Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава вторая



 

Я собираюсь нарушить правила приличия и много места уделить на этих страницах Саре Бланди, ибо это необходимо. Я не намереваюсь смущать моего читателя вольнодумными рассуждениями о сердечных делах, такой предмет уместен только в рукописи, недоступной для чужих глаз, и только придворный может считать иначе. Но я не вижу иного способа объяснить мой интерес к этой семье, мое участие в судьбе девушки и мое знание о последних ее днях. Во мне следует видеть осведомленного очевидца, чьи воспоминания важны и служат неоспоримым доказательством. Слова в отсутствие фактов не заслуживают доверия, и потому я должен изложить факты.

В то время семейство Вудов имело небольшой доход, и я проживал с матушкой и сестрой в доме на улице Мертон, в котором верхний этаж занял под спальню и кабинет. Нам нужна была служанка, так как неряшливость предыдущей вынудила мою дорогую матушку прогнать это нечесаное существо, и я (видя, что мать и дочь Бланди стеснены в средствах) предложил на ее место Сару. Матушка была этому вовсе не рада, зная кое‑ что о недоброй славе семейства Бланди, но я убедил ее, сказав, что девушка обойдется нам дешево, и решив восполнить ее плату из собственного небольшого содержания. К тому же, спросил я, что в ней такого ужасного? На это матушка не нашлась что ответить.

Наконец мысль о сбереженном полпенни склонила матушку согласиться поговорить с девушкой, и после разговора с ней (с неохотой) она признала, что та достаточно скромна и послушна. Но она дала понять, что станет следить за ней аки ястреб и при первом же признаке кощунства, подстрекательства к мятежу или распутства выставит ее за дверь.

Вот так вышло, что я и Сара оказались в тесной близости, какой препятствовало, разумеется, расстояние, приличествующее между хозяином дома и служанкой. Впрочем, она не была простой служанкой и действительно вскоре заняла более высокое положение в доме – обстоятельство тем более примечательное, что никто не решался его оспорить. Столкновение произошло лишь однажды, когда моя матушка сочла необходимым (в доме не было мужчин, кроме меня, и матушка всегда почитала себя главой семьи) задать девушке взбучку, ожидая, что дитя, как ей и следовало, покорится порке. Не знаю, в чем заключался ее проступок, вероятно, в какой‑ то малости, и в раздражительности матушки повинна была скорее боль в распухшем колене, которое терзало ее вот уже несколько лет.

Сара же не увидела в этом достаточного основания. Уперев руки в боки и с вызовом сверкая глазами, она отказалась покориться. Когда матушка подступилась к ней с метлой в руках, она ясно дала понять, что, если матушка хотя бы пальцем ее тронет, она в долгу не останется. Думаете, ее тут же выставили из дому? Отнюдь. Я в то время отсутствовал, иначе всего этого вообще, возможно, не случилось бы, но моя сестра рассказывала, что не прошло и получаса, как матушка с Сарой уже сидели за разговором у очага, и матушка как будто извинялась перед девчонкой, – зрелище доселе невиданное. После того случая матушка не сказала о Саре ни одного дурного слова, и когда пришло время ее бедствий, это она варила ей обед и носила его ей в тюрьму.

Что произошло? Что такого сказала или сделала Сара? Почему матушка стала вдруг к ней так милосердна и великодушна? Я не знаю. Когда я спросил у нее, Сара только улыбнулась и сказала, что моя матушка хорошая и добрая женщина, далеко не столь свирепая, какой кажется. Больше она открыть отказалась, и матушка отмалчивалась тоже. Она всегда становилась скрытной, будучи поймана на доброте, или же все дело в том, что вскоре после этого колено перестало ее донимать – часто случается так, что простейшие мелочи могут привести к заметным переменам в поведении. Я нередко спрашиваю себя, может доктор Уоллис был бы менее жесток, если бы не страх слепоты, которая в то время начинала уже проявляться. Я сам неразумно обижал ближних отравленный зубной болью. Также повсеместно известно, что ошибочные решения, какие привели в конце концов к падению лорда Кларендона, были приняты в те дни, когда этого вельможу разбил приступ мучительной подагры.

Я уже упоминал, что занимал две комнаты на верхнем этаже, куда не имели доступа домашние. Мои бумаги и книги лежали повсюду, и я пребывал в вечном страхе, что кто‑ нибудь в порыве ложно понятой доброты сложит их аккуратными стопками и тем самым остановит мою работу на многие месяцы. Сара была единственной, кого я допускал в свое убежище, но даже и она прибиралась там только под моим надзором. Я начал мечтать о ее приходе и все больше и больше времени проводил за беседой с ней. Сказать по правде, моя комната становилась все грязнее и грязнее, но я с нетерпением ждал звука ее шагов по ступеням шаткой лестницы, что вела ко мне. Поначалу я заговаривал о ее матери, но вскоре это превратилось в предлог, чтобы продлить ее присутствие. Быть может, все дело в том, что я мало знал свет и еще меньше женщин.

Возможно, меня увлекла бы любая женщина, но Сара скоро совсем меня заворожила. Правда, постепенно удовольствие обратилось в боль, а радость – в страдание. Дьявол являлся ко мне в любые часы: ночами, когда я работал за своим столом, или днем в библиотеке он отвращал мой разум от занятий и дурманил его непотребными и сладострастными мыслями. Мой сон страдал, мой труд тоже, и хотя я всей душой молился об избавлении, ответа мне не было. Я молил Господа отвести от меня это искушение, но Он в Своей мудрости не внял мне, но позволил новым демонам дразнить меня моими слабостью и невежеством. Я просыпался утром с мыслями о Саре, день проводил с мыслями о Саре и метался, пытаясь заснуть, на постели в мыслях о Саре. Но даже сон не приносил мне отдыха, потому что снились мне ее глаза и губы и то, как она смеялась.

Разумеется, это было невыносимо: о браке не могло быть и речи, слишком велика была разделяющая нас пропасть. Но мне казалось, я знал ее достаточно, чтобы понимать, что она никогда согласится быть моей шлюхой, ведь, невзирая на свое происхождение, она была добродетельной девушкой. Я никогда не был влюблен и никогда прежде не испытывал к женщине такого влечения, какое пробуждала во мне самая худшая из книг Бодлеянской библиотеки. Сознаюсь, в сердце своем я проклинал Бога за то, что, когда я пал (и я никогда не ощущал столь явно сходство моей судьбы с судьбой Адама), предмет моих страстей оказался недостижим: девушка, не имеющая ни состояния, ни приличной семьи, осыпаемая насмешками даже в харчевнях и к тому же дочь известного злодея.

И потому я страдал молча: терзался в ее присутствии и еще более, когда не видел ее. Почему не был я дюжим и беспечным малым вроде Престкотта, кому не было дела до нежных чувств, почему у меня не было, как у Уоллиса, сердца столь холодного, что никому не по силам надолго его согреть! Сара, полагаю, тоже не оставалась ко мне равнодушной, хотя в моем присутствии она была неизменно почтительна, я все же улавливал что‑ то: нежный взгляд, то, как она склонялась ко мне, когда я показывал ей рукопись или книгу, заслуживавшие внимания. Думаю, ей нравилось беседовать со мной; отец, наставлявший ее во младенчестве, приучил ее к мужским беседам, и ей трудно было ограничивать свой ум предметами, приличествующими женщинам. А я всегда готов говорить о моей работе, и меня легко увлечь дискуссией на отвлеченные темы, и поэтому она, думается, ждала дня уборки моей комнаты с тем же нетерпением, как и я сам. Наверное, я был единственным мужчиной, кто обращался к ней иначе, чем с приказом или похабной шуткой; иного объяснения я не нахожу. Однако ее детство, ее воспитание, и ее отец оставались для меня загадкой. Она редко говорила о них, только иногда с ее уст срывалось случайное замечание. Когда я задавал вопрос напрямую, она обычно переводила разговор на другое. Я подбирал эти случайные откровения, как скряга копит свое золото, помнил каждую брошенную невзначай фразу и раз за разом проворачивал их в голове, складывая одну к другой, словно монетки в ларце, пока у меня не набрался немалый запас.

Поначалу я считал, что ее скрытность – следствие стыда перед тем, как низко она пала, теперь мне думается, что дело было просто в осторожности и боязни быть неверно понятой. Она мало чего стыдилась, а боялась еще меньшего, но смирилась с тем, что дни, когда люди, подобные ей, могли надеяться на новый мир, миновали: они рискнули всем и потерпели прискорбное поражение. Приведу здесь лишь один пример того, как я собирал эти свидетельства. В день оглашения эдикта о возвращении на престол его величества я вернулся домой, вдоволь наглядевшись на приготовления к торжествам. Ликование объяло в тот день всю страну – как парламентские города, которые сочли необходимым явить свою верность престолу, так и города, подобные Оксфорду, которые могли возрадоваться с большей искренностью. Нам пообещали (уже не припомню кто), что фонтаны и сами даже сточные канавы заструятся в тот вечер ароматным вином, как во времена Древнего Рима. Сара сидела на табурете в моей мансарде и заливалась слезами.

– Что с тобой, что ты рыдаешь в столь славный день? – воскликнул я.

Ответ я услышал только через несколько минут.

– Ах, Антони, какая в нем для меня слава? – отозвалась она (в моей комнате я позволял ей обращаться ко мне по имени, одно это свидетельствовало о нашей тайной близости).

Поначалу я счел эти слезы следствием какого‑ то загадочного женского недомогания, но потом догадался, что ее горе много глубже. Она никогда не была бесстыдна или непристойна в речах.

– Но чему же тут печалиться? Утро отличное, мы можем есть и пить вволю за счет университета, и король вернулся домой.

– Все было напрасно. Разве такое расточительство не вызовет слез даже на пиру? Почти двадцать лет мы воевали, чтобы создать здесь царство Божье, и все сметено волей кучки алчных вельмож.

Тут подобное поношение государственных мужей, чьему мудрому вмешательству мы обязаны реставрацией трона (так нам говорили, и я верил в это, пока не прочел рукопись Уоллиса), должно было предостеречь меня, но я был в прекрасном настроении.

– Пути Господни неисповедимы, – весело сказал я, – и иногда Он выбирает странные орудия для исполнения Своей воли.

– Господь плюнул в лицо Своим слугам, которые трудились во имя Его. – Голос ее упал до шепота, полного отчаяния и ярости. – Как может это быть Господня воля? На то воля Господня, чтобы одни люди подчинялись другим? Чтобы одни жили во дворцах, а другие на улицах? Чтобы одни правили, а другие повиновались? Как может быть на то воля Господня?

Я пожал плечами, не зная, что сказать и как облечь это в слова, я просто хотел, чтобы она замолчала. Я никогда не видел ее такой, не видел, чтобы, охватив себя руками, она раскачивалась взад‑ вперед и говорила со страстью столь же отталкивающей, сколь и притягательной. Она пугала меня, но и уйти от нее я не мог.

– Ну, по всей видимости, она такова, – сказал наконец я.

– В таком случае Он не мой Бог, – пренебрежительно фыркнула она. – Ненавижу Его, как Он, верно, ненавидит меня и все Свое творение.

Я встал.

– Думаю, это зашло слишком далеко, – сказал я, ужаснувшись тому, что она наговорила, и тревожась, что нас могут услышать внизу. – Я не желаю слышать подобные речи в моем доме. Опомнись, девушка, вспомни, кто ты.

Этим я заслужил презрительный взор, то был первый раз, когда я совершенно и внезапно утратил ее расположение. Это глубоко задело меня, ведь я был огорчен и встревожен ее кощунством но еще горше была боль потери.

– Ах, мистер Вуд, я как раз начинаю догадываться, – бросила она и вышла вон, даже не удостоив меня чести хлопнуть дверью. Я же, лишившись доброго расположения духа и на удивление не способный сосредоточиться, провел остаток дня на коленях, в отчаянии молясь об облегчении.

 

Верноподданнические празднества в ту ночь полностью оправдали ожидания добрых роялистов: город и университет рьяно тщились превзойти друг друга в изъявлениях верности. Я пошел на гулянье с обычными моими товарищами (к тому времени я познакомился с Лоуэром и его кружком), и мы вволю напились вина из фонтана в Карфаксе, наелись мяса в Крайст‑ Чёрч, а потом пошли угощаться и поднимать тосты у церкви на Мертон. Это был упоительный праздник или должен был быть таковым; но настроение Сары заразило и меня и лишило вечер всякой радости. На улицах танцевали, но я лишь стоял в стороне; пели, но мне было не до песен; произносили тосты и речи, но я оставался нем. Угощение для всех, а у меня нет аппетита. Как можно не быть счастливым в подобный день? Как может не радоваться человек вроде меня, кто так долго надеялся на возвращение его величества? Я сам не понимал себя, был безутешен и выказал себя скучным собеседником.

– В чем дело, дружище? – спросил Лоуэр, весело хлопая меня по спине.

Он, запыхавшись, только что вернулся с танцев и уже был слегка во хмелю. Я указал на худолицего человека, мертвецки пьяным лежащего в канаве, по подбородку бедняжки сочилась слюна.

– Смотрите, – сказал я. – Вы помните? Пятнадцать лет он был одним из избранных, преследовал роялистов и рукоплескал фанатизму. А теперь только поглядите. Один из самых верных подданных короля.

– И скоро будет выброшен со всех своих должностей, как того и заслуживает. Позвольте ему немного забытья в преддверии бед.

– Вы так думаете? Я в этом не уверен. Он – из тех, кому всегда удается выйти сухим из воды.

– Какой же вы зануда, Вуд. – Лоуэр расплылся в ухмылке. – Сегодня – величайший в истории день, а вы разгуливаете с кислой миной. Пойдемте, выпьем по стакану вина, забудем об этом. Или кто‑ нибудь подумает, что вы тайный анабаптист.

И я выпил стакан, и еще один, и еще один. Наконец Лоуэр и остальные потерялись, и я не стал утруждать себя их поисками; их незатейливое (в моих глазах) веселье и беспечные увеселения нагоняли на меня тоску. Не спеша я вернулся к Карфаксу, что было судьбоносным поступком. Потому что, когда я добрел туда и в полном одиночестве наливал сам себе еще одну чашу, я услышал доносившиеся из проулка гогот и смех: вполне обычные звуки для такого вечера, только на сей раз в них слышался явный отзвук угрозы, какой трудно описать и невозможно не услышать. Привлеченный шумом, я заглянул в проулок и увидел, как возле стены собралась полукругом кучка юных олухов. Они кричали и смеялись, и я ожидал увидеть в середине какого‑ нибудь шарлатана или кукольника, чьи товары или представление пришлись не по душе публике. Но вместо этого я увидел там Сару: растрепанная и с обезумевшим взором она стояла, прижавшись спиной к стене, а буяны немилосердно над ней насмехались. «Шлюха, – кричали они. – Выкормыш предателя. Отродье ведьмы».

Минута за минутой они горячили себя все больше, с каждым криком подступая все ближе на шаг к той черте, когда слова сменяются побоями. Она увидела меня, и наши взгляды встретились, но в ее взоре не было мольбы; напротив, глумление она сносила в одиночестве, словно бы почти не замечая грязных слов. Словно бы она и не слушала, словно бы ей не было дела. Возможно, она и не желала помощи, но я знал, что она в ней нуждается, и знал, что никто, кроме меня, и пальцем не шевельнет ради нее. Растолкав буянов, я приобнял ее за плечи и потянул за собой назад на освещенную широкую улицу. Все произошло так быстро, что буяны не успели опомниться.

По счастью, бежать нам было недалеко; буянам не по нраву пришлось, что их лишили развлечения, и мое положение ученого и историка ничем меня бы не защитило, будь то место более уединенным. Но в нескольких ярдах толклись люди, пьяные, но еще благопристойные, и мне удалось добраться до безопасного места прежде, чем оскорбления сменились бы рукоприкладством. Потом я повел ее через толпы веселящихся гуляк, пока, убедившись, что их добыча ускользнула, ватага буянов не рассеялась, чтобы отправиться на поиски новой жертвы. Я дышал тяжело, испуг и выпитое мешали мне собраться с мыслями.

Боюсь, я не слишком привычен к физической опасности; из переделки я вышел более потрясенным, нежели Сара.

Она не поблагодарила меня, только поглядела как будто покорно и, быть может, печально. Потом она пожала плечами и пошла прочь. Я последовал за ней, она пошла быстрее, и я тоже. Я думал, она идет домой, но в конце мясницкого ряда она свернула и пошла в поля за замком и шла все быстрее так что сам я теперь обезумел от гулко бьющегося сердца, головокружения и смятения в мыслях.

Это случилось в месте, называемом Райские поля, что некогда были прекраснейшим садом, ныне впавшим в печальное и бесплодное запустение. Тут она остановилась и обернулась. Когда я подошел к ней, она смеялась, но по щекам ее катились слезы я протянул к ней руки, и она вцепилась в меня так, словно держаться за меня – единственное, что ей осталось на целом свете.

И как Адам в Раю я пал.

 

Почему я? Мне неведомо. Мне нечего было предложить ей – ни денег, ни замужества, – и она это знала. Может быть, я был благороднее прочих, возможно, я утешал ее; возможно, она жаждала тепла. Я не обманываюсь, уповая на большее, но не стану и опускаться до того, чтобы считать это меньшим: пусть не девственница, гулящей она не была. В этом Престкотт жестоко лжет, она была воплощение добродетели, и Престкотт – не джентльмен, если утверждает обратное. Когда все завершилось и слезы ее иссякли, она встала, оправила на себе одежду и медленно пошла прочь. На сей раз я не стал преследовать ее. На следующий день она прибиралась в кухне матушки так, словно ничего не случилось.

А я? Было ли это ответом Господа на мои молитвы? Удовлетворился ли я, насытился ли, и были ли изгнаны демоны из моей души? Нет, жар мой еще более распалился, и я едва мог глядеть на нее из страха, что дрожь и бледность выдадут меня. Я не покидал комнаты, коротая время в грешных мыслях и ища искупления в молитве. К тому времени, когда она поднялась ко мне спустя несколько дней, я, верно, походил на призрак и звуку знакомых шагов на лестнице внимал с радостью и ужасом, каких не испытывал ни до, ни после. И потому, разумеется, я был с ней груб, а она разыгрывала передо мной служанку, и каждый из нас вошел в свою роль, как актеры в пьесе, и все это время каждый втайне желал, чтобы другой заговорил первым.

Во всяком случае, я того желал; что до нее – не знаю. Я сказал, чтобы она прибрала получше, она подчинилась. Я распорядился разжечь огонь, послушно и без единого слова она сделала как было сказано. Я сказал ей, чтоб она ушла и оставила меня в покое; она подобрала ведро и тряпку и взялась за дверь.

– Вернись, – приказал я, она и это сделала.

Но мне нечего было ей сказать. Или, скорее, слишком многое было у меня на душе. Поэтому я подошел, чтобы обнять ее, и она мне позволила; стояла прямо и неподвижно, словно сносила наказание.

– Пожалуйста, сядь, – сказал я, отпуская ее, и снова она повиновалась.

– Вы просили меня остаться и сесть, – начала она, увидев, я молчу. – Вы хотите мне что‑ то сказать?

– Я люблю тебя, – впопыхах пробормотал я.

Она покачала головой:

– Нет. Вы меня не любите. Как такое возможно?

– Но два дня назад… позавчера… Разве между нами ничего не было? Разве твоя душа настолько очерствела, что для тебя это ничего не значит?

– Кое‑ что значит. Но что, по‑ вашему, мне делать? Зачахнуть от любви? Стать вашей женщиной на два раза в неделю вместо уборки? А вы? Намерены вы предложить мне руку и сердце? Разумеется, нет. Так что тут делать или говорить?

Ее практичность сводила меня с ума; я хотел, чтоб она страдала, как я, сетовала на судьбу, что разделила нас, но ее недюжинный здравый смысл такого не допускал.

– Что ты за женщина? Или у тебя было столько мужчин, что еще один для тебя ничто?

– Столько мужчин? Возможно, если вам хочется такое думать. Но все не так, как вы думаете; я отдаю себя лишь из привязанности и когда у меня есть выбор.

Я ненавидел ее за эту прямоту; лиши я ее девственности и рыдай она в раскаянии, ведь она теперь упала в цене, я понял бы и утешил ее. Я знал положенные для этого слова, потому что прочел их в какой‑ то книге. Но считать эту потерю столь малой, узнать, что она была отдана не мне, а кому‑ то другому, было большим, чем я мог снести. Позже, хотя я никогда не согласился бы потворствовать чему‑ то, столь явно противоречащему Господней заповеди, я принял это, насколько был в силах, ибо Сара жила лишь по своим законам. Сколь бы она ни повиновалась моим приказам, она никогда не шла в подчинение.

– Антони, – сказала она, видя мои терзания, – вы хороший человек и, думаю, пытаетесь быть хорошим христианином. Но я знаю, что с вами происходит сейчас. Вы видите во мне подходящий сосуд для своего милосердия. Вы хотите, чтобы я была хорошей и добродетельной, и одновременно вы хотите валяться со мной в Райских полях, пока не найдете себе жену с приданым побольше. Тогда вы превратите меня в гулящую, которая ввела вас в грех, когда вы были пьяны, – и это облегчит вам молитву и принесет в душу покой.

– Так ты обо мне думаешь?

– Да. Вам легко со мной, когда вы говорите о своей работе. Тогда ваши глаза загораются, и от удовольствия слышать собственный голос вы забываете, кто я и что я. Тогда вы обращаетесь со мной честно и без глупого стеснения. До вас так со мной обращался лишь один человек.

– И кто это был?

– Мой отец. И я только что узнала, что он умер.

Когда я услышал это и увидел печаль в ее глазах, меня охватила жалость. Я хорошо ее понимал, ведь я сам потерял отца, когда мне не было и десяти лет, и знал, сколько боли приносит такое горе. Еще большую печаль я испытал, когда она рассказала мне остальное, потому что ей сказали (и жестоко, как мне известно теперь, солгали), будто ее отец был убит, когда он вновь взялся за старое, стал разжигать среди солдат смуту.

Подробности были неясны и, вероятно, таковыми останутся, армия никогда не заботилась о чувствах родных. Им сообщили одно: в своем подстрекательстве к мятежу Нед Бланди зашел слишком далеко, его арестовали, предали полевому суду и повесили без промедления, а тело закопали в безымянной могиле. Его мужество в последние минуты жизни, о котором Турлоу знал, а Уоллис разведал, от родных скрыли, невзирая на то, что оно послужило бы им большим утешением. Горше того, ни Саре, ни матери ее не сказали, где похоронен Нед Бланди, о самой смерти его они услышали лишь много месяцев спустя.

Я отправил ее домой к матери, а матушке сказал, что ей нездоровится. Думаю, она оценила мою доброту, но на следующее утро явилась снова и никогда больше о том не упоминала. Свое горе и скорбь она держала при себе, и только я, знавший ее лучше других, различал, когда она суетилась по дому, случайную тень печали в ее лице.

Так зародилась моя любовь к этой девушке, и о моих невзгодах нечего более говорить. Я все так же с нетерпением ждал ее дважды в неделю ради беседы с ней, и некоторое время она еще ходила со мной на Райские поля. Никто об этом не знал, и осмотрительно я держал себя не потому, что стыдился быть увиденным с ней, напротив, мое чувство было слишком драгоценно, чтобы стать поводом для смеха в харчевне. Мне известно, что обо мне думают, насмешки ближних, даже тех, кому я помогал, – крест, какой я нес всю мою жизнь. Кола в своих записках повторяет колкие замечания Локка и даже Лоуэра, которые оба в глаза были учтивы со мной и кого я по сию пору числю среди моих друзей. Престкотт принял мою помощь и смеялся у меня за спиной, так же поступал и Уоллис. Я не желаю пятнать мои чувства пренебрежением света, а мое уважение к этой девушке, без сомнения выставило бы меня на посмешище.

И все же это была лишь часть моей жизни, так как я много времени проводил за работой и, обескураженный все множащиеся сомнениями в уже сделанном, все более и более обращался к собиранию фактов, уже не беря на себя смелость истолковывать их смысл. Мой труд об осаде зачах, вместо работы над ним я обратился к хроникам и памятным надписям, высеченным в камне и выгравированным на меди, и смог составить перечень важнейших родов страны, корнями уходящих в прошлые века. Сейчас это кажется обычным и избитым, но тогда я был первым, кому пришла в голову эта идея.

А для заработка и для того, чтобы приносить пользу, я рылся по всем архивам, составляя каталоги манускриптов, каких до меня поколения не касалась ни одна другая рука. Что мы без прошлого? Будь оно утрачено, мы обратимся в ничто. Даже я не стремился воспользоваться этими сведениями сам, моим долгом и удовольствием было расчистить дорогу другим. Все библиотеки Оксфорда пребывали в плачевном запустении, их величайшие сокровища десятилетия пылились, позабытые всеми, так как мужи обратились к раздорам и распрям и научились презирать старую мудрость, ибо не могли перечесть ее заново. Пусть я совершил немного, но сохранял и каталогизировал и черпал из бескрайнего океана учености, зная, что срока одной человеческой жизни не хватит, чтобы постичь хотя бы малую часть таящихся в нем чудес. Жестоко Провидение, даровавшее нам тягу к знанию, но отказавшее во времени для правильного его освоения. Все мы умираем разочарованными; это – величайший урок, какой нам надлежит усвоить.

Благодаря таким трудам я познакомился с доктором Уоллисом, который был хранителем университетских архивов, когда я более всего нуждался в доступе к ним, хотя, будучи профессором, он по закону не имел права занимать эту должность. Должен признать, его систематический ум водворил некий порядок в манускриптах, которые десятилетиями пребывали в запустении, но я сделал бы это лучше (ведь я, не получая благодарности, проделал большую часть работы) и больше него заслуживал жалованье в тридцать фунтов в год.

Разумеется, до меня доходили слухи о его тайной деятельности, он не старался скрыть свои таланты шифровальщика, а, напротив, даже похвалялся ими. Но до тех пор, пока я не открыл его рукопись, я не подозревал о его темных интригах на службе правительства, знай я тогда о них в полной мере, все, думается, стало бы намного яснее. Уоллис потерпел поражение (ах, если бы только он распознал его, когда прочел рассказ Колы! ) от собственных ловкости и скрытности. Врагов он видел повсюду и не доверял никому. Прочтите его слова и сами увидите, какие побуждения он приписывает всем, с кем сталкивается. Разве пишет он что‑ нибудь доброе о ком‑ либо? Он живет в мире, где всякий был глупец, лжец, убийца, обманщик или предатель. Он даже глумится над мистером Ньютоном, чернит мистера Бойля, злоупотребляет слабостями Лоуэра.

Все люди существовали лишь ради того, чтобы служить его целям. Несчастен человек, когда так думает о своих ближних, несчастна церковь, когда у нее такой слуга, несчастна наша бедная Англия, когда у нее такой защитник. Он поносит всех и каждого, но кто причинил смертей и разорения больше, нежели он сам? Но даже Уоллис, как будто, был способен любить, хотя, потеряв единственного дорогого ему человека, он вовсе не обратился к Господу в раскаянии и молитве, а обрушил на мир еще большую жестокость и нашел под конец, что и она была тщетна. Несколько раз я встречал его слугу Мэтью и всегда испытывал к нему сочувствие. Одержимость Уоллиса была очевидна, ведь доктор не мог находиться в одной комнате с юношей и не смотреть на него постоянно, не обращаться к нему с каким‑ нибудь замечанием. Но ничто не явилось для меня большей неожиданностью, чем те строки в рукописи Уоллиса, где он говорит о своей привязанности, так как обращался он с юношей прегнусно и все удивлялись, как Мэтью способен сносить такую жестокость.

Охотно признаю, что слуга выстрадал меньше сыновей, чьи малейшие промахи осуждались часто и прилюдно и притом столь низко, что я видел однажды, как под градом оскорблении старший залился слезами, но тем не менее, даже Мэтью приходилось терпеть постоянные колкости и придирки, лишь человек подобный Уоллису мог выражать свою любовь через злобу. Увидев однажды, как в ответ на вопрос юноши лицо Уоллиса скривилось и побагровело от ярости, я рассказал об этом Саре, но та мягко меня пожурила.

– Не думайте о нем дурно, – сказала она, – он хочет найти дорогу к любви, но не знает как. Он может боготворить лишь идею и вынужден бичевать реальность, когда вторая не в силах сравниться с первой. Он жаждет совершенства, но настолько слеп душой, что ощущать его способен лишь в математике, и в сердце его нет места людям.

– Но это так жестоко.

– Да. Но и это тоже любовь. Разве вы не видите этого? – ответила она – И это – его единственный путь к спасению. Не порицайте ту единственную искру, какая дарована ему Богом. Не вам о том судить.

Тогда, однако, мне не было до всего этого дела я хотел получить доступ к архивам, а Уоллис во всех смыслах держал в руках ключи к ним. И потому, когда, вернувшись, попытался утвердиться на престоле король, когда заговоры и контрзаговоры кружили над страной подобно метели, я оставлял свои комнаты доме на улице Мертон и шел в библиотеку, где разворачивал витки манускриптов и составлял каталоги, читал и снабжал примечаниями, пока даже света свечей становилось уже недостаточно. Я трудился в ледяную зимнюю стужу, когда смеркалось через пару часов пополудни, и в палящий летний зной, когда солнце раскаляло свинцовую крышу у меня над головой и мои мысли путались от жажды. Ни погода, ни обстоятельства не могли отвлечь меня от моего дела, и я все более переставал замечать то, что творилось вокруг меня. По дороге домой я позволял себе час отдыха и обедал в харчевне – часто в обществе Лоуэра и его товарищей, – а вечерами баловал себя музыкой, какая всегда была величайшей радостью и утешением моей жизни. Вину и музыке сердце радуется, ибо они ублажают разгоряченный ум и успокаивают смятенные чувства, утверждает Джейсон Пратензий, а Лемний говорит, что музыка столь благотворно влияет на артерии и жизнелюбие, что, когда (тут я цитирую мистера Бертона) играл Орфей, сами деревья вырывали из земли свои корни и подходили ближе, чтобы лучше его слышать. Агриппа добавляет, что слонам Африки музыка очень приятна и что они любят танцевать под незатейливые напевы. Сколь бы ни был я печален или устав, час, проведенный с виолой, почти всегда приносил мне удовлетворение и покой, и каждый вечер один или с другими я играл перед молитвой, это лучший из известных мне способов обрести спокойный сон.

Нас было пятеро, и по обыкновению мы собирались дважды в неделю, иногда чаще, и что за восхитительная это была гармония! Мы мало говорили, едва знали друг друга, но сходились и проводили два часа или более в совершеннейшем согласии. Я был не самым лучшим и не самым худшим из музыкантов и благодаря частым упражнениям нередко превосходил других. Встречались мы где могли и в 1662 году обосновались в комнатах над недавно открывшейся кофейней неподалеку от Квинз‑ колледж, наискосок от комнат мистера Бойля на Главной улице.

Там я впервые повстречал Томаса Кена, а через него свел знакомство с Джеком Престкоттом. Как пишет Престкотт, Кен теперь епископ и поистине великий мира сего, столь исполненный пышности, что его скромное прошлое удивило бы всякого, кто не знал его в прежние времена. Истощенный клирик, жаждущий повышения, аскет, озабоченный лишь причащением к Господу Христу, превратился в осанистого церковного вельможу, держащего дворец с сорока слугами, пригоршнями раздающего милостыню и дарящего верность тому правительству, от которого зависит его доход. Полагаю, такую готовность подчинять свою совесть общему благу можно возвести в принцип, но я не слишком восхищаюсь ею, несмотря на достаток, какой она принесла ему. Мне милее вспоминать серьезного молодого члена факультета Нового колледжа, чьим единственным досугом было пиликать на виоле в моем обществе. Музыкант из него был ужасающий, но его воодушевление не знало границ а в нашем кружке не хватало одной виолы, и потому у нас не было особого выбора. Я был поистине возмущен, узнав, что он злобно измыслил сплетню о Саре и тем на шаг подтолкнул ее к виселице. Столь многие люди как будто желали ее смерти, что даже я тогда ощущал, как злокозненная судьба находит удовольствие в ее гибели, превращая всех встречных в ее врагов, без всякой на то понятной мне причины.

Через меня Сара поступила на службу к доктору Грову, так как Томас (без злого умысла) спросил однажды вечером музыкантов, не знают ли они какой‑ нибудь служанки, которой нужна работа. Гров, который недавно вернулся на факультет, нуждался в работнице, и Кен кинулся ему помогать. Он тогда надеялся заручиться расположением и покровительством Грова и поначалу усердно пытался ему услужить. К несчастью, Гров не поощрял в колледже людей, подобных Кену, и пренебрежительно отклонил все поползновения к дружбе; любезности Кена пропали втуне, и между ними двумя разгорелась вражда, которой вовсе не требовалось ссоры из‑ за прихода, чтобы стать ожесточенной.

Я сказал, что знаю подходящую женщину, и при следующей же встрече предложил это место Саре. Один день в неделю убирать комнаты члена факультета, принести воду и уголь, вычистить горшки и перестирать белье. Шесть пенсов в неделю.

– Я была бы рада такому месту, – сказала она. – Кто этот человек? Я не стану работать у такого, кто сочтет, будто может бить меня. Думаю, вам это известно.

– Я совсем его не знаю, поэтому не могу ручаться за его характер. Он когда‑ то давно был изгнан из университета и только теперь вернулся.

– Выходит, лодист? Мне придется работать на закоснелого роялиста?

– Я нашел бы тебе доктора из анабаптистов, если б такой имелся, но в наши дни только такие, как Гров, ищут себе слуг. Примешь ты предложение или нет, тебе решать. Но сходи поговори с ним, может статься, он не так плох, как ты страшишься. В конце концов, я сам закоснелый роялист, и тебе как‑ то удается сдержать свое отвращение ко мне.

Этим я заслужил одну из чудесных улыбок, какие и по сей день свежи в моей памяти.

– Мало таких, кто был бы так добр, как вы, – ответила она. – а жаль.

Ей не хотелось идти туда, но нужда в деньгах пересилила, и наконец она все же поступила к Грову. Я был этому рад и понимал какую радость таит в себе возможность покровительствовать ближнему, пусть даже в такой малости. Благодаря мне у Сары было достаточно работы, чтобы заработанного хватало на хлеб и даже оставалось еще немного, чтобы откладывать на будущее. Впервые она вела оседлую уважаемую жизнь, приличествующую ее званию, и как будто была этим довольна. Это приносило мне немалое утешение и казалось добрым предзнаменованием, я был рад за нее и уповал на то, что и вся страна может оказаться столь же сговорчивой. Увы, мои оптимизм был прискорбно неуместен.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.