Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава третья



 

Я забегаю вперед. Мое нетерпение излить все на бумагу означает, что много важного я опускаю. Мне следует отмерять факты, чтобы читатель ясно мог вообразить себе ход событий. Такой полагается, на мой взгляд, быть истории. Знаю, что скажут философы: дескать, назначение истории в том, чтобы наглядно явить благороднейшие деяния величайших мужей, представить образцы, каким могли бы следовать нынешние поколения, пигмеи в сравнении со славными мужами прошлого. И все же, думается, великие люди и благородные деяния могут сами о себе позаботиться, и немногое из упоминаемого в трудах былых летописцев остается великим и благородным при ближайшем рассмотрении. Подобный взгляд на историю далеко не бесспорен. Теологи грозят нам пальцем и утверждают, будто все назначение истории в том, чтобы раскрыть чудесный Промысел Божий, ибо Господь вмешивается в дела людей. Но и этот постулат представляется мне сомнительным, во всяком случае, в том смысле, в каком понимается повсеместно. Неужели Его план действительно явлен в законах королей, интригах политиков или проповедях епископов? Можно ли принять за истину, что такие лжецы, тупицы и невежды и воистину избранные Его орудия? Я не могу в такое поверить, ведь мы не стремимся извлечь уроки из политики Ирода, но выискиваем слова самого малого среди его подданных, которому не нашлось места на страницах историков. Полистайте труды Светония и Агриколы: прочтите Плиния и Квинтилиана, Плутарха и Иосифа, и вы увидите, что величайшее из событий, самое важное, что сбылось за всю историю мира, совершенно ускользнуло от них, невзирая на всю их ученую мудрость. Во времена Веспасиана (как говорит лорд Бэкон) было пророчество, что выходец из Иудеи станет править над миром; это ясно подразумевает нашего Спасителя, но Тацит (в своей «Истории») имел в виду одного лишь Веспасиана.

Кроме того, как историк я должен изложить истину, но рассказывать о тех днях так, как это принято среди наших ученых – сперва причины, затем ход событий, обобщение и, наконец, мораль, – означало бы нарисовать весьма странную картину тех времен. Ведь в тот 1663 год короля едва не лишили трона, тысячи сектантов были брошены в тюрьмы, рокот войны слышался над Северным морем и первые предзнаменования Великого Пожара и еще более Великой Чумы появлялись по всей стране во всевозможных странных и пугающих событиях. Следует ли низвести все это до второго плана или рассматривать как подмостки, на которых разыгралась смерть Грова, словно была самым важным событием? Или мне следует оставить без внимания кончину бедняги, равно как и все то, что случилось в моем городе, потому что интриги придворных, которые в следующем году довели нас до войны и вновь едва не ввергли страну в гражданскую войну и смуту, имеют много большее значение?

Мемуарист сделает одно, историк – другое, но оба, вероятно, ошибаются, ведь историки, как и натурфилософы, возомнили, будто для понимания достаточно одной только логики, и обманывают себя: мол, все они видели и все постигли. На деле их труды пренебрегают тем, что существенно важно, и погребают его под грузом их мудрости. Без помощи извне человеческий разум не способен постичь истину, но порождает лишь пустые домыслы, которые убеждают лишь до тех пор, пока не перестают убеждать вовсе, и которые истинны лишь до тех пор, пока не будут отброшены и на смену им не придут новые Рассудок – ничтожное оружие, тупое и бессильное, детская погремушка в руке младенца. Лишь откровение, которое простирается за пределы рассудка и которое, как говорит Фома Аквинский, есть дар незаработанный и незаслуженный, может увести нас на просторы, озаренные ясностью, превосходящей любой разум.

Но и бессвязные речи мистика сослужат мне дурную службу на этих страницах, и мне следует помнить о моем призвании: историк должен оперировать фактами. Потому я вернусь к началу 1660 года, ко времени до возвращения на престол его величества, до того, как я познал Райские поля, и вскоре после того, как Сара поступила в услужение в дом моей матушки. И, оставив пустое красноречие, расскажу, как однажды посетил лачугу старой Бланди, чтобы снова расспросить ее о мятеже. Уже подходя к ее лачуге, я увидел, как из нее вышел и быстро пошел прочь от меня невысокий мужчина с дорожной сумой за плечами. Я поглядел на него с мимолетным любопытством и лишь потому, что он вышел из дома Сары. Он был немолод, но и не стар, и шел решительным шагом и ни разу не оглянулся. Я лишь мельком увидел его лицо, которые было свежим и добрым, хотя и испещренным морщинами и со следами солнца и ветра, как бывает у человека, который большую часть своей жизни провел на открытом воздухе. Он был без усов и без бороды, а копна непослушных волос была почти совсем светлой и никогда, надо думать, не знала шляпы. Сложения он был худощавого и ростом невысок, и все же была в нем жилистая сила, словно он привык стойко сносить большие лишения.

То был единственный раз, когда я видел Неда Бланди, и я весьма сожалею о том, что не пришел несколькими минутами ранее, так как мне весьма хотелось расспросить его. Сара, однако, сказала, что я лишь зря потратил бы время. Нед никогда не говорил откровенно с незнакомыми людьми и неохотно проникался доверием, на ее взгляд, он не стал бы отвечать на мои вопросы, даже не будь он против обыкновения далек от семьи в мыслях, как было в то (как выяснилось позднее) последнее его посещение.

– И все же мне хотелось бы свести с ним знакомство, – сказал я, – потому что в будущем мы можем встретиться снова. Вы его ждали?

– Пожалуй, нет. В последние годы мы редко его видим. Он вечно в дороге, а матушка слишком стара, чтобы следовать за ним. А кроме того, он решил, что нам лучше остаться здесь и зажить собственной жизнью. Возможно, он прав, но я по нему скучаю; он самый дорогой мне человек. Я тревожусь за него.

– Почему? Я плохо его разглядел, но он показался мне человеком, способным за себя постоять.

– И я на то же надеюсь. Никогда раньше я в этом не сомневалась. Но при прощании он был так сумрачен, что напугал меня. Он говорил так серьезно и столько раз предостерегал нас, что меня встревожил.

– Но, разумеется, мужчине пристало тревожиться за свою семью, когда его нет дома и он не может ее защитить.

– Вам известен человек по имени Джон Турлоу? Вы слышали о нем?

– Разумеется, это имя мне знакомо. Удивлен, что ты не знала нем. Почему ты спрашиваешь?

– Он – один из тех, кого мне следует опасаться.

– Почему?

– Потому что отец говорил, Турлоу захочет отобрать у меня вот это, если о нем узнает.

Она указала на большой сверток на полу у очага, обернутый в материю и перевязанный толстой веревкой, все узлы на которой были скреплены восковой печатью.

– Он не говорил, что в свертке, но сказал мне, что сверток станет моей погибелью, если я вскрою его или даже если кто‑ нибудь узнает о том, что он здесь. Я должна надежно его спрятать и ни словом никому о нем не обмолвиться до тех пор, пока он за ним не придет.

– Ты знаешь историю Пандоры?

Нахмурясь, Сара покачала головой, и потому я рассказал ей легенду. Даже занятая своими заботами, она внимательно меня выслушала и задала разумные вопросы.

– Я считаю это хорошим предупреждением. Но все равно послушаюсь отца.

– Но ты уже рассказала мне о нем, не успел еще твой отец выйти за городские стены.

– У нас нет такого места, где его не нашли бы люди, твердо вознамерившиеся его заполучить, и у нас не так много надежных друзей, чьи дома избегли бы обыска. Мне хотелось бы попросить вас о величайшем одолжении, мистер Вуд, потому что я доверяю вам и считаю вас человеком слова. Не могли бы вы забрать сверток и спрятать его? Пообещайте, что не вскроете его без моего разрешения и никогда и никому не отроете его существования.

– Что в нем?

– Я уже сказала вам. Я не знаю. Но заверяю вас, ничто в делах моего отца не может быть постыдным или причинить вред. Спрячьте его на неделю‑ другую, а потом сможете вернуть его мне.

Этот разговор, завершившийся моим согласием, может показаться моему читателю странным. Безрассудно было со стороны Сары довериться мне, не меньшим безрассудством было и согласиться спрятать сверток, в котором могли таиться какие угодно ужасные тайны, способные навлечь на меня беду. И все же оба мы поступили мудро; однажды данное, мое слово свято, и я помыслить бы не смел нарушить ее доверие. Я забрал сверток и укрыл его в моей комнате под досками пола, где он так и лежал никем не потревоженный и никому не ведомый. Мне и в голову не пришло открыть его или взять назад мое обещание. Я согласился потому, что не помышлял о том, чтобы поступить иначе; я уже поддавался ее чарам и с готовностью брался выполнить любую просьбу, которая заслужила бы ее благодарность.

Разумеется, в свертке была та самая связка бумаг, какие Бланди показывал сэру Джеймсу Престкотту и какие Турлоу считал столь опасными, что разыскивал их многие годы. Из‑ за этих бумаг после смерти Бланди и бегства Престкотта шпионы Турлоу разошлись по всей стране, наделенные властью, какой только могли пожелать. Из‑ за этого свертка был перевернут вверх дном дом Сары Бланди, а потом обыскан снова, из‑ за этого свертка ее мать получила увечье, от которого умерла. Из‑ за этого свертка безжалостно и дотошно допросили друзей и знакомых Сары и всех тех, кто знал ее родителей. Из‑ за этого свертка Кола явился в Оксфорд, из‑ за этого свертка Турлоу искусно подтолкнул Джека Престкотта и доктора Уоллиса к тому, что они потребовали казни Сары, дабы она не открыла его местонахождения.

А я, ни о чем не подозревая, но верный своему обещанию, сохранил сверток у себя, и все потому, что никто не додумался спросить меня о нем.

 

Боюсь, мое повествование, буде найдется у кого‑ то причина его листать, не доставит читателю того удовольствия, какое он получит от тех трех рукописей, на которых оно основано. Как бы мне хотелось, подобно первым трем авторам, предложить простое и ясное изложение событий, полное решительных утверждений и пронизанное непреложной верой в собственную правоту. Но я не могу поступить так, ведь истина не проста, а эти господа представили лишь подобие правды, как, уповаю, я уже показал на примерах. Я поклялся не опускать ни противоречий, ни путаницы и не настолько исполнен сознания моей значимости, чтобы решительно исключать все, чего не делал, не видел и не говорил сам, так как не верю, что мое присутствие имело решающее значение. Я вынужден рассказывать вперемежку о событиях, относящихся к различным годам.

И потому теперь я снова забегу вперед и начну свою повесть всерьез. Приблизительно в середине 1662 года, когда я уже почти три года знаком был с Сарой Бланди и мир в королевстве царил уже более двух лет, я был более или менее удовлетворен моей участью. Заведенный порядок моих дней был столь же нерушим, сколь отраден. У меня имелись друзья, с которыми я проводил вечера – в застольях или на музыкальных собраниях. У меня имелась работа, которая наконец начинала обретать цель и которая занимает меня по сию пору, принося все большие награды в умножении познаний. Положение моего семейства было почтенным и упроченным, и ни один родственник, даже самый отдаленный кузен, не омрачал его беспокойством, расходами или бесчестием. У меня имелся надежный и никем не оспариваемый годовой доход, и пусть был невелик, его с избытком хватало на пропитание, и немногие малости, необходимые для моей работы.

Полагаю, мне хотелось бы иметь более, так как, если бы я уже тогда сознавал, что мне не придется понести расходов на женитьбу и семейный очаг, я с радостью больше тратил бы на книги и с большей полнотой отдавался бы делам благотворительности, которые, будучи уместно предприняты, озаряют жизнь всякого христианина.

Это, однако, было лишь малой заботой, так как я никогда не принадлежал к тем ожесточенным и завистливым людям, которые жаждут имущества ближнего своего и почитают недостаточным то, чем владеют сами. Все мои друзья тех дней приобрели много большие богатства, нежели я сам. Лоуэр, к примеру, стал самым известным врачом Лондона. Джон Локк купался в роскоши за счет щедрых покровителей и получал бесчисленные пенсии и годовые доходы от правительства, пока вражда сильных мира сего не вынудила его удалиться в изгнание. Даже Томас Кен откормился в безделье, превратившись в тучного епископа. Но я не променял бы мою жизнь на их, ибо им приходится постоянно тревожиться за свое положение. Они живут в мире, где если ты не поднимаешься неудержимо наверх, то неизбежно низвергаешься вниз. Богатство и слава – самые недолговечные феномены в природе; я не имею и не могу потерять ни того, ни другой.

К тому же ни один из этих трех джентльменов, насколько я знаю, не удовлетворен своей жизнью – слишком хорошо им известна цена их достатка. Все трое сожалеют об ушедшей молодости, когда они полагали, будто поступать будут как пожелают, и мечтали о высоком. Не будь он отягощен семьей – этим множеством непрестанно разинутых ртов детей своих и своего брата, – Лоуэр мог бы остаться в Оксфорде и глубоко запечатлел бы свое имя на древе славы. Но он предпочел обзавестись практикой известного врача и с тех пор не сделал ничего стоящего. Локк питает отвращение к тем, кто столь щедро его одаривает, но слишком привык к роскоши, чтобы расстаться с ней, и посему ради собственной безопасности вынужден теперь жить в Амстердаме. А Кен? Какой путь выбрал он! Быть может, однажды он выскажется открыто, защищая то, во что верит сердцем. До тех пор он останется в узилище, какое сам себе же и создал, умиротворяя демонов самонеудовлетворенности чрезмерной благотворительностью.

Пока у меня оставался мой труд, я был доволен и не желал большего. В те дни я в особенности считал, что жизнь моя превосходно устроена, и никакая тоска или меланхолия меня не отвлекали. Как я уже говорил, я радовался, что нашел для Сары хорошее и надежное место у доктора Грова, и поздравлял себя с тем, что привольное течение моей жизни останется таким и впредь. Этому не суждено было свершиться, ибо события, о которых повествуют прочтенные мной рукописи, вторглись в мой мирок и разрушили его безвозвратно. Прошло немало времени, прежде чем я хотя бы отчасти сумел восстановить душевное равновесие, необходимое как для ученых трудов, так и для мирного существования. На деле, боюсь, мне этого так и не удалось.

Первый удар был нанесен в конце осени того года. Я сидел в харчевне, куда зашел однажды вечером, надышавшись за день пылью книг Бодлеянского собрания. Я праздно отдыхал в уголке, и никакие мысли меня не занимали, но тут случайно услышал обрывок разговора между двумя горожанами отталкивающей наружности и подлого звания. Я не желал и не намеревался слушать, но иногда такого нельзя избежать: слова насильно притягивают к себе слух и не внять им невозможно. И чем более я слышал, тем более принужден был слушать, тогда как тело мое окоченело и похолодело от их сплетен.

«Левеллерская шлюха – эта девка Бланди».

Вот какова была единственная фраза, какую первоначально уловило мое ухо в гомоне общей залы. Потом слово за словом до меня стали доходить все новые фразы.

«Блудливая кошка».

«Всякий раз, когда убирает его комнату…»

«Бедный старик, он, верно, околдован».

«Я бы и сам не прочь».

«А он к тому же еще и священник. Все они одного поля ягоды».

«Достаточно только поглядеть, уж ты мне поверь».

«Доктор Гров…»

«Ноги раздвинет перед кем угодно».

«А что, бывает иначе? »

Теперь мне известно, что эти гнусные и омерзительные сплетни от начала и до конца лживы, хотя до прочтения рукописи Престкотта я и не знал того, что это он их и распустил, жестоко изнасиловав девушку. Но и тогда я не сразу поверил услышанному, ведь во хмелю рассказывают множество похабных и залихватских баек, и, будь все они правдой, в стране не осталось бы ни одной добродетельной женщины. Нет, только когда Престкотт сам обратился ко мне, мой отказ верить превратился в сомнение, и пробравшиеся в мой разум демоны принялись глодать мою душу, отравив ее подозрениями и ненавистью.

Престкотт уже рассказал о нашей первой встрече, когда ко мне обратился за помощью Томас Кен, уповая, что я преуспею там, где потерпел поражение он сам, и уговорю малого оставить безнадежные поиски. Думается, Кен пытался отговорить его, но малейшее возражение Престкотт встречал с такой яростью, что это охладило пыл молодого священника. Кен надеялся, что убедительное перечисление фактов заставит Престкотта одуматься и что Престкотт прислушается к этим фактам, если рассказ о них будет исходить из моих уст.

Едва сведя с ним знакомство, я понял, что мне мистер Престкотт не нравится и что я ни в коей мере не желаю быть замешанным в его домыслы. Поэтому, когда некоторое время спустя он окликнул меня на улице, сердце у меня упало и я уже приготовил рассказ, что якобы еще не завершил порученных мне изысканий.

– Невелика важность, сударь, – живо ответствовал он. – Ведь сейчас их плоды мне не к спеху. Я собираюсь объехать графство: повидаюсь с семьей, потом поеду в Лондон. Наше дело подождет моего возвращения. Нет, мистер Вуд, мне нужно поговорить с вами по особому делу, я должен вас предостеречь. Я знаю, вы из почтенного семейства, а тем более ваша достойная всякого восхищения сударыня‑ матушка, и не желаю стоять в стороне и смотреть, как пятнают ваше имя.

– Вы очень добры, – пораженно ответил я. – Уверен, нам не из‑ за чего тревожиться. О чем, собственно, вы говорите?

– Вы держите служанку, ведь так? Сару Бланди?

Я кивнул, меня все более охватывала тревога.

– Действительно. Хорошая работница, исполнительная, почтительная и послушная.

– Такой она, без сомнения, прикидывается. Но, как вам известно, видимость может быть обманчива. Должен сказать, характер ее не так безупречен, как вам хотелось бы думать.

– Очень жаль это слышать.

– А мне жаль вам такое говорить. Боюсь, она прелюбодействует с другим своим хозяином, неким доктором Гровом из Нового колледжа. Вы знаете этого человека?

Я холодно кивнул.

– Откуда вам это известно?

– Она сама мне сказала. Даже похвалялась этим.

– Мне трудно в это поверить.

– А мне нет. Она обратилась ко мне и в самых постыдных и срамных выражениях предложила за деньги свои услуги. Разумеется, я их отверг, а она почитай что сказала, что ее достоинства могут засвидетельствовать другие. Многие, многие другие удовлетворенные клиенты, заявила она с усмешкой и добавила, дескать, доктор Гров стал совсем новым человеком с тех пор, как она взялась ублажать его так, как церковь ублажить не в силах.

– Мне горестно слышать ваши слова.

– За это я прошу прощения. Но я думал, будет лучше…

– Разумеется. Вы очень добры, что взяли на себя труд…

Такова суть той беседы; разумеется, сказано было немногое, но какое воздействие оказали на меня эти слова! Первым моим побуждением было решительно отвергнуть все, что он наговорил, убедить себя в том, что мое знание характера девушки и ее порядочность более весомы, нежели заявления постороннего лица. Но подозрения разъедали мне душу, и никак нельзя было их унять. Наконец они совершенно меня источили. Разве можно считать мое представление о ее нравственных достоинствах свидетельством более ценным, нежели слова прямого очевидца? Я думал о ней одно, а Престкотт, по всей видимости, знал другое. И разве мой опыт противоречил его словам? Разве девушка не отдалась мне добровольно? Я не платил ей, но что это говорит о ее нравственности? Разумеется, тщеславно было бы полагать, что она отдалась мне из привязанности. Чем более я думал, тем более прозревал, что в этом, должно быть, кроется правда. Она, единственная из всех женщин, позволила мне коснуться себя, поэтому я в ослеплении не понял, что на моем месте мог быть кто угодно. Желания сильнее играют в женщине, чем в мужчине; это повсеместно известно, а я об этом забыл. Их распаленная плоть алчна и ненасытна, а мы, несчастные мужчины, принимаем их жадность за любовь.

Что есть ревность? Что это за чувство, способное поработить и уничтожить сильнейших мужей, самых добродетельных существ? Что за алхимия разума, способная преобразовать любовь в ненависть, тягу в отторжение, а желание – в его противоположность? Почему всякий из живущих мужей беззащитен в ее жарких тисках? Почему в мгновение ока она изгоняет сон, рассудок и самую доброту? Какой палач, говорит Жан Бодэн, способен на пытки, подобные страху и подозрениям? И мужи в том не одиноки, ибо Вив утверждает, что и голуби способны на муки ревности и смерть от них. Лебедь в Виндзоре, найдя чужого самца при своей подруге, много миль проплыл в погоне за обидчиком и убил его, а затем вернулся и умертвил подругу. Одни твердят, будто причина ревности в звездах, но Лео Афер винит в том климат, а Морисон утверждает, что в Германии не найдется стольких пьяниц, в Англии – торговцев табаком, во Франции – танцоров, сколько есть в Италии ревнивцев. А в самой Италии считают, что мужчины Пьяченцы более ревнивы, чем все прочие.

И это изменчивая болезнь, ибо от страны к стране меняет облик: то, что сводит мужчин с ума в одной местности, бессильно в другой. Во Фризии женщина целует мужчину, который поднес ей напиток, а в Италии мужчину за такое ждет смерть. В Англии юноши и девушки кружатся друг с другом в танце, в Италии такое допускают лишь в Сиене. Мендоца, испанский посол в Англии счел достойным отвращения обычай, дозволяющий мужчинам и женщинам вместе сидеть в церкви, но услышал в ответ, что отвращение подобный обычай может вызвать лишь в самой Испании, где мужчины не способны отбросить похотливые мысли даже в святом месте.

Из‑ за моей склонности к меланхолии я более других подвержен ревности, но знаю многих людей холерического или сангвинического склада, претерпевших те же муки. Я был молод, а молодость ревнива, хотя Иероним говорит, что в старости люди ревнивы тем паче. Но понимать болезнь, увы, еще не значит исцелить ее; знание того, откуда происходит ревность, не способно унять ее, как не способно облегчить недомогание понимание того, от чего проистекает жар. Скажу больше: во врачевании диагноз способен предложить лечение, но излечения от ревности нет. Она подобна чуме, против которой бессильны все средства. Ты покоряешься ей, и тебя поглощает ее жарчайшее пламя, пока под конец оно не выгорит или не умрешь ты сам.

Меня терзали муки ревности, разъедавшие мою душу, как язвила, губя, Геракла рубаха, пропитанная кровью Несса. Не прошло и двух недель, как я больше не мог сносить эти пытки. Все, что я видел и слышал, подтверждало мои худшие подозрения, и я с жадностью хватался за малейший намек или признак ее вины. Однажды я почти заставил себя призвать ее к ответу и с этой целью пошел к ней, но, уже подходя к лачуге, увидел, как ее дверь отворяется и из дома выходит незнакомый мне мужчина, кланяется на прощание и выказывает все знаки глубочайшего почтения. В мгновение ока я уверился, что это был клиент и что ныне она пала столь низко, что взялась за свое ремесло у себя дома, у всех на виду. Мои гнев и потрясение были столь велики, что я развернулся и ушел. Меня охватил всепоглощающий страх, и я прошел прямо к себе и подверг себя самому пристальному осмотру, ибо перед моим мысленным взором ясно встала угроза сифилиса. Я не нашел ничего, но и это меня не успокоило, ведь я ничего не знал об этой напасти. А потому, собравшись с духом и заранее краснея от стыда, я отправился к Лоуэру.

– Дик, – сказал я ему, – я должен просить вас о величайшем одолжении и взывать к вашей сдержанности.

Мы сидели в просторной комнате, которую он вот уже несколько лет занимал в главном здании Крайст‑ Чёрч. Когда я пришел, у него сидел Локк, и я принудил себя к пустой беседе, вознамерившись ждать сколько придется, пока не останусь с хозяином наедине. Наконец Локк откланялся, и Лоуэр осведомился о причине моего прихода.

– Валяйте спрашивайте, и если я смогу оказать вам услугу, с готовностью это сделаю. Судя по вашему виду, дружище, У вас беда. Вы больны?

– Надеюсь, нет. Я пришел к вам, чтобы вы в этом удостоверились.

– А что это, по‑ вашему, может быть? Какие у вас симптомы?

– Никаких.

– Никаких симптомов? Совсем никаких? Тревожно, тревожно. Я тщательно вас обследую, потом пропишу самые дорогие лекарства, какие найдутся в моей фармакопее, и вам немедленно станет лучше. Клянусь Богом, мистер Вуд, – с улыбкой сказал он, – вы идеальный больной. Будь у меня десяток таких, как вы, я был бы богат и знаменит.

– Не шутите, сударь. Я смертельно серьезен. Боюсь, я подцепил дурную болезнь.

Мое поведение убедило его, что говорю я всерьез, и, будучи хорошим доктором и добрым другом, он немедленно оставил шутливый тон.

– Вижу, вы и впрямь встревожены. Но будьте немного откровеннее. Как мне определить, что у вас за недуг, если вы ничего мне не говорите. Я врач, а не гадалка.

Так, с огромной неохотой и страшась его насмешек, я рассказал ему все. Лоуэр хмыкнул.

– Так вы думаете, что гулящая блудила со всем Оксфордширом?

– Я этого не знаю. Но если верить молве, то я, возможно, болен.

– Но вы говорите, это продолжается два года или долее. Мне известно, что болезни Венеры обычно проявляют себя по прошествии времени, – уступил он, – но лишь изредка им требуется так долго. Вы никаких признаков на ней не заметили? Никаких язв или гнойников? Ни сочащегося гноя, ни выделений сливочного цвета?

– Я не смотрел, – ответил я, глубоко задетый самой мыслью о чем‑ то подобном.

– А зря. Сам я очень внимательно осматриваю девок, и посоветовал бы вам впредь поступать так же. Сами понимаете, это не обязательно делать явно. Немного умения, и такое можно проделать под видом ласки.

– Лоуэр, мне нужен не совет, а диагноз. Я болен или нет?

Он вздохнул.

– Тогда давайте посмотрим. Приспустите штаны.

С ужасающим смущением я поступил, как мне было сказано, и Лоуэр подверг меня самому интимному осмотру, поднимал, тянул и рассматривал, потом приблизил свое лицо к моему сраму и принюхался.

– На мой взгляд, все в полнейшем порядке. Первозданно чист, я бы сказал. Едва вынимали из обмоток.

Я вздохнул с облегчением.

– Значит, я не болен.

– Этого я не говорил. Нет видимых симптомов, вот и все. Я бы предложил вам несколько недель принимать большие дозы лекарства – на всякий случай. Если вы стыдитесь приобрести их сами, я куплю все завтра у мистера Гросса и передам вам.

– Спасибо. Большое вам спасибо.

– Не за что. А теперь оправьтесь. Кстати, я бы предложил вам впредь избегать водиться с этой девушкой. Если она такова, как ее живописуют слухи, рано или поздно она станет опасной.

– Я так и намерен поступать.

– И мы должны всех оповестить о ее дурной славе, иначе в ее силки могут попасть другие.

– Нет, – воспротивился я. – Этого я не могу допустить. Что, если слухи ложны? Тогда я оклеветал бы ее.

– Ваше чувство справедливости делает вам честь. Но вам не следует прятаться за ним. Подобные люди губительны для любого общества, и о них должно быть известно всем. Если уж вы так взыскательны, то поговорите с ней и все разузнайте. Во всяком случае, мы должны предостеречь доктора Грова, а дальше пусть он поступает, как сочтет нужным.

Я не стал действовать поспешно. Для решительного разговора с Сарой мне необходимо было нечто большее, нежели утверждения Джека Престкотта. Поэтому я внимательно наблюдал за ней и иногда (со стыдом признаюсь) следил тайком, когда, закончив работу, она уходила домой. Сколь же велико было мое расстройство, когда мои худшие страхи подтвердились, бывало, она вовсе не возвращалась домой, а если и заходила, то ненадолго. Я видел, как она уходила из города, а однажды решительным шагом направилась в сторону Эбингдона, гарнизонного города, где на потаскух всегда был спрос. Тогда я не нашел ее отлучкам иного объяснения и с огорчением прочел, как Уоллис, раздобыв те же сведения, единственным объяснением счел то, что она переносила послания смутьянов. Я упоминаю об этом, дабы показать, сколь опасны бывают частичные и неполные свидетельства, ибо оба мы ошибались.

Но в то время я этого не понимал, хотя, полагаю, с открытым сердцем выслушал бы любое объяснение, какое она могла бы мне дать. На следующий день, проведя ночь без сна, в горячих молитвах об избавлении от предстоящего разговора, я, едва Сара вошла в мою комнату, приказал ей сесть и сказал, что желаю поговорить с ней по очень серьезному и важному делу.

Она молча села и стала ждать моих слов. Я заметил, что в предыдущие дни она была сама не своя, работала не столь усердно и была печальнее обычного. Это меня не насторожило, ведь женщины подвержены причудам, поэтому я не обратил внимания на то, что она была словно не в себе. Только из рукописи Джека Престкотта я узнал, что причиной тому было грубое насилие, какое он над ней учинил. Разумеется, рассказать об этом она не могла – чье доброе имя устоит перед подобным позором? – но не могла и забыть нанесенное ей оскорбление. Я вполне понимаю, почему Престкотт поддался болезненному заблуждению, будто она из мести околдовала его, сколь бы нелепой ни казалась подобная навязчивая идея. Она питала непримиримую ненависть к жестокости в других, ведь ее воспитали ожидать от людей справедливости.

Я также заметил, что она пренебрегала моими чувствами, а однажды даже отшатнулась и быстро отступила, когда я попытался прикоснуться к ней, передернув плечами, словно от отвращения, что моя рука легла ей на плечо. Сперва это причинило мне боль, потом я счел это новым доказательством того, что она отворачивается от меня ради более щедрых наград, какими мог осыпать ее доктор Гров. И вновь скажу, что не знал истинной правды, пока она не предстала у меня перед глазами в писаниях Престкотта.

– Я должен поговорить с тобой по делу величайшей важности, – повторил я, хорошенько подготовившись. Я заметил и по сей день хорошо помню, как странное чувство стеснило мне грудь, едва я заговорил: у меня перехватило дыхание, будто я пробежал перед этим долгий путь. – До меня дошли ужасные слухи, которым следует положить конец немедленно.

Она смотрела в пол, словно моя речь нисколько ее не интересовала. Думаю, я заикался и не мог подобрать слова и, заставляя себя продолжать этот разговор, даже повернулся к полкам с книгами, чтобы не глядеть ей в лицо.

– Я получил серьезную жалобу на твое поведение. А именно, будто ты непристойно и бесстыдно предлагала себя человеку из университета и будто ты прелюбодействуешь самым омерзительным образом.

Повисло долгое молчание, после чего она наконец ответила:

– Это верно.

Прозвучавшее из ее уст подтверждение всем моим страхам и подозрениям вовсе меня не утешило. Я надеялся, что она возмущенно опровергнет обвинения, позволит мне простить ее, дабы все продолжалось как прежде. Однако даже тогда я не стал делать скоропалительных выводов. Свидетельства должны получить независимое подтверждение.

– И кто этот человек? – спросил я.

– Один так называемый джентльмен, – ответила она. – По имени Антони Вуд.

– Не дерзи мне, – гневно вскричал я. – Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю.

– Правда?

– Да. Ты злоупотребила моим великодушием, соблазнив доктора Грова из Нового колледжа. И как будто этого мало, ты набросилась на студента, мистера Престкотта, настаивая, чтобы и он тоже тебя удовлетворил. Не трудись отрицать, ведь я слышал это из его собственных уст.

Она побледнела как полотно, и одно это я считаю показательным: насколько безрассудны те, кто верит, будто нрав человека можно прочесть по его лицу, ведь сам я в этой бледности усмотрел страх перед разоблачением.

– Вы это слышали? – переспросила она. – Из его собственных уст?

– Да.

– Тогда это должно быть правдой. Уж конечно, такой чудесный молодой джентльмен, как мистер Престкотт, не может лгать. Он – человек благородный, а я – всего лишь солдатская дочь.

– Так это правда?

– Зачем спрашивать об этом меня? Вы так считаете. Как давно вы меня знаете? Теперь уже почти четыре года, и вы уверены, что это правда.

– А как могу я думать иначе? Все в твоем поведении говорит об этом. Как я могу доверять твоему отрицанию?

– Я ничего не отрицала, – сказала она. – Я думаю, это не ваше дело.

– Я твой хозяин. В глазах закона я – твой отец и в ответе за твое поведение во всех малостях. Теперь скажи мне, кто был тот человек, что выходил вчера из твоего дома?

Мгновение она глядела на меня удивленно и озадаченно, но потом догадалась, о ком я говорю.

– Это был ирландец, который приехал повидать меня. Он проделал долгий путь.

– Зачем?

– И это тоже не ваше дело.

– Напротив. Мой долг, как перед самим собой, так и перед тобой, воспрепятствовать тебе навлечь позор на мою семью. Что скажут люди, если станет общеизвестно, что Вуды держат у себя в услужении продажную женщину?

– Возможно, они скажут, что хозяин, мистер Антони Вуд, также прелюбодействует с ней, когда только может? Что он водит ее на Райские поля и там предается блуду, а потом уходит в библиотеку и держит речи о поведении других?

– Это другое дело.

– Почему?

– Я не стану спорить с тобой о высоких материях. Я говорю серьезно. Но если ты можешь вести себя так со мной, так же ты можешь вести себя и с другими. Что, по всей видимости, и происходит.

– А скольких еще шлюх знаете вы сами, мистер Вуд?

Тут я побагровел от гнева и во всем, случившемся затем, винил ее одну. Я жаждал лишь простого ответа. Мне бы хотелось, чтобы она все отрицала, и тогда я смог бы великодушно ее оправдать, или чтобы она открыто во всем созналась и молила меня о прошении, которое я бы с готовностью ей даровал. Но она не сделала ни того, ни другого и имела наглость бросить мне в лицо мои же обвинения. И очень скоро мы низверглись во тьму, ибо, что бы ни свершилось между нами, я оставался ее хозяином. Но своими словами она ясно дала понять, что, совсем забыв об этом, злоупотребляет нашей близостью. Ни один разумный человек не признает, что, даже имей ее обвинение какое‑ то под собой основание, между моим и ее поведением возможно какое‑ то сходство: она была мне подчинена, но я был ей неподсуден. И еще: ни один мужчина не стал бы терпеть низости ее речей. Даже в пылу страсти я никогда не обращался к ней иначе, чем с самыми учтивыми словами, и не мог дозволить подобных выражений в моем доме.

Возмущенно вскочив, я сделал один лишь шаг к ней. Сара отпрянула к стене, глаза ее гневно расширились, и она странным пугающим жестом – выбросив вперед руку – указала на меня.

– Не подходите ко мне, – прошипела она.

Я застыл, словно громом пораженный. Не знаю, что я намеревался сделать. Разумеется, я не помышлял о насилии, ибо я не из тех, кто опускается столь низко. Даже худшая из служанок никогда не видела от меня побоев, сколь бы она их ни заслуживала. Я не считаю это большой заслугой, скажу больше: тогда я горячо желал избить Сару до полусмерти, чтобы отомстить за причиненные мне обиду и горести. Но я уверен, что и тогда только попытался бы ее припугнуть.

Однако хватило испуга, чтобы она отбросила личину покорности и послушания. Не знаю, что она натворила бы, сделай я еще хоть один шаг, но я почувствовал в ней огромную волю и не нашел в себе сил дать ей отпор.

– Убирайся из моего дома, – сказал я, когда она опустила руку. – Ты уволена. Я не стану подавать на тебя жалобу, хотя это в моем праве. Но чтобы ноги твоей больше здесь не было.

Без единого слова, но наградив меня взглядом, исполненным величайшего презрения, она вышла из комнаты. Несколько минут спустя я услышал, как закрылась входная дверь.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.