ремеслом в родном городе. Я понимал, что все это сущий вздор, но чем более убеждал себя в том, что она женщина редкой порядочности, тем громче смеялись демоны в моей душе, пока мне не стало казаться, будто я, как Престкотт, вот‑ вот лишусь рассудка, столь велики были противоречия, раздиравшие мои мысли. И потому я решил изгнать этих бесов и выяснить правду, ведь сама Сара отказывалась ее говорить, и ее отказ лишь разжигал мое любопытство. Рассказывая все это, я привожу еще один пример того, как при ошибочных посылках можно вывести ложные выводы из бесспорных фактов. Доктор Уоллис излагает собственную теорию о зловещем союзе Кола и крамольников, якобы подтверждаемую поведением молодой Бланди, которая много времени проводила в пути между Берфордом на западе и Эбингдоном на юге, доставляя послания сектантам, которые, дескать, со временем поднимутся как один, когда убийство Кларендона ввергнет страну в смуту. В разговоре с ним Сара отрицала свое участие в подобных кознях, но делала это так, что Уоллис (который непогрешимо видел обманы насквозь! ) уверился, будто она лжет, покрывая противозаконные деяния. Она лгала, это верно. Она пыталась скрыть противозаконные деяния, и это тоже верно. Здесь доктор Уоллис безошибочно распознал обман. Ведь девушка страшилась, что он узнает о ее делах, и прекрасно знала, сколь суровое наказание ждет не только ее одну, но и многих других тоже. Она была не из тех, кто ищет мученичества из гордыни, но готова была принять его со смирением, если его нельзя было избежать с честью – и это действительно стало ее судьбой. Во всем остальном, однако, доктор Уоллис заблуждался. Без раздумья приняв решение, я поспешил в харчевню моего кузена, где выпросил лошадь. По счастью, мне хорошо знакомы здешние места, и нетрудно было выбрать нужный проселок и в объезд, сделав крюк через Сэндли, подъехать к Эбингдону с другой стороны, так что на место я прибыл намного раньше Сары. Плащ на мне был темный, а на лоб я надвинул шапку, и (как мне твердят все и каждый) человек я неприметный и не из тех, кто выделяется в толпе. Мне не составило труда прикорнуть в засаде на дороге из Оксфорда и дождаться, когда она пройдет мимо, что она и сделала полчаса спустя. И уже совсем просто было следовать за ней и подсматривать, что она делает, так как она не пыталась скрыть цели своего пути и как будто даже не подозревала за собой слежки. В Эбингдоне есть небольшой причал на реке, где сгружают привезенные на ярмарку товары, и именно к нему и направилась Сара, а затем решительно постучала в дверь небольшого амбара, где обычно фермеры оставляют на ночь свой урожай. Я пребывал в нерешительности, не зная, что мне следует предпринять теперь, но потом заметил, как сначала в ту же дверь постучал один человек, потом еще новые люди, и всех их впускали внутрь. В отличие от Сары все они вели себя скрытно и воровато и закутаны были так, чтобы не было видно лиц. Недолгое время я стоял в чьем‑ то дверном проеме, так как увиденное совершенно меня ошеломило. Должен сказать, что, подобно Уоллису, я сперва решил, будто это собрание смутьянов, ибо печальная слава Эбингдона была повсеместно известна, и почти все в городе, вплоть от мастеровых до глав гильдий, были закоренелые преступники, – так, во всяком случае, твердила молва. И все же мне показалось это странным: в городе с такой дурной славой эти люди скрытничали, словно делали что‑ то, что не нашло бы одобрения даже у сектантов. Я не храбрец, и не в моей натуре подвергать себя опасности, однако любопытство взяло верх, но я понимал, что, стоя на ветру в ожидании дождя, не получу ответов на мои вопросы. Могут ли на меня напасть? Такое возможно. В те дни эти люди славились отнюдь не кротостью, и в последние годы до меня доходило столько разных слухов, что я считал их способными на что угодно. Человек разумный ускользнул бы потихоньку восвояси; человек верноподданный отправился бы с донесением к мировому судье. Но, хотя я почитаю себя и тем, и другим, я не сделал ни того, ни другого. Вместо этого (сердце у меня тяжело билось, а внутренности сжимались от страха) я подошел к двери и остановился перед суровым с виду малым, который ее охранял. – Добрый вечер, брат, – сказал он. – Добро пожаловать. Такого приветствия я не ожидал; в его голосе не было подозрительности, а вместо настороженности, какую я предвидел, он встретил меня открыто и дружелюбно. Я терялся в догадках. Известные мне факты сводились к следующему: Сара в числе многих других вошла в этот амбар. С кем она встречается? На какие собрания ходит? Этого я не знал, но, почерпнув храбрости в добром приеме, преисполнился решимости выяснить все до конца. – Добрый вечер… брат, – ответил я. – Можно мне войти? – Разумеется, – не без удивления отозвался он. – Разумеется можно. Хотя места там осталось немного. – Надеюсь, я не слишком опоздал. Я не здешний. – Ага, – удовлетворенно кивнул он. – Это хорошо. Очень хорошо. Тогда, кто бы ты ни был, твой приход для нас вдвойне приятен. И он кивком указал мне пройти внутрь. С чуть более легким сердцем, но все еще опасаясь, не попаду ли я в злодейскую западню, я вошел. Комната была маленькой и закопченной, скудно освещенной немногими масляными лампами, от света который метались по стенам огромные тени. Внутри было тепло, что меня удивило, так как я не заметил здесь очага, а снаружи подмораживало. Лишь некоторое время спустя я догадался, что жар исходил от тел сорока или более человек, сидевших или стоявших на коленях на полу так тихо и так неподвижно, что поначалу я даже не понял, что это живые люди, мне сперва показалось, будто передо мной тесно составленные тюки сена или зерна. В некоторой растерянности и еще большем недоумении я пробрался к задней стене комнаты, позаботившись скрыть лицо за воротником плаща, потому что, как я успел заметить, все в амбаре поснимали шапки в знак некой общности – даже женщины, с пренебрежением отметил я, так же обнажились. Странно, подумалось мне, об этих людях говорили, будто они отказываются ломать шапку даже перед самим королем, не говоря уж об особах меньшего звания. Такого почтения, твердили они с обычным для них чванством, заслуживает лишь Господь Бог. Я решил, что попал на сборище квакеров или еще какой‑ то секты, но достаточно знал о квакерах, чтобы понять, как не похоже это собрание на их молельни. Лишь изредка на их встречи сходились более дюжины мужчин, и еще реже собирались они в таких местах. Потом я подумал, что это, верно, крамольники, пришедшие замышлять бунт. От одной этой мысли мне стало не по себе: я столь неудачлив, что именно сегодня явится стража, окружит амбар, и меня отведут в тюрьму за подстрекательство к мятежу. Но зачем здесь женщины? И почему такая тишина? Ведь в натуре сектантов, как известно, пронзительно вопить всем разом и разом же высказывать свои мнения, проклиная всех прочих. Царившие здесь покой и безмятежность никак не вязались с этими дьяволами. И тут я заметил, как все взоры устремились к одному месту. Внимание собравшихся было приковано к неясной фигуре, стоявшей у дальней стены. Прошло несколько минут, прежде чем мои глаза привыкли к полумраку, и я понял, что эта полускрытая тенями фигура и есть Сара, ее густые черные волосы струились по плечам, а голова была склонена, так что пряди совершенно скрывали лицо. Новая загадка. Сара не делала ничего, и собравшиеся как будто ничего от нее не ждали. Думается, я был единственным из всех, кто не испытывал полного удовлетворения от происходящего. Не знаю, как долго она стояла так, возможно, с той минуты, как вошла в амбар, а тому было уже более получаса; знаю лишь, что все мы сидели еще минут десять в полнейшей тишине. И странное это было переживание – пребывать в такой неподвижности, как равный с равными и молчанием объединенный с незнакомыми людьми. Не владей я так совершенно собой, я мог бы поклясться, что слышал голос, доносившийся с потолочных балок, голос, который призывал меня к спокойствию и терпению. Это несколько испугало меня, но тут я поднял голову и увидел, что это всего лишь голубь, перелетавший с одной балки на другую, так как собравшиеся потревожили его покой. Но и это не смутило меня так, как то, что произошло, когда Сара пошевелилась. Она всего лишь подняла голову и поглядела на потолок. Удивительный трепет волной прокатился по собравшимся, будто в само собрание ударила молния: стон предвкушения послышался из одного угла, свист втягиваемого в грудь воздуха – из другого, затем – шорох, когда многие из присутствующих подались вперед. – Она будет говорить, – пробормотала тихонько женщина возле меня, но на нее шикнул негромко мужчина рядом. Сара не сделала ничего. Одно только движение головы произвело разительное воздействие на собравшихся; казалось, им не выдержать более нового волнения. Она же еще несколько минут глядела в потолок, потом опустила взор на скопление людей, которое отозвалось с еще большим душевным трепетом, чем прежде. Даже я, против воли подхваченный общим порывом, почувствовал, как сердце в моей груди заколотилось быстрее и все ускоряло свой стук по мере того, как приближалось (каково бы оно ни было) решающее мгновение. Когда она отверзла уста, заговорила она так тихо, что трудно было расслышать ее слова, и все с пристальным вниманием подались вперед, чтобы уловить ее речи. И сами слова, записанные на бумагу моим пером, никак не могут передать настроения, ибо она нас заворожила, околдовала, так что взрослые мужчины стали открыто плакать, а женщины закачались взад‑ вперед с выражением такого ангельского мира на лицах, какого мне не довелось видеть ни в одной церкви. Своими словами она всех нас прижала к своей груди и даровала нам утешение, избавила от сомнений, утишила наши страхи и уверила нас в доброте мироздания. Не знаю, как ей это удалось; в отличие от актеров в ее речи не было ни особого мастерства, ни тени наигранности. Руки она держала сжатыми у груди, она почти не шевелилась, но из ее уст и всего ее тела изливались бальзам и мед, щедро даримые всем. Под конец я трепетал от любви к ней, и к Богу, и ко всему роду человеческому, но даже помыслить не мог, отчего это. Знаю лишь, что с того мгновения я безраздельно предался ее власти, оставляя ее поступать по воле своей и сердцем чуя, что не будет в том зла. Она говорила более часа, и речи ее лились гармониями лучших музыкантов, а слова все плыли, колыхались и свивались над нами, пока и все мы не стали словно звучащие шкатулки, вибрирующие и резонирующие в ответ ее речам. Я перечел написанное снова и разочаровался в самом себе, в моих слабых талантах, потому что в строках на бумаге совершенно отсутствует дух, мне не удалось передать ни совершенную любовь, о которой говорила она, ни преклонение, какое пробуждала она в своих слушателях. Я – точно человек, который, проснувшись от чудеснейшего сна, с пылом записывает все увиденное, а потом находит, что на лист перенес лишь слова, лишенные чувства, такие же сухие и пустые, как шелуха, когда из нее удалили зерно. – Всем говорю я: многие дороги ведут к двери моей; есть широкие и есть узкие, есть прямые и есть извилистые, есть удобные и ровные, есть тяжкие и усеянные опасностями. И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем. Дух мой пребудет с вами. Стану я лежать пластом на земле, пыль покроет язык мой, а вдыхать я стану сухую землю. Молоко груди моей отдам я земле, матери наших матерей и Христу, кто есть отец, и муж, и жена. Мирровый пучок – возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает, и ведомо мне, что сама это я. Я зрила душу мою на лице его и печать его огня на груди у меня, огня любви, что жжет, и целит, и согревает, целя, подобно летнему солнцу после дождя. Я – невеста агнца и сам агнец; не ангел и не посланец, но Господь снизошедший. Я – сладость духа и мед жизни. Я сойду во гроб со Христом и восстану с ним после предательства. В каждом поколении будет возрождаться свой Мессия, и будет предан, и умрет, и воскреснет – и так до тех пор, пока род людской не отвратится от зла и долее не будет грешить. Говорю вам, вы ждете Царства Небесного, но зрите его пред глазами своими. Оно здесь и всегда вам открыто. Конец всем религиям и сектам. Выбросьте библии ваши, ибо нет больше в них нужды: отбросьте былую мудрость, но внемлите моим словам. Моя благодать, мой мир и мое милосердие, мое благословение пребудут с вами. Немногие видели мой приход, еще меньшие засвидетельствуют мой конец. Сей вечер положит начало последним дням, и уже собираются те, кто желает захватить меня, те же люди, кто делал это прежде, те, кто будут делать это впредь. Я прощаю им теперь, потому что не помню более грехов и беззаконий, я пришла, дабы даровать искупление кровью моей. Мне должно умереть, и всем должно умирать, и все, кто придет за мной, буду умирать в каждом поколении. Как я уже говорил, из всей ее речи я запомнил лишь несколько отрывков, в которых разумность сменялась чернейшим безумием, простота обращалась в невнятицу, и наоборот, пока первой нельзя было отличить от второй. Слушатели не видели в них разницы, не видел ее и я. Я не горжусь плененным своим состоянием, но вспоминаю о нем с болью и не намерен защищать себя или искать себе оправданий. Я рассказываю об увиденном и тем, кто насмехается надо мной (как сделал бы я, будь я на их месте), скажу лишь одно: вас не было там и вам не дано понять, какие чары она сплетала. Я горел, как в сильнейшем жару, и не у меня одного по щекам катились слезы радости и скорби, и, подобно всем присутствующим, я едва заметил, что слова перестали срываться с ее уст и что она отошла к боковой дверце. Прошло, наверное, не менее получаса, прежде чем развеялось наваждение, и один за другим – словно публика после окончания спектакля – мы очнулись и нашли, что наши члены затекли, будто мы весь день собирали в полях урожай. Собрание завершилось, и было очевидно, что эти люди сошлись сюда с единственной целью – послушать Сару; в том городе и среди тех людей она пользовалась славой, какая уже разошлась широко. Достаточно было малейшего слуха о том, что она станет говорить, и в назначенное место, невзирая на непогоду или возможные преследования властей, собирались мужчины и женщины – бедняки, смутьяны и люди подлого звания. Как и все в амбаре, я не понимал, что мне делать теперь, когда все завершилось, но со временем оправился и понял, что мне нужно забрать лошадь и вернуться в Оксфорд. Чары еще не развеялись совсем, и потому, умиротворенный, я нашел свою кобылу там, где ее оставил, и направился к дому. Сара была пророчица. Еще несколько часов назад такой домысел вызвал бы у меня насмешку, исполненную крайнего пренебрежения, ведь уже многие годы страна была погружена во мрак подобными людьми, которых на свет дня вытащили недавние смуты, как видимы становятся мокрицы, если перевернуть камень. Помню, один такой прибыл в Оксфорд, когда мне было лет четырнадцать. С пеной у рта он брызгал слюной и бредил посреди улицы, одет он был в лохмотья, словно ранний святой или стоик, и проклинал весь свет, грозя ему пламенем ада, пока не упал в судорогах на землю. Последователей он не приобрел, я не был среди тех, кто побивал его камнями (подобные нападки пришлись ему весьма по вкусу, словно доказывали расположение Господне), но, как и все остальные, испытал отвращение при виде бесноватого и легко понял, что печать на нем далеко не Господня. Его заперли в тюрьму, после чего явили к нему милосердие, вышвырнув из города, а не подвергнув более суровому наказанию. Женщина‑ пророчица еще хуже, скажете вы, ибо ее речи способны вызвать только презрение. Но я уже показал, что дело обстояло иначе. Разве не сказано в Писании, что Магдалина проповедовала, и обращала, и была за то благословенна? Никто не порицал ее ни тогда, ни после, и я тоже не мог подвергнуть порицанию Сару. Мне было ясно, что ее чела коснулся перст Господень, потому что ни дьявол, ни орудие Сатаны не способно так трогать человеческие сердца. В дарах дьявола всегда таится горечь, и мы знаем, когда нас обманывают, даже если сами допускаем этот обман. Но я стою на том, что слова ее, пусть хотя бы на миг, даровали неизбывный мир и покой. Я лишь ощутил этот благословенный мир, понимание было мне не дано. Моя лошадь цокала копытами по пустой дороге и лучше меня способна была видеть, куда ведет в темноте путь, лишь едва‑ едва освещаемый светом луны, ненадолго выглядывавшей из‑ за туч, и я в мыслях праздно перебирал события вечера, пытаясь вернуть себе то ощущение, какое испытай так недавно и какое, чувствовал я с величайшей печалью, уже начинало тускнеть в моей памяти. Я был столь занят своими мыслями, что едва не проглядел смутную фигуру, бредшую по дороге впереди меня. Но, заметив ее, окликнул без раздумий еще до того, как понял, кто это. – Слишком темное и позднее время, чтобы идти по такой дороге одной, сударыня, – сказал я. – Не бойтесь. Я предлагаю вам сесть в седло позади меня, и я отвезу вас домой. Лошадь у меня крепкая, ей все ни по чем. Разумеется, это была Сара, и когда лунный свет лег на ее лицо, я внезапно ее испугался. Но она лишь протянула руку и позволила мне втянуть ее на седло, а потом, устроившись поудобнее позади меня, обхватила меня руками поперек талии, чтобы не соскользнуть. Она молчала, и я тоже не знал, что сказать; мне хотелось рассказать ей, что я присутствовал на собрании, но я боялся, что скажу какую‑ нибудь глупость или что слова мои будут истолкованы как обман или недоверие. Поэтому около получаса мы ехали молча, пока наконец она не заговорила первой. – Не знаю, что это, – сказала она мне на ухо так тихо, что ее бы не услышал человек в трех шагах от нас. – Нет пользы в вопросах, какие, не сомневаюсь, вас мучат. Я не помню, что говорила или почему я это произносила. – Ты меня видела? – Я знала, что вы там. – Ты не против? – Думаю, данные мне слова – для всех, кто желает слушать. Это им судить, стоит ли оно таких трудов. – Но ты хранишь все в тайне. – Не из‑ за себя, я – только сосуд. Но те, кто слушает меня, также понесут наказание, а этого я просить не могу. – Ты всегда это делала? И твоя мать тоже? – Нет. Она – ворожея, но такого дара у нее нет, и у ее мужа не было. А со мной это началось вскоре после его смерти. Я была на собрании простых людей и, помнится, встала, чтобы что‑ то сказать. Остальное от меня скрыто, только вот очнулась я на полу и все столпились вокруг. Мне сказали, я произносила поразительные речи. Несколько месяцев спустя это случилось снова, и по прошествии некоторого времени люди стали приходить меня слушать. В Оксфорде такое слишком опасно, поэтому теперь я хожу в небольшие городки вроде Эбингдона. Часто я разочаровываю пришедших: просто стою, и ничто на меня не снисходит. Вы слышали меня сегодня вечером. Что я говорила? Она слушала так, словно я пересказывал разговор, которого она не слышала, потом, когда я закончил, пожала плечами. – Странно, – сказала она. – Что вы об этом думаете? Что я проклята или помешана? Верно, вы считаете, и то, и другое. – В твоих речах нет ни суровости, ни жестокости, никаких угроз или предостережений. Только кротость, смирение и любовь. Думаю, ты не проклята, а благословенна. Но благословение может быть еще более тяжким бременем, как уже многие убедились в прошлом. – Я вдруг понял, что говорю так же тихо, как она, словно говорил сам с собой. – Спасибо, – сказала она. – Мне бы не хотелось, чтобы именно вы меня презирали. – Ты правда понятия не имеешь о том, что говоришь? Нет никаких предзнаменований? – Никаких. Дух входит в меня, и я становлюсь его сосудом. А когда я прихожу в себя, то как будто просыпаюсь от самого мирного, чудесного сна. – Твоя мать обо этом знает? – Разумеется. Поначалу она считала это шалостью, потому что я всегда насмехалась над фанатиками и всеми теми, кто ходит по округе и под видом одержимости выманивает у простаков деньги. Я и теперь их презираю, и от того мне особенно горько, что я сама стала такой. Поэтому, когда я заговорила впервые и она об том услышала, то ужаснулась моей нечестивости. В молельне были тогда не наши люди, но это были порядочные и добрые христиане, и она очень расстроилась, что я над ними подшутила. Немало трудов понадобилось, чтобы убедить ее, что я никого не хотела оскорбить. Она была тому не рада тогда, не рада и сейчас. Она думает, рано или поздно это навлечет на меня беду и преследования. – Она права. – Знаю, несколько месяцев назад меня едва не схватила стража. Я говорила в доме Титмарша, а стража устроила облаву. Мне лишь чудом удалось ускользнуть. Но я ничего не могу с этим поделать. Я должна принять все, что будет мне ниспослано. Нет смысла пытаться этого избежать. Вы считаете меня помешанной? – Пойди я к кому‑ нибудь вроде Лоуэра и расскажи ему, чему я только что был свидетелем, он предпринял бы все возможное, чтобы исцелить меня. – Когда я сегодня выходила из молельной, ко мне подошла женщина, упала у моих ног на колени и поцеловала подол моего платья. Она сказала, в прошлый раз, когда я была в Эбингдоне, ее дитя умирало. Я прошла мимо их двери, и дитя тут же исцелилось. – Ты ей веришь? – Она в это верит. Ваша матушка в это верит. И еще многие в последние годы считали меня в ответе за такие деяния. Мистер Бойль тоже об этом слышал. – А моя матушка? – Ее терзала боль в распухшем колене; поэтому она стала сварливой, поэтому пыталась побить меня. Я задержала ее руку, чтобы заставить ее остановиться, и она клялась, что в это мгновение и боль, и вздутие спали. – Мне она об этом ничего не сказала. – Я умоляла ее не делать этого. Иметь подобную славу ужасно. – А Бойль? – Он что‑ то прослышал и решил, что у меня, наверное, есть познания в травах и отварах, и потому попросил у меня книгу рецептов. Отказать ему было непросто, но как я могла сказать ему правду? Последовало долгое молчание, прерываемое лишь стуком копыт по дороге и шорохом дыхания лошади в морозном воздухе. – Я не хочу этого, Антони, – тихонько произнесла она, и я услышал в ее голосе страх. – Чего? – Чем бы оно ни было. Я не хочу быть пророчицей, я не хочу исцелять людей, я не хочу, чтобы они приходили ко мне, и не хочу понести наказание за то, чего не желаю и чего не могу предотвратить. Я женщина, и я хочу выйти замуж и состариться, я хочу быть счастливой. Я не хочу унижения и заточения. Я не хочу того, что вот‑ вот случится. – О чем ты говоришь? – Ко мне приходил ирландец, он астролог. Он сказал, будто видел меня в звездных картах и пришел предостеречь. Он сказал, что я умру, и что все хотят моей смерти. Почему, Антони? Что я такого сделала? – Уверен, он ошибался. Кто верит таким людям? Она молчала. – Уезжай, если тебя это тревожит. Уезжай из города. – Не могу. Ничего не изменится. – Тогда тебе остается надеяться, что этот ирландец ошибался и что ты безумна. – Я очень на это надеюсь. Мне страшно. – Ну, уверен, на деле тут волноваться не о чем. Я повел плечами, чтобы стряхнуть ощущение зловещего ужаса, сгустившегося вокруг нас, и тут же увидел, сколь глупой была эта наша беседа. В записи она, думается, кажется тем более пустой. – Я невысокого мнения об ирландцах или астрологах, и, по моему скромному разумению, пророки и мессии в наши дни слоняются по округе, всему миру вещая о своем могуществе. Крайне необычно для пророка уповать, что чаша минет тебя. Тут она хотя бы рассмеялась, но заметила мою цитату, потому что хорошо знала Библию, и поглядела на меня с любопытством, когда я произнес эти слова. Клянусь, сам я ее не заметил, пока не вспомнил много позднее, а тогда цитата легко стерлась из моей памяти. Мы неспешно трусили по зимней дороге. Оглядываясь назад, я думаю, что эта ночь была самыми счастливыми часами моей жизни. Возвращение близости, которую я столь бесцельно разрушил ревностью, явилось мне таким благословением, что я без труда поехал бы и в Карлайл, лишь бы сохранить и растянуть отпущенное нам время вдвоем, эту беседу в совершеннейшем согласии и ощущение ее рук у меня на поясе. Невзирая на ледяную стужу, я вовсе не чувствовал холода, я точно сидел в уютной гостиной, а не ехал верхом по мокрой и грязной дороге среди ночи. Полагаю, волнующие события тех вечера и ночи одурманили мой разум и настолько лишили меня привычной осторожности, что я не ссадил ее с седла на окраине города, дабы нас не увидели вместе. Напротив, я держал ее при себе всю дорогу до харчевни моего кузена, но даже и там не мог с ней расстаться. – Как чувствует себя твоя мать? – Она ни в чем не нуждается. – И ты ничего не можешь для нее сделать? Она покачала головой: – Это единственное, чего я желаю ради самой себя, и этого мне не дано. – Тогда тебе лучше пойти к ней. – Я ей без надобности. Соседка, которая хорошо знает меня, предложила посидеть с ней, пообещав, что уйдет лишь тогда, когда мать заснет. Это для того, чтобы я могла пойти на собрание. Мать вскоре умрет, но еще не время. Мы прошли назад по улице Мертон и вошли в мой дом, тихонько поднялись по лестнице, дабы не услышала матушка, а потом в моей комнате любили друг друга с пылом и страстью, какой я ни до, ни после не испытывал ни к одному у человеку, и никто не выказывал мне такой любви. Никогда прежде я не проводил ночи с женщиной, никогда прежде не лежал в тишине, слушая ее дыхание и ощущая ее тепло подле меня. Это грех и преступление. Я говорю это откровенно, потому что так наставляли меня всю мою жизнь, и лишь безумцы утверждают обратное. Так говорит Библия, так говорили отцы церкви, прелаты теперь твердят это без конца, и все своды земных законов предписывают наказание за то, что совершили мы той ночью. Воздерживайся от плотских утех, ибо они враждебны душе. Это верно, потому что Библия речет лишь Господню истину. Я согрешил против закона, против писаного слова Божьего, я оскорбил мою семью и подверг ее опасности публичного позора, я снова рискнул быть навеки изгнанным из тех комнат и от тех книг, которые составляют мою радость и единственное мое занятие. И все же в истекшие с той ночи годы я сожалел лишь об одном: что это были лишь мимолетные мгновения, больше не повторившиеся, ибо я никогда не был так близок к Господу, никогда сильнее не чувствовал Его любовь и Его доброту.
|
|||
|