Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 14 страница



 Моя работа в котельном цехе никого не могла бы настроить на мелодраматический лад, как это бывает, когда мы читаем иные романы, — просто я не был приспособлен для физического труда, и мне нелегко приходилось. Мы изготовляли, как правило, котлы для судов, что строились в доке; кроме того, мы выпускали нагнетательные и всасывающие насосы, которые обычно отправляли морем за границу. Начал я свой трудовой путь в литейном цехе, где долгие месяцы стальной щеткой зачищал и снимал неровности с неотделанных болванок. Это была тяжелая и грязная работа. Джейми присматривал за мной и не раз выказывал мне свое доброе отношение, но открыто отдавать мне предпочтение он не мог — ведь мы были родственниками, и это вызвало бы пересуды в цехе. Мой станок находился близ печи, где чугун плавят и затем выливают в песочные формы. Жара здесь порой стояла невыносимая, а в ветреные дни песок разносило по всему цеху и я кашлял. Затем меня перевели в механический цех. Здесь отлитые болванки обрабатывали и шлифовали на бесчисленных станках. Рядом помещался сборочный цех, где собирали готовые детали; там стучали молотки и гудели машины. Подмастерья в основном были веселые парни: они беззаботно смотрели на жизнь, интересовались футболом и скачками и с откровенным цинизмом относились к слабому полу. Через четыре года большинство из них станет судовыми механиками, а остальные, вроде меня, пойдут в конструкторские бюро. Лишь несколько человек прибыло сюда для специального обучения. Среди них был молодой сиамец из родовитой семьи; он являлся каждое утро, молчаливый, с вежливой улыбкой на губах, в безукоризненном комбинезоне; через какое-то время он, несомненно, повезет в свою страну блага западной цивилизации. У станка, соседнего с моим, стоял молодой валлиец по имени Льюис, который мило убивал здесь время. Льюис был сыном богатого кардифского судостроителя, и поскольку завод Маршаллов пользовался особенно хорошей репутацией, отец прислал его сюда на практику, прежде чем ввести в дело. Он был парень неразборчивый, с мягким, безвольным подбородком, любил легкую жизнь, помадил волосы, носил яркие галстуки и не менее яркие рубашки. Но по натуре он был добрым и щедрым. На станке у него всегда стояла большая желтая коробка с сигаретами — настоящий сундук в миниатюре, — и кто угодно мог черпать из него. Льюису до смерти наскучило это вынужденное пребывание в Ливенфорде, и он проводил большую часть свободного времени в Уинтоне, где его частенько видели за обедом в «Бодега Грилл» или в ложе мюзик-холла «Альгамбра». Он считал себя покорителем дамских сердец и вечно рассказывал о своих любовных похождениях в соседнем городке. Мне очень хотелось найти среди моих товарищей подмастерьев человека, близкого мне по духу. Но хотя я очень стремился завязать с кем-нибудь дружбу, все мои попытки были крайне неловки, в них чувствовалась боязнь получить отпор. Когда я все-таки делал над собой усилие и шел развлекаться с кем-нибудь из веселых молодых людей, то темы их разговора, долгие и шумные споры о достоинствах одной гончей по сравнению с другой или о сумме, уплаченной за победителя в местных состязаниях пони, вскоре превращали меня в молчальника, который не мог и слова из себя выдавить. Мне хотелось бы найти кого-то, с кем я мог бы поговорить о книгах, о музыке, кто мог бы противопоставить свои собственные мнения тем новым идеям и выводам, которые я ощупью искал. Но всякий раз, когда я пытался завести разговор на подобные темы, я чувствовал, что все смотрят на меня, как на «задаваку», и тут же умолкал. С Льюисом у меня были самые близкие отношения, и раза два я даже пил у него чай. Но слушать рассказы о его победах было очень скучно, а поскольку он явно врал, то они вскоре совсем перестали занимать меня. Благодаря родству с Джейми и умению молчать — качеству, которое всегда уважали на севере нашей страны, — ко мне относились хорошо. К тому же я старался возможно лучше справиться с работой. Но уж больно тяготила среда. И при мысли о годах, которые мне предстояло провести здесь, у меня сжималось сердце. В следующую после концерта субботу — только что пробило два часа — папа, Мэрдок, Кейт, бабушка и я сидели вокруг стола, с которого Софи убрала посуду и теперь мыла ее в чуланчике, да так бесшумно, что, казалось, слышно было, как от великого старания ничего не упустить дрожат барабанные перепонки у нее в ушах. Папа выглядел подавленным, встревоженным; он теперь почти всегда был таким. Он похудел. Лицо у него стало каким-то серым, измученным, щеки ввалились, губы были плотно сжаты. — Целых две недели прошло с тех пор, как кончился квартал, — сдержанно заметил он. — А от Адама ни слова. — Еще есть время, папа, — успокаивающе заметила Кейт. — Это ты мне уже говорила. Ты ведь знаешь, что, когда произошла конверсия, он твердо обещал мне выплачивать пять процентов на те девятьсот фунтов, которые я дал ему взаймы. А за последние полгода я не получил от него ни пенни. В детстве я всегда считал, что Адам бесспорно способен разбогатеть. Судьба, казалось, отметила его как человека, который своими силами добьется успеха в жизни. Однако сейчас, хоть мы встречались крайне редко, я начал замечать, что эта поразительная уверенность в себе имеет некие пределы. Возможно, он просто обладал нередко встречающимся у шотландцев качеством почитать себя «великим», а на других смотреть свысока, недооценивая их способность противостоять ему. Адам был слишком уверен в своем уменье перехитрить кого угодно. В том деле, которое он столь победоносно начал вместе с папой, он не учел, что владельцы участков и домов, прилегающих к его дому в Кенсингтоне — а многие из них были богатыми и влиятельными людьми, — яростно выступят против его затеи разделить купленный дом на квартиры и тем испортить им радость жизни. Благодаря зоркому оку их адвокатов его собственность на участок оказалась вовсе не такой уж неуязвимой, как ему представлялось. И вот, после того, как он вложил в дом весь свой капитал да уговорил еще и папу вложить все свои сбережения, после того, как он взял на себя определенные обязательства перед подрядчиком, который должен был произвести ремонт, он вдруг обнаружил, что придется иметь дело с судом и ему угрожает разорительный процесс. Дом по-прежнему принадлежал ему, но теперь он превратился поистине в «белого слона», как однажды в шутку назвал его Адам, и теперь всем было ясно, что джентльмены в цилиндрах, над которыми он так открыто потешался, в конце концов одержали над ним верх. — Да ведь какая-то школа хотела купить его! — нарушила молчание Кейт. — Из этого ничего не вышло, — мрачно заметил папа. — Адаму теперь никогда не избавиться от этого дома. — Ох, папа, не надо так волноваться. У Адама хорошее положение, рано или поздно он вернет тебе все сполна. Да и ты ведь не бедствуешь. У тебя приличное жалованье, бабушка получает пенсию и Роби каждую неделю приносит недурной заработок. Папа, все еще бледный, с трудом выговорил, задыхаясь от возмущения: — Да ты, видно, не знаешь цену деньгам! Неужели ты считаешь, что человек может взять и выбросить на ветер свои трудовые деньги… а потом просить на старости лет милостыню? — Какая ерунда, папа, — сказала Кейт успокаивающим, но вместе с тем твердым тоном. — Тебе же полагается пенсия за долголетнюю службу. Да еще ты по-прежнему откладываешь. Ведь у тебя даже служанка в доме есть, чего никогда не было при бедной мамочке. — Вот если б твоя мать была жива и могла тебя сейчас слышать! — Глаза у папы блеснули; с трудом дыша, он продолжал уже тише: — Ты и представить себе не можешь, сколько стоит прокормить эту девчонку, помимо жалованья. Больше того, с тех пор как она поступила к нам, она умудрилась разбить два наших лучших блюда. Разорение, разорение, да и только. Решив, что от Кейт все равно толку не добьешься, папа повернулся к Мэрдоку. — Ну, а ты чего молчишь? Быть может, мне пойти к Мак-Келлару и затеять процесс против Адама? Мэрдок, сидевший с постной физиономией, вперив взор в пространство, пожал плечами, которые от работы стали у него широкими и мускулистыми. — Я бы не стал вручать свою судьбу адвокату. Папа явно поморщился и, наконец, мучительно вздохнул: ничего не поделаешь, приходится соглашаться. — Но что же мне тогда делать, что мне делать? Тут Мэрдок заговорил. Он и всегда-то излагал свои мысли довольно туманно, а за последние месяцы речь его и вовсе стала отличаться особым глубокомыслием. — Никто в этом доме никогда особенно не считался со мной, отец. — Я с удивлением заметил, что он не назвал его, как всегда, «папа». — Факт остается фактом, что я сам, вопреки всему, пробил себе дорогу в жизни. Я стал компаньоном Далримпла, я люблю свою работу в питомнике и вполне преуспеваю. Весной на выставке цветов я намерен показать мою новую гвоздику, и, если богу будет угодно, — тут я снова вздрогнул от удивления, — я, возможно, получу Александровскую золотую медаль, которой премируют лучшего участника выставки. — Масляные глазки Мэрдока улыбались нам сквозь большие очки. — Адам всегда считал меня дураком, отец. Он живет по-иному, чем я. Тем не менее он мой брат и я люблю его. Это и есть мой ответ. Любовь. — О чем это ты говоришь? Ничего не понимаю, — вспылил папа. — Я хочу получить мои деньги плюс проценты. В кухню вошла Софи с ведерком угля и стала подкладывать его в топку. Папа сидел неподвижно все время, пока она была в комнате, но как только она вышла в чуланчик, он вскочил с видом глубоко оскорбленного человека, вынул из топки лежавший наверху кусок угля и положил обратно в ведерко. Щеки его пылали, — казалось, он вот-вот лопнет от возмущения. — Никто не знает, какая у меня жизнь. То одно, то другое. Адам!.. Этот старый дурак наверху, которому уже давно пора переселиться в Гленвуди! Клегхорн, который благополучно перенес операцию почек! Ну что тут поделаешь! — Надо любить людей, отец, — мягко сказал Мэрдок. — Что такое? — воскликнул папа. — Да, отец, — ласково продолжал Мэрдок. — Именно то, что я сказал. Если бы ты мог вкусить, как я вкусил, радость всеобщей любви! Он встал в позу. Я инстинктивно почувствовал, что он сейчас осчастливит нас одним из своих изречений — торжественных и ужасных, которые, точно морские змеи, вдруг вылезали со дна спокойного моря, признаний, идущих из самых глубин, поистине потрясающих по своей неожиданности; на моей памяти он сделал три таких признания: первое — на Ардфилланской ярмарке, когда он заявил: «Я убью себя»; третье, тогда еще не родившееся, но услышанное мной по окончании цветочной выставки: «Я женюсь»; и второе, которое он произнес сейчас, словно обдал нас дыханием божественного промысла: — Я спасен. Я теперь солдат господа. И больше ничего, ни единого слова. Все с той же блаженной улыбкой он взял шляпу и вышел. Папа был настолько потрясен, что так и остался сидеть на кухне, а мы с Кейт, не менее ошарашенные, проводили Мэрдока до дверей. И тут мы узрели то, что все объясняло, служило ключом к разгадке его обращения в лоно церкви: по дорожке, поджидая Мэрдока, чинно вышагивала взад и вперед Бесси Юинг. С гордой улыбкой собственника она взяла его под руку. Ни тот, ни другая не видели нас; они шли, беседуя, и Мэрдок при этом так выпятил грудь, точно на ней уже покоился огромный барабан Армии спасения. Мы оба долго молчали. — Вот оно что, — заметила, наконец, Кейт. — Забавно, как религия прибирает к рукам наше семейство. — В глазах ее, когда она повернулась ко мне, было какое-то странное выражение. — Чудные мы люди. Почему ты продолжаешь жить в этом доме, ума не приложу. Я промолчал. Видя, что я замялся, Кейт со смехом обхватила меня за плечи и прижалась по-прежнему шершавой прыщеватой щекой к моей щеке. — О господи, — сказала она. — До чего же неприятная штука жизнь. Она повернулась и пошла обратно на кухню, а я медленно поднялся по лестнице и, не снимая спецовки, бросился на постель; у меня не было сил переодеться. Кейт уговорила папу и бабушку поехать с ней в Барлон выпить чаю. Вскоре я услышал, как захлопнулась за ними дверь. Софи уже ушла. В доме остались только я и дедушка. Было очень тихо. Заложив руки за голову, я пытался вызвать перед своим мысленным взором видения — это был великолепный повод бежать от действительности; не удивительно, что Рейд прозвал меня «мечтателем-меланхоликом». Но меня удерживало на земле воспоминание о сцене, которая только что произошла внизу; ум мой все время возвращался к ней, точно собака к обглоданной кости, — не в надежде подкрепиться, а просто из какого-то нервного упорства. Казалось, все сговорились лишить меня последних иллюзий. Обращение Мэрдока в лоно церкви было просто пародией на тот религиозный пыл, которым в свое время был одержим и я. Папина скаредность, нелепая и унизительная, превратилась в самую настоящую манию. Он стал пить чай без сахара и молока, питался почти одним горохом, раздевался в темноте, чтобы экономить газ. То, что он проделывал с обмылками и огарками, просто не поддается описанию. Если в доме что-то ломалось, он сам занимался починкой. На днях я застал его с гвоздями и кусочком кожи в руках — он чинил свои башмаки. О боже, до чего я ненавидел деньги, самая мысль о них была мне противна. И в то же время я целыми днями мечтал о том, чтобы у меня было их достаточно и я мог бы пойти учиться в университет и заниматься любимым делом. Вопрос, который задала мне Кейт, не давал мне покоя. Почему я не ухожу из этого дома? Быть может, я был слаб и боялся неизвестного. Однако была тут и другая причина. И не столько чувство привязанности, сколько острое сознание ответственности, унаследованное, очевидно, от какого-нибудь ветхозаветного предка со стороны бабушки: я просто не мог оставить дедушку одного. Он, несомненно, попадет в беду, если я не буду следить за ним. Словом, каковы бы ни были причины, мне, видимо, суждено было закиснуть в этом маленьком городке. Невольно я подумал об Алисон: какая она все-таки жестокая и несправедливая в своем спокойствии, и хотя я очень тосковал по ней, мне почему-то вспомнились рассказы Льюиса о его похождениях. Эти похождения были, конечно, весьма низменными, и все-таки мне показалось признаком печальной слабости то, что сам-то я ни разу не пережил ничего такого. В романах, которые я читал, молодых людей, занимавших в обществе такое же положение, что и я, просвещала какая-нибудь милая женщина, у которой муж был в отъезде, не сказочная красавица, конечно, но неизменно милое существо, с веселыми глазами и большим щедрым ртом. Только есть ли такая в Ливенфорде? Я горько усмехнулся — до чего нелепая мысль. Несколько девушек, работавших на красильной фабрике, были хорошо известны нам, подмастерьям, но один вид этих смелых краснощеких девиц, грубые замечания, какими они перебрасывались, пробегая мимо нас в своих платочках и башмаках на деревянной подошве, способны были остудить даже пыл Льюиса, не говоря уже о моем робком сердце. Я тяжело вздохнул, поднялся и стал переодеваться. Внезапно я услышал звонок. И хотя позвонили совсем тихо, я все-таки вздрогнул: сейчас мне было труднее, чем когда-либо, пойти открыть входную дверь. Я спустился вниз. На пороге стояла женщина — благообразная женщина средних лет, совершенно мне незнакомая; одета она была во все темно-серое, на ней были серые бумажные перчатки, черная шляпа и в руках сумочка. Судя по рукам, она занималась домашним хозяйством — возможно, была экономкой, но, пожалуй, чем-то более значительным, и, как ни странно, волновалась больше меня. У меня было такое впечатление, что она специально дожидалась благостного покрова темноты, чтобы отважиться подойти к порогу «Ломонд Вью». — Это дом мистера Гау? Только я немного приободрился, заметив ее смущение, как сердце у меня снова ушло в пятки. — Да, он живет здесь. Пауза. Кажется, она покраснела? Во всяком случае, сна не знала, что сказать, оглядела меня и уклончиво спросила: — А вы его сын? — Нет, не совсем… родственник. — Не желая говорить правду, я понял, что дело тут темное, деликатное и опасно его выяснять у открытой двери на виду у всех прохожих. — Вы, быть может, зайдете? — Покорно благодарю, молодой человек. — Она говорила с нарочитой мягкостью; когда мы прошли в гостиную, я счел необходимым, поскольку в комнате было темно, зажечь газ. Она, не спрашивая разрешения, взяла стул, села на краешек и оглядела это холодное святилище, оценивая каждый предмет в нем и взвешивая, заслуживает ли он ее одобрения. — Отлично. У вас тут премило. Какая красивая картина. Я ждал; все это настолько заинтриговало меня, что я не мог вымолвить ни слова; наконец дама не без смущения оторвала взгляд от «Правителя Глена» и принялась разглядывать меня. — Нет, вы все-таки, должно быть, его сын. — И она слегка рассмеялась. — И он не велел вам говорить это. Ну ничего, я уважаю ваше благоразумие. Так он все-таки дома? — Быть может, вы будете так любезны и объясните мне цель вашего прихода… — предложил я. — Ну что ж, я, пожалуй, могу сказать и вам. — Снова легкий, тут же подавленный смешок. — Учтите, что я почтенная вдова. Надеюсь, это объяснит вам все. Она раскрыла сумочку, вынула из нее две бумажки и протянула мне. В одной я не без трепета узнал письмо, безусловно написанное дедушкой. В другой было объявление из газеты «Брачный вестник», отмеченное карандашом: «Весьма уважаемая вдова сорока четырех лет, брюнетка, среднего роста, добрая, с художественными наклонностями и со скромными средствами к существованию, хотела бы познакомиться с джентльменом покладистого нрава, желательно верующим, с хорошим домом и искренними намерениями. Не возражает против небольшой семьи. Все справки можно получить по адресу: Почтовый ящик 314. М. Т. » Я был сражен. Мне не было нужды читать дедушкино письмо, она сама скромно сослалась на него. — Я получила шесть писем в ответ… но ваше… Мистер Гау так красиво написал, что я решила сначала повидаться с ним. Я мог бы хохотать до упаду, если бы мне не хотелось в эту минуту плакать. И не своим голосом я воскликнул: — Так посмотрите на него, сударыня! Прошу вас, прямо наверх. Второй этаж, первая дверь направо. Она взяла свои бумажки, аккуратно сложила в сумочку и, стесняясь, точно девочка, встала. — Скажите мне только одно. Он брюнет или блондин? Первый муж у меня был брюнет, и я подумала, что неплохо было бы сменить… — Да-да, — прервал я ее жестом, показывая на лестницу, — он блондин. Но вы, пожалуйста, поднимитесь и посмотрите сами… Идите же. Она пошла наверх, а я остался ждать, когда раздастся короткий резкий звук, говорящий о ее разочаровании. Но никакой сцены не последовало; прошло добрых полчаса, прежде чем она спустилась, и лицо у нее хоть и было озадаченное, но скорее довольное, чем злое. — Ваш дядя очаровательный джентльмен, — сказала она мне несколько удивленно. — Но он гораздо старше, чем я думала. Когда она с неохотой покинула наш дом, я поспешил в комнату дедушки. Он сидел, держа перо в руке, за столом и был всецело поглощен игрой в свой излюбленный кроссворд. — Роберт, — объявил он. — Мне сегодня везет. Ты только послушай, что я тут… — А как насчет вашей гостьи? — прервал его я. — Ах, этой! — И он презрительно махнул рукой. — Она бы утомила меня до смерти. К тому же у нее такое имечко, что, говоря фигурально, жуть берет. Больше я не мог выдержать. Я повернулся и бросился прочь, хохоча чуть не до истерики, а он смотрел мне вслед поверх очков, слегка удивленный, но в общем невозмутимый — не человек, а монумент. Внизу я надел кепку и шарф. Темнота сгущалась, в ней чувствовалось обещание ярких огней и суматохи, какая царит по субботним вечерам в маленьком городке. Настроение у меня почему-то резко поднялось. У Рейда, наверно, сегодня будут музицировать, возможно, туда придет Алисон с матерью. Я решил пойти к Джейсону и примириться с ним. А самое главное, как бы не пропустить «Летучего голландца». Каждую субботу в пять часов экспресс Порт Доран — Лондон останавливался на две минуты в Ливенфорде, чтобы забрать пассажиров с Западного побережья. Это был роскошный поезд, красный с желтым, весь из спальных вагонов и вагонов-ресторанов, где в окнах сверкали белые скатерти и серебро под затененными электрическими лампочками. Достаточно мне было поглядеть на этот блестящий поезд, который медленно отходил на юг, по направлению к огромному городу, чтобы кровь у меня быстрее побежала по жилам, а в груди родилась несбыточная, тщетная и все-таки не умирающая надежда на то, что однажды и я займу место на его обитых роскошной материей сиденьях, под мягким светом розовых абажуров. Я взглянул на часы. Времени было в обрез. И я помчался по темной дороге.  Глава 4
 

 В ту зиму ливенфордский Клуб философов предпринял попытку выйти из того деградирующего состояния, которое вызвало в свое время иронические замечания Рейда. Когда-то это был прекрасный клуб, созданный по образцу и подобию эдинбургского Общества резонеров. Мистер Мак-Келлар был теперь президентом ливенфордского клуба, и он решил возобновить курс публичных лекций, которыми так славился этот клуб. Папа теперь уже не принадлежал к числу его членов. Перестаравшись в своих попытках добиться продвижения хотя бы по этой лестнице, он был несколько раз провален на выборах и с тех пор смотрел на ежегодные членские взносы, как на ничем не оправданные расходы. Я понятия не имел о лекциях, пока как-то раз в конце ноября мне не повстречался на улице мистер Мак-Келлар, который, не говоря ни слова, протянул мне пригласительный билет. Человек он был неразговорчивый, и эта необщительная манера вручать билет, даже не останавливаясь, была характерна для него. В билете значилось: В помещении Клуба философов состоится лекция профессора Марка Флеминга «О происхождении малярии». Действителен на одно лицо. 30 ноября. В указанный вечер, сгорая от нетерпения, я отправился в философский клуб, однако у меня было такое чувство, что мне предстоит болезненная операция, которая вскроет еще не зажившие раны. Я сидел, стиснутый со всех сторон полными краснощекими горожанами в добротных шерстяных костюмах, степенными и процветающими. Я вспыхнул, когда взгляд Мак-Келлара скользнул по мне, но он не узнал меня. Однако, как только профессор Флеминг заговорил, я подпал под обаяние темы и человека и забыл обо всем на свете. Марк Флеминг — сухопарый смуглый человек лет сорока, с резкими чертами, коротко подстриженными усиками и блестящими пронзительными глазами — был профессором зоологии в Уинтонском университете. Он провел замечательную исследовательскую работу над двоякодышащими рыбами, забравшись ради этого в неразведанные районы Амазонки. Сегодняшняя его лекция, поскольку он обращался к неспециалистам, носила полупопулярный характер. Но достаточно было и этих научных сведений, чтобы кровь у меня закипела. Он проследил источник возникновения болезни, рассказал о тех бедах, которые она причиняет, и об ошибочных теориях, которые выводили раньше насчет причин ее возникновения. Затем он начал говорить о том, как он впервые по-научному подошел к решению проблемы, описал попытки Рональда Росса изолировать паразита — блистательный и мучительный процесс, закончившийся открытием спорозоидов в слюнных железах разновидности москита. На белом экране в конце комнаты Флеминг показал нам диапозитивы, раскрашенные микрофотографии, демонстрировавшие постепенные стадии развития паразита. Он проследил жизнь паразита на всех ее этапах, весь цикл его развития в крови различных организмов, включая человека. Он вкратце рассказал о предохранительных мерах, которые были приняты против паразита и уничтожили это проклятье во многих районах; благодаря этим мерам (классический пример) было возможно строительство Панамского канала. Когда он кончил, я глубоко перевел дух. Я хотел задать ему вопросы, которые показали бы мой горячий интерес к этой теме. Но его окружали значительные люди; они, правда, говорили глупые и малозначительные вещи, но подойти к нему я все-таки не мог. А он вдруг посмотрел на часы и, улыбаясь и пожимая направо и налево руки, поспешно ушел, чтобы не опоздать на поезд. Лекция эта, возродившая всю мою страстную любовь к науке, в течение нескольких дней не давала мне покоя. Затем последовала реакция — глубочайшая депрессия. Целую неделю я ходил понурый, страдая оттого, что столько потерял в жизни. И вдруг меня осенило. Обычно великие идеи, появлявшиеся в моей голове, оказывались карточным домиком, который рушился на следующий день. Внешне блестящие, они тем не менее не могли устоять против беспощадной логики рассуждений, какой я исхлестывал их. Но эта идея была совсем другого рода, она рождалась постепенно, словно утреннее солнце, прорезающее мутную тьму. Я взволнованно и в то же время с величайшей осторожностью строил свой план. В следующую субботу я отложил пять шиллингов из моего жалованья, быстро переоделся, завернул в пакет кое-какие вещи и спустился на кухню к обеду. — Поторопитесь, бабушка, — с улыбкой заметил я ей. — Я хочу успеть на поезд в час тридцать. Мне предстоят большие дела. Старушка была одна в комнате. Она принесла мне тарелку бараньего рагу, но не улыбнулась в ответ — это удивило меня, поскольку между нами теперь установились самые дружеские отношения. Затем, прежде чем усесться за вязанье, которым она обычно занималась, поджидая папу, всегда запаздывавшего в субботу, бабушка молча протянула мне с каким-то удивительно сдержанным выражением лица почтовую открытку. Я взял эту открытку и прочел ее; чем дальше я читал, тем больше хмурился. Ну почему люди не могут меня оставить в покое? На открытке было типографским способом напечатано: «Монастырь Святых ангелов», — и в ней говорилось: «Прошу зайти ко мне в воскресенье в четыре часа дня». Внизу стояла подпись: «Дж. Дж. Рош». Все еще хмурясь, но чувствуя, что ощущение неловкости уже исчезло, я скомкал открытку и бросил ее в огонь. Бабушка, казалось, усердно вязала, но через минуту, не отрывая глаз от работы, она спросила: — Так ты не пойдешь? Я упрямо покачал головой. Казалось, вязанье доставляет бабушке огромное удовольствие. Заговорила она со мной весьма осторожно: — А что если он придет сюда? Как мне сказать ему? — Скажите ему, что меня нет дома, — пробормотал я и покраснел. Она посмотрела на меня долгим взглядом. Постепенно на лице ее появилась улыбка, и, улыбаясь все шире, бабушка поднялась. — Дай я тебе подложу еще рагу, мой мальчик. Одобрение бабушки польстило мне и помогло успокоиться. Эта весть издалека — таким, во всяком случае, казалось мне мое исполненное религиозного рвения прошлое, — по правде говоря, была для меня ошеломляющим ударом. Я действительно любил каноника Роша и чувствовал, что поступил по отношению к нему недостойно. Кроме того, несмотря на мое горделивое равнодушие к религии, у меня бывали весьма неприятные минуты раскаяния. Однако сейчас настроение у меня было слишком хорошее, чтобы его могло что-то омрачить. Я выбросил мысль об этой открытке из головы и вскоре уже радостно шагал к станции, чтобы сесть на уинтонский поезд. Цель, которую я себе поставил, подбадривала меня на протяжении всего пути. В Уинтон я приехал в три часа и, сев на зеленый трамвай, доехал до Гилмор-хилла. Передо мной снова высилось серое, неподвижное, будящее мечты здание, которое я видел в своих грезах. Я теперь стал старше и не так быстро смущался, и все-таки, когда я вошел в университет и добрался до зоологического факультета, сердце у меня забилось быстрее. Я довольно хорошо знал дорогу. В свое время, когда мы участвовали с Гэвином в конкурсе на стипендию Маршалла, я долго рассматривал снаружи это здание. А сейчас я лишь на миг заглянул в огромный пустой лекционный зал и постучал в дверь, верхняя половина которой была из стекла, и на нем было начертано: «Лаборатория». Подождав минуту, я постучал еще раз — громче. Затем, поскольку никто не отвечал, я решительно толкнул дверь. Это была высокая длинная комната, стены которой были наполовину выложены кафелем; свет в нее проникал через несколько высоких окон. На низких столах выстроились ряды микроскопов, чудесных, блестящих цейсовских микроскопов, с тройными поворачивающимися линзами. Возле каждого места стоял двухъярусный штатив с реактивами: мензурки с фуксином и голубым метиленом, чистейшим спиртом, канадским бальзамом, — словом, со всем, чего душа пожелает. Огромная электрическая центрифуга жужжала под защитной проволочной сеткой. Какой-то сложный аппарат, которого я никогда до сих пор не видел, стоял возле ряда фарфоровых раковин, и в нем время от времени что-то булькало. В конце комнаты я заметил высокого мужчину в халате цвета буйволовой кожи, который возился у клетки с морскими свинками. Сжимая под мышкой пакет, я медленно подвигался вперед, опьяненный ароматным запахом бальзама, смешанного с формалином, и с острым, приятным запахом эфира. Послеполуденное солнце ярко освещало эту обитель богов. Когда я подошел ближе, человек в халате обернулся и вопросительно посмотрел на меня. — Что вам угодно? — Скажите, пожалуйста, могу я видеть профессора Флеминга? Передо мной был высокий худощавый человек лет пятидесяти, с желчным лицом и торчащими усами. Нос у него был длинный, а запавшие щеки перерезали глубокие морщины. Он снова повернулся к клетке, ловко поймал морскую свинку и, держа шприц между указательным и средним пальцами левой руки, надавил большим пальцем на поршень и осторожно ввел животному несколько капель мутной жидкости. Не отрываясь от своего занятия, он ответил: — Профессора нет здесь. Острое разочарование сжало мне сердце. — Когда же он здесь будет? — Он редко заглядывает сюда по субботам. На выходной день он отправляется отдыхать в Драймен. — Еще одной свинке был сделан укол, и она снова была водворена в клетку. — Заходите в понедельник. Окончательно сраженный, я воскликнул: — Но я могу вырваться сюда только в субботу! Покончив с уколами, он положил шприц в пятипроцентный раствор карболовой кислоты и с любопытством уставился на меня. — А может быть, я могу быть вам чем-нибудь полезен? Меня зовут Смит, я тут главный ассистент. Какое у вас дело? Я помолчал. — Я хочу поступить к вам на работу. — Сердце мое так и подпрыгнуло, когда я, наконец, раскрыл его тайну, но я храбро продолжал: — Я хочу работать здесь, в этой лаборатории, под руководством профессора Флеминга. Я видел его на прошлой неделе в Ливенфорде, оттуда я и приехал. Я готов на любую работу… даже если она будет заключаться в том, чтобы кормить этих морских свинок. Ассистент скупо усмехнулся, во всяком случае, его неподвижные тяжелые черты просветлели. — Этих не надо кормить. А что вы сейчас делаете? Я сказал. И тут же поспешно добавил: — Только ненавижу я эту работу. Я люблю науку… особенно зоологию… всегда ее любил. Я многие годы занимался ею в школе и дома. Если бы только я мог начать здесь, я бы пробился, я готов пойти на что угодно, согласен получать пять шиллингов в неделю и спать на полу. — Тут я развернул сверток. — Я привез вот эти образцы показать профессору Флемингу. Пожалуйста, взгляните на них, и вы убедитесь, что я не лгу. Он хотел было отделаться от меня, длинное лицо его снова приняло неприязненное выражение. Потом взглянул на часы и, очевидно, передумал. — Ну ладно уж, пойдемте. У меня еще есть десять минут до того, как надо вытаскивать стерилизатор. Он подвел меня к столу и присел на стул, а я дрожащими пальцами разорвал веревку и содрал оберточную бумагу с моих коллекций. Я, конечно, волновался, но в душе моей с новой силой вспыхнула надежда. Я почувствовал, что смогу убедить этого не доверяющего мне мрачного человека в моих подлинных и уникальных способностях. Я привез все свои сокровища, все до единого. Я не стал показывать ему обычные экспонаты, а прямо перешел к редкостям — особой разновидности гидры, неизвестным видам мшанки и великолепным экземплярам стентора. Я, волнуясь, описывал их ему, а он слушал меня внимательно, разглядывая из-под тяжелых век все, что я ему показывал. Раз или два он кивнул и несколько раз покачал головой. Но когда я раскрыл коробку со своими срезами, тут он впервые проявил интерес. Он нагнулся, взял у меня из рук коробку и стал рассматривать срезы на свет один за другим. Затем, придвинув к себе микроскоп движением, каким виртуоз прикладывает к подбородку скрипку, он начал разглядывать их под увеличительным стеклом, а я смотрел на него, затаив дыхание. Руки у него были грязные, все в пятнах, а его костлявые, шишковатые запястья вылезали из обтрепанных манжет дешевой сорочки. Но его длинные пальцы были необычайно ловкими и как бы небрежно, но в действительности на редкость тщательно поворачивали смазанные маслом винты линз. Ему потребовалось до ужаса мало времени, чтобы просмотреть всю мою бесценную работу. Три среза удостоились повторного рассмотрения под микроскопом; затем, выпрямившись, он посмотрел на меня и дернул свой непокорный ус. — И это все? — Да, — ужасно волнуясь, ответил я. Он вынул щепотку табаку и, скрутив себе сигарету, прикурил у бунзеновской горелки, стоявшей на столе. — У меня тоже была такая коллекция, когда я был в вашем возрасте. В полном изумлении я уставился на него: вот уж чего не ожидал. — Возможно только, что срезы были похуже. Но спирогиры, по-моему, лучше. Я ходил на вечерние лекции Пекстона в Лондонском политехническом институте, а каждую субботу и воскресенье до седьмого пота трудился на сэррейских прудах. Я думал, что из меня выйдет новый Кювье. Это было более тридцати лет назад. А вы взгляните сейчас на меня. Я сыт по горло этой рутиной. Я получаю пятьдесят монет в неделю, а мне надо кормить больную жену. — Он задумчиво вдохнул в себя воздух. — Я, конечно, попытался войти через заднюю дверь, — правда, это была единственная дверь, открытая для меня. Но это ни к чему не привело, мой мальчик. Если хочешь быть полковником, не записывайся в полк рядовым. Вот я и сижу всю жизнь лаборантом-помощником. — А как вы считаете, судя по моей работе, может из меня выйти толк? Вы сказали, что у меня приличные срезы. Он пожал плечами. — Они вполне приличны, если учесть, что вы делали их на старом, выщербленном матовом стекле. — Он быстро взглянул на меня. — Вот видите, мне все известно. Я ведь и сам так делал. А сейчас у нас есть электрические микротомы. Ручной труд не в почете. — Но на основании этого я мог бы получить работу в лаборатории? — Я весь дрожал от волнения. — Несмотря на все то, что вы мне сказали, я по-прежнему хочу у вас работать. Я готов поступить даже в качестве лаборанта. Он хмыкнул. — А вы умеете приготовлять раствор Ру? Можете вы проколоть сто пятьдесят барабанных перепонок за полчаса? Можете вы отделить бластомер на четвертой стадии расслоения? Да чтобы всему этому научиться, нужно целых пять лет. Известно ли вам, что лаборантом у меня работает шестидесятилетний старик? Я отпустил его сегодня, потому что у него разыгрался ревматизм! — Он улыбался, но в глазах была горечь. — Если хотите послушаться моего совета, молодой человек, выбросьте эту затею из головы. Не стану отрицать, у вас есть к этому склонность. Но без денег и университетского диплома дверь перед вами будет всегда закрыта. Так что отправляйтесь к своим машинам и забудьте про это. Не так уж плохо быть механиком на морских судах. Я бы сам многое дал, чтобы повидать мир и поплавать по морям. Наступило молчание. Я механически собрал экспонаты, сложил их в коробочки, завернул в бумагу, перевязал веревкой. — Не принимайте этого так близко к сердцу, — сказал он мне на прощанье. — Я ведь для вашего же блага это сказал. — Он протянул мне руку. — До свидания и желаю удачи. Я вышел из лаборатории и начал спускаться с пустынного холма. Круглое, как шар, солнце, уже садилось, прорезая сероватые сумерки розовыми отблесками. Я не сел на трамвай, а решил пройтись по парку. Резкий ветер крутил на дорожках опавшие листья, казалось, что это дети бегут из школы. Я не чувствовал и не замечал всей красоты заката. Я был не только разочарован, во мне накипала непонятная ярость. Я отказывался верить тому, что сказал мне Смит: все это ложь. На будущей неделе я снова приеду сюда и повидаюсь с самим профессором. Ничто не остановит меня на пути к моей цели. Однако сердце мое чувствовало, что старший лаборант был прав. Да, конечно, человек он мрачный, неприятный, но говорил он откровенно. Чем больше я раздумывал, тем больше понимал, что мой чудесный план попасть на факультет в качестве технического помощника невыполним. Оправдывалась поговорка, что желание — отец мысли. Единственный способ попасть на факультет — это зачислиться студентом и уплатить взнос за учение, а это, конечно, было невозможно. Но больше всего меня задело то равнодушие, с каким Смит отнесся к моим экспериментам. Правда, он их немного похвалил. Но я по глупости слишком на это рассчитывал, так что весьма умеренная похвала лишь подрезала крылья моей надежды. Порыв горечи раздул пламя в моей груди. Как ни странно, я не отчаивался, но я был ранен и разъярен. Я как раз дошел до центра города, как вдруг мысль о том, что я несу под мышкой никому не нужный пакет, привела меня к внезапному роковому решению. Вот я снова провалился. Значит, мне на роду написано никогда не служить любимой науке. Надо покончить с ней раз и навсегда. Шагая по Бьюкенен-стрит, я дошел до Аргайлской аркады — крытого прохода на Аргайл-стрит, в котором расположилось несколько маленьких лавчонок. Рядом с магазинчиком, где продавались модели моторов, я нашел то, что мне было нужно. На витрине золотые рыбки плавали в зеленом стеклянном аквариуме, вокруг которого разложены были пакетики с собачьими галетами и муравьиными яйцами, вперемежку лежали мышеловки, сачки для ловли бабочек, изделия из резины и листы с почтовыми марками. Над входом висела надпись: «Все для натуралиста. Продаем, покупаем, меняем». В лавке мне пришлось немного подождать, вдыхая запах пыли, прежде чем маленький изнуренный человечек в вытертом черном сюртуке появился из-за занавески, висевшей в глубине. — Я хочу продать мою коллекцию. Я снова развязал пакет, пальцы у меня на сей раз не дрожали. — Товар хороший, — сказал я, выкладывая коробочки на прилавок. — Вы только посмотрите на этих стрекоз. — Видите ли, мы сейчас ничего не покупаем. — Он говорил хриплым шепотом, надел пенсне и принялся внимательно разглядывать каждый предмет, взвешивая его на белой, влажной от пота ладони. — А на этот товар и вовсе нет спроса. — И закончив осмотр, он с сожалением добавил: — Могу дать вам семнадцать шиллингов шесть пенсов за все. Я возмущенно посмотрел на него. — Да ведь эта желтая эшна одна стоит целый фунт. Я видел такую цену в лондонских каталогах. — Ну, а здесь не Лондон, здесь Аргайлская аркада, — голос у него почти совсем пропал: либо он очень простудился, либо у него было больное горло. Держался же он с полнейшим безразличием. — Ничего другого я вам предложить не могу. Хотите соглашайтесь, хотите нет. Я был зол как никогда. Прежде мне ни разу не приходилось сталкиваться с разницей в цене, которую платишь, когда покупаешь, и которую получаешь, когда продаешь. Семнадцать шиллингов шесть пенсов за пять лет труда, за все эти исполненные энтузиазма трудные и опасные переходы по Длинному кряжу, за все эти долгие часы бдения, продолжавшегося до поздней ночи! Это был страшный удар. Однако что я мог поделать? — Я согласен. Когда я вышел из лавки, в руках у меня ничего не было, и они казались какими-то легкими, не моими, а голова была горячая. Те гроши, что он дал мне, вместе с моими пятью шиллингами составили сумму больше фунта. Было шесть часов, город сверкал огнями. И я побрел по нему в надежде развлечься. На углу Королевской улицы я увидел маленький ресторанчик. С виду в нем было что-то богемное, в окне соблазнительно красовалась белая рыба и красное мясо между двумя гигантскими артишоками. Я проник через вращающуюся дверь, прошел по мягкому ковру и уселся в обитой бархатом кабине. Это было уютное местечко с большим количеством мягкой мебели и занавесей на старинный манер, приятно освещенное канделябрами с розовыми абажурами наподобие тех, которыми я так часто любовался в окне вагона-ресторана «Летучего голландца». Я заволновался, когда ко мне подошел официант с усами, закрученными колечком, в узком белом переднике, доходившем ему чуть не до пят. Но я все-таки заказал плотный обед из рассольника, эскалопа с грибами и неаполитанского мороженого. Затем официант вложил мне в руку карточку вин. Бледный, но решительный, голосом, в котором лишь едва заметно чувствовалась дрожь, я заказал бутылку кианти. Ел я медленно: я не пробовал такой вкусной, такой сытной и в то же время изысканной пищи очень давно. От вина у меня сначала стянуло язык и десны, но я стойко продолжал его пить, и постепенно мне начал нравиться его терпкий вкус, равно как и тепло, которое с каждым глотком разливалось по всему телу, ударяя в ноги. Ресторан был не очень полон, а в кабинах было всего две-три пары. Напротив меня сидел красивый мужчина с пухленькой брюнеткой в кокетливой шляпке. Я с завистью смотрел на них, а они смеялись и тихо беседовали, пригнувшись друг к другу. Счет подали на девять шиллингов. Сумма колоссальная, но мне сейчас было все равно. Я допил вино, дал официанту шиллинг на чай, с удовлетворением принял его поклон и вышел. Какой дивный был вечер! Сияют огни, на улицах царит возбуждение, по тротуарам движутся милые, красивые люди. Наконец-то я живу, я похоронил свои неотвязные мечты, я свободен. Я купил у мальчишки-газетчика «Ивнинг таймс» и, пройдя к фонарю, пробежал глазами столбец, оповещающий, где можно развлечься. В городе было два варьете, музыкальная комедия Эдвардса и «Самое последнее» представление с участием Мартины Харви в спектакле «Единственный путь». Ничто из всего этого не манило меня. Но вот в конце перечня я с радостью заметил, что в старом Королевском театре идет повторное представление «Вторая миссис Тенкерей». Я отправился в Королевский театр, купил место в партере и вошел. Я довольно много читал и хотя у меня еще сохранились смутные воспоминания о том, как мама в Дублине водила меня на «Золушку», я никогда в жизни не был на настоящем спектакле. Когда занавес поднялся, неизведанное дотоле волнение охватило меня. А вскоре я уже забыл обо всем на свете. Предо мной был мир, какой я часто рисовал себе в мечтах, где все говорят только остроумные вещи, где мужественные души сжигают жизнь в очищающем белом пламени. Человек впечатлительный, я жадно пил каждое слово. Вышел я из театра в состоянии необычайной экзальтации. Мне тоже хотелось схватить жизнь обеими руками, пережить те радости, которые до сих пор были далеки от меня. Распаляющие воображение сладострастные образы вставали передо мной. Спектакль окончился рано, было всего лишь половина одиннадцатого. На улицах теперь стало гораздо меньше народу, а иные были и вовсе пустынны; это я заметил по дороге на площадь Джеймса — маленькое пустое пространство в центре города, ограниченное с одной стороны центральным почтамтом, а с другой — большим универсальным магазином, зеркальные витрины которого были освещены всю ночь. Льюис с улыбкой знатока не раз делал мне недвусмысленные намеки насчет площади Джеймса. На площади я принялся нервно вышагивать взад и вперед по широкому тротуару. Несколько представительниц прекрасного пола занимались тем же, время от времени останавливаясь с рассеянным видом, точно они поджидали автобус. Одна из них была необычайно тучная женщина, которая, казалось, вот-вот лопнет. На ней была большая шляпа с перьями, а на ногах, похожих на ножки от рояля, красовались высокие ботинки на шнуровке. — Здравствуй, красавчик, — по-матерински шепнула она мне, проходя мимо. Другая была высокая, тонкая, таинственно закутанная в вуаль, вся в черном. Прогуливалась она очень медленно, слегка сутулясь. Время от времени она кашляла, но очень деликатно, в носовой платок. Она улыбнулась мне усталой улыбкой, от которой у меня кровь застыла в жилах. Я остановился в ужасе, ничего не понимая. Я не видел здесь ни одной, которая хотя бы отдаленно приближалась к дивным видениям моего возбужденного мозга. Быть, может, мне больше повезет, если я перейду в центр площади. Я перешел улицу и очутился в маленьком садике со множеством пересекающихся дорожек, украшенном статуей. Здесь было темнее, более романтично. И публики было больше. В надежде на многообещающие тенистые уголки, я двинулся по центральной дорожке. Мимо прошла девушка; в темноте фигура ее казалась юной, соблазнительной. Когда она прошла мимо, я повернулся. А она остановилась и посмотрела на меня. Заметив, что я заинтересовался, она сделала знак головой, чтобы я следовал за нею, и медленно пошла дальше. Кровь бешено стучала у меня в висках. Я на секунду остановился. Идти ли мне за ней или подождать, пока она сделает круг по маленькому садику? Круг-то ведь был замкнутый, так что она непременно должна будет пройти здесь; весь трепеща, я присел на скамейке у края дорожки. Я понял, что сижу здесь не один, только когда мужской голос спросил меня: — Нет ли чинарика, приятель? Я порылся в кармане и вытащил коробку сигарет. В темноте я смутно видел, что это старый человек из породы несчастливцев, вообще говоря, настоящий бродяга. — Спасибо, товарищ, — сказал он. — А огонька не найдется? Под безлистными деревьями было темно, я поспешно чиркнул спичкой и дал ему прикурить. Слабый огонек озарил на миг жалкое подобие человеческого лица. Затем оно исчезло во тьме. Долго я сидел на скамейке, не в силах пошевельнуться. Я отдал старику все сигареты. Наконец поплелся на станцию. Ноги у меня так и подкашивались. Я еле-еле успел на последний поезд. В купе я был один. Всю дорогу я просидел, глядя прямо перед собой на дощатую перегородку. Нет, все в жизни, видно, кончается крахом. Вот я продал мою коллекцию, продал данное мне от рождения право быть тем, кем я хочу… И за что? Внезапно я заметил крошечную дырочку, которую какой-то злонамеренный пассажир проделал в дереве перегородки. И хотя я был морально раздавлен и в душе моей царили уныние и ужас, я встал и, побуждаемый необъяснимым любопытством, приложил к этой дырочке глаз. Но в соседнем купе было пусто, тоже совсем пусто.  Глава 5
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.