Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 12 страница



 День стоял жаркий, тихий, в воздухе чувствовалось приближение грозы. До экзаменов оставалось всего четыре дня, я изнемогал, нервы у меня были напряжены до предела. Я решил освежить голову холодной водой и, вытирая лицо, услышал смех дедушки. Я вышел из ванны на лестничную площадку и окликнул его, но ответа не последовало. Что это, мне померещилось, что ли? Боже милостивый, неужели я довел себя до того, что мне уже стало «чудиться»? Я не торопясь поднялся наверх — дверь в мамину комнату распахнута настежь, а оттуда, как мне показалось, и доносился приглушенный смех. Я вошел в комнату; в ней никого не было, однако я тотчас снова услышал смех дедушки и голос миссис Босомли. Я вздрогнул, но тут же сообразил, что звуки идут из соседнего дома, я слышу то, что происходит за стенкой, — ведь на дворе очень тихо. Ну конечно же!.. Я вспомнил, что дедушка после завтрака подстригал себе бороду. Только я хотел повернуть назад, как вдруг еще какой-то звук заставил меня насторожиться. Удивленный и испуганный, я уставился на пустую стенку, разрисованную вьющимися розами: ведь за стенкой спальня миссис Босомли. Значит, дедушка там, вдвоем с миссис Босомли. Я был настолько потрясен, что словно прирос к полу, и невольно прислушался. О боже, нет, не может быть… Я пытался отбросить от себя эту мысль. Но ошибки быть не могло, ни малейшей. Судорожным усилием я заставил себя сдвинуться с места, бросился вон из комнаты, а затем из дома. Ничего не видя, бежал я, весь дрожа, по дороге. Ну к чему сражаться, бороться, к чему все? Ведь даже самая чистая и прекрасная любовь не может спасти от ошибок. Но тогда человек уступает злому началу лишь у последней преграды, при последнем вздохе, с криком ужаса. А тут — подстричь перед зеркалом бороду и потом, насвистывая, уйти в предвкушении приятных минут; боже, какое предательство! И на это способен человек, которого я любил и которому доверял! Я был просто уничтожен. Желая одного — избавиться от мучивших меня видений, я бежал без оглядки. Инстинктивно я выбрал дорогу в гору, и, когда проходил мимо питомника, кто-то окликнул меня и вернул мой смятенный ум к действительности. Мэрдок подравнивал живую изгородь, возвышавшуюся по обе стороны от входа. Я постоял, помедлил и подошел к нему. — Что случилось? — спросил он, прерывая работу, и, оглядывая меня, вытер лоб тыльной стороной большой смуглой руки. — Ты что, ограбил кого-нибудь? Я ничего не ответил на эту плоскую шутку — я просто не в состоянии был говорить. — Что-нибудь с работой не ладится? Я отрицательно покачал головой; мою душу переполняло слишком много чувств, не находивших выхода в словах. Мэрдок с интересом смотрел на меня — любопытство его было возбуждено. — А, понимаю, — сказал он наконец. — Старик опять нализался. — Он окинул меня пристальным взглядом. — Нет? В таком случае, опять что-нибудь выкинул? — Выкинул! — Меня возмутило это ничего не значащее слово, новый приступ гнева потряс меня. — Ты бы никогда не назвал это «выкинул», если б знал, о чем идет речь. Ох, Мэрдок! — Тут я чуть не расплакался. — Если люди не могут вести себя прилично… да еще в таком возрасте… — Ах, вот оно что! — воскликнул Мэрдок, поняв в чем дело, чрезвычайно довольный своей догадливостью. Он рыгнул, достал из кармана кусок лакричной палочки, откусил и с наслаждением принялся жевать. Я отвернулся, побледнел и уставился на повозку, которая медленно двигалась по дороге. Почему-то вид этой повозки, одиноко тащившейся на фоне летнего пейзажа, навел меня на мысль о том, как бесконечно монотонна жизнь: все, что я сейчас чувствовал, я уже переживал когда-то, сотни лет назад. — Знаешь что, молодой человек, — заметил, помолчав, Мэрдок, — пора бы тебе уже и вырасти. Ты ведь умный, а я всегда был тупицей во всем, кроме садоводства, и все-таки в твои годы я не был таким простаком. А дедушка всегда был таким, всю жизнь слыл волокитой. Даже когда его жена, которая, надо сказать, очень любила его, была жива. Я молчал — так мне было горько. — Просто такой уж он есть, — продолжал Мэрдок. — И хоть ему немало лет, он и сейчас не может ничего с собой поделать. Право же, не стоит сердиться. — Но это же ужасно, — еле слышно произнес я. — Ну мы с тобой все равно ничего не изменим. — Мэрдок явно сдерживался, чтобы не рассмеяться, и, дружески похлопав меня по плечу, продолжал: — Мир ведь не обрушился. Вот будешь постарше, сам перестанешь об этом думать. Пойдем-ка лучше со мной, я покажу тебе мою новую гвоздику. Какие у нее бутоны пошли, красота! Он сунул ножницы под мышку и открыл калитку. Секунду поколебавшись, я нехотя последовал за ним в новую оранжерею. Тут он показал мне с полдюжины горшочков со светло-зелеными стеблями, которые уже начали пускать бутоны, и с гордостью пояснил, как он вывел этот гибрид. Было что-то успокаивающее в уверенных движениях его больших умелых рук, когда он передвигал горшки, брал нож и ловко обрезал какой-нибудь непокорный росток, а потом заботливо подвязывал стебли рафией. — Если все пойдет успешно, я назову этот сорт «Мэрдок Лекки»! Каково, а? Вот над этим действительно стоит поломать голову, не то что… — И он многозначительно и добродушно похлопал меня по спине. Расставаясь с Мэрдоком, я был уже гораздо спокойнее, но еще не в таком состоянии — а возмущение мое, надо сказать, было столь же нелепо, как и ломающийся голос, еще один признак юношеских лет, — чтобы я мог, вернувшись, сразу засесть за книги. Как и следовало ожидать, я поплелся на Главную улицу и зашел в церковь. Здесь было прохладно и тихо. У алтаря в боковом приделе смутно виднелась фигура матери Элизабет-Джозефины, которая, позвякивая в тишине ножницами, подрезала цветы. Проходя в ризницу, она узнала меня и одобрительно улыбнулась. Окутанный полумраком, я опустился на колени под высоким окном, витраж которого всегда так успокоительно на меня действовал, перед тем, кто тоже нес бремя с искаженным страданием лицом. В этой атмосфере святости, насыщенной запахом ладана и свечного воска, в душе моей загорелось глубокое и справедливое негодование против дедушки, который попрал единственную, по-настоящему ценную добродетель. Я думал об Алисон в белом платье, Алисон, которую моя любовь, первая любовь юности, вознесла на недосягаемые высоты, где обитают лишь ангелы. И лицо мое залила краска стыда. Как она посмотрит на юношу, чей дедушка так себя ведет? Гнев вспыхнул в моем сердце, и, вспомнив, как Христос изгнал грешников из храма, я встал с колен, решив объясниться с дедушкой, порвать с ним всякие отношения раз и навсегда. Когда я вернулся домой, не кто иной, как он, встретил меня в передней необычайно тепло и радушно. Из кухни доносился чудесный аромат какого-то блюда. — Я рад, что ты решил прогуляться. Потом лучше работать будешь. Я холодно и презрительно посмотрел на него; так, должно быть, смотрел архангел на корчившегося Люцифера. — Что ты делал сегодня днем? Он улыбнулся с самым невинным видом и непринужденно ответил: — Да то же, что и всегда. Играл в шары возле кладбища. О боже, он еще и лжец! Лжец и развратник! Но прежде чем я успел высказать ему все это в лицо, он вышел из передней. — Иди на кухню. — Дедушка потирал руки с самым спокойным, миролюбивым и довольным видом. — Я тут такой овощной суп приготовил, что язык проглотишь. Я прошел на кухню; он в эту минуту исчез в чуланчике, а я сел за стол. Несмотря на все мои беды, я был ужасно голоден. Через минуту он появился и налил мне полную тарелку дымящегося супа. Чтобы развлечь меня и показать, что он вполне освоил кулинарию, он надел один из маминых передников и обвязал салфеткой наподобие поварского колпака свои почтенные и в то же время недостойные седины. Так, значит, он к тому же еще и клоун, жалкий шут, этот негодник, который так портит мне жизнь. Я опустил ложку в густой суп, где плавали горошек, нарезанная морковь и кусочки курятины, и поднес ее ко рту; все это время он следил за мной добрым выжидательным взглядом. — Вкусно? — спросил он. Суп был чудесный. Я съел все до последней капли. Потом посмотрел на этого нелепого и ужасного старика, которого я стал теперь презирать и ненавидеть, который растоптал священную веру юности и от которого я должен отвернуться, как от источника и порождения греха. Вот сейчас самое время его обличить. — Можно мне еще тарелочку, дедушка? — кротко спросил я.  Глава 11
 

 В день экзаменов с утра шел дождь. Накануне, в четверг, Джейсон после обеда забрал и спрятал все мои учебники. — Только всякие недоучки зубрят до последней минуты, — сказал он. — Даже в аудиторию входят, уткнув нос в тетрадки. Ну такие, конечно, никогда не побеждают. То, что я выучил, казалось, стало частью меня. Ничего больше я уже вобрать в себя не мог. Сейчас в моем уме царило полное смятение. И все-таки знания как бы вошли в мою плоть и кровь. Я преисполнился отчаянной решимости, и хотя был бледен, но вполне спокоен. Я оделся в самое лучшее из того, что нашел среди обносков Мэрдока: довольно неплохой синий костюм, правда, лоснившийся на локтях и сзади. Размеренными взмахами щетки я начистил и привел в порядок башмаки, которые так тревожили маму и о которых речь будет ниже. Дедушка, суетившийся возле меня, принес мне цветок в петлицу — для храбрости. Ах, эти цветы, которые дедушка любил вставлять в петлицу! Я отчетливо помню, что он преподнес мне тогда: это был бутон махровой розы, на котором еще сохранились капельки росы. Вручая мне цветок, он с весьма недвусмысленной ухмылкой извлек из кармана маленький квадратный конвертик. — Кое-кто просил передать тебе это. — Кто же? Он пожал плечами, как бы говоря: «Мой милый мальчик, я джентльмен и не вмешиваюсь в чужие дела». А сам искоса наблюдал за мной, и по лицу его ясно было, что он доволен моим видом, ибо ему хотелось, чтобы я был именно таким; я же тем временем дрожащими пальцами вскрывал конверт. Письмо было от Алисон, вернее не письмо, а маленькая записка с добрыми пожеланиями. Кровь прихлынула у меня к сердцу. Я покраснел и положил письмо в карман, а дедушка, насвистывая и улыбаясь в усы, подал мне завтрак. В это первое утро экзаменов Джейсон сопровождал меня в колледж. Предлог был самый пустячный: он, видите ли, опасался, что в большом городе у меня может закружиться голова. Доброта Джейсона, которую он скрывал под небрежным тоном, его необычайное великодушие — можете быть уверены, что человек, который по доброй воле бесплатно натаскивал бы целых три месяца своего ученика, — редкостное явление в маленьком шотландском городке; его поддержка, дружба и, главное, полное понимание тех трудностей, которые мне предстояло преодолеть, — стоит вспомнить все это, как слезы набегают на глаза и в душе рождается большая надежда на лучшее будущее человечества, чем от любых высокоидейных рассуждений. На вокзале к нам присоединился Гэвин, немного бледный, так же как и я, но спокойный и даже улыбающийся. Он тоже много поработал за это время — последние десять дней я совсем его не видел. Чувство соперничества теперь исчезло: мы были компаньонами в огромном деле. И я в порыве искреннего дружелюбия крепко пожал ему руку и тихо, чтобы Джейсон не мог нас услышать, прошептал: — Один из нас победит, Гэвин. Теперь я твердо был уверен, что это буду я, ну а если нет… великий боже, страшно даже подумать!.. в таком случае пусть это будет Гэвин. Поезд, который должен везти нас туда, где решатся наши судьбы, прибыл. В купе было пусто, пахло дымом от сигарет и гарью туннелей, на полу валялись обгоревшие спички, деревянная перегородка была испещрена каракулями — свидетельство примитивного остроумия путешествовавших по этой линии подмастерьев. Рейд, решив, что нечего зря растрачивать энергию на болтовню, купил нам по номеру «Стрэнд мэгезин», и мы, усевшись в уголок, уткнулись в развернутый журнал, делая вид, что он нас страшно интересует. Мне журнал служил прекрасным щитом — губы мои беззвучно шевелились, ибо я все время молился, прося небо не лишать меня своего благоволения в эту последнюю минуту. Рейд сидел подле меня, совсем рядом, и глядел на доки, заводские трубы и газомеры, пролетавшие мимо в пелене дождя; мне придавала храбрости близость мускулистого плеча Рейда, которое не отодвигалось, когда поезд толкал нас друг на друга, а, наоборот, казалось, Рейд в качестве последнего дара хотел наделить меня своей силой, душевной стойкостью и умом. Правда, время от времени он делал тщетные попытки увлечь меня Шерлоком Холмсом — персонаж, перед которым он преклонялся, — но я-то видел, что он волнуется, больше того, что нервы его до предела напряжены. Я чувствовал это, хоть он и старался держать себя в руках. Он хотел, чтобы я победил. Он жаждал этого всеми фибрами своего могучего, жизнедеятельного организма. Здания колледжа, в подтеках от дождя, старинные, с заостренными шпилями, стояли на холме, возвышавшемся над парком в западной части города, и показались необычайно внушительными пятнадцатилетнему мальчику, который до сих пор видел их только во сне. И моя извечная слабость — проклятие всей моей жизни — овладела мной. Когда мы вышли из желтого трамвая, который привез нас от центрального вокзала к подножью Гилмор-хилла, мне стало страшно, я почувствовал себя маленьким и несчастным; мы пошли по тихой дороге между двойного ряда профессорских домиков, а когда ступили на чудесный квадратный двор, окруженный низкими арками, я невольно спросил себя: да разве имеет право столь жалкий и ничтожный мальчишка войти в святилище науки? Но не презирайте меня за это. Правда, цветок в петлице и маленькая бумажка во внутреннем кармане пиджака, казалось, должны были поддерживать мой дух, но левый ботинок уже начал внушать мне серьезные опасения, вынуждая меня ступать таким образом, что Джейсон даже спросил: — Ты что, ушиб ногу? Я вспыхнул. — Возможно, я перетрудил колено. Но вот мы вступили на поле битвы. Кандидаты на стипендию толпились у двери в зал. — Ну, это все олухи! — со всею убежденностью, какую позволяла ему совесть, заметил Джейсон, стоя с нами в некотором отдалении от остальных. Однако я не мог с ним согласиться. Уж больно славная тут собралась компания — все такие живые, умные. Мне казалось, что я угадал, который из них Мак-Ивен: маленький человечек в очках, засунув руки в карманы, стоял, прислонясь к колонне, и, о господи, смеялся, да, смеялся так, точно ему было все нипочем. Наконец, что-то глухо стукнуло — возможно, это мое собственное сердце, — большие дубовые двери растворились, и юноши стали заходить в помещение. Пошел с ними и я. Тут Джейсон, словно тисками, сжал мне руку. Нагнувшись к самому моему уху так, что я почувствовал на щеке его горячее, с «запашком» дыхание, он прошептал: — Возьми мои часы, Шеннон. Не верь их старому будильнику. И держи себя в руках. — Голос его зазвучал хрипло, он впился в меня своими большими навыкате глазами: — Я знаю, что ты можешь победить. Зал оказался очень большим, с витражами в окнах, как в церкви; на балконе тускло поблескивали трубы органа; по стенам висели изодранные флаги, а с балок высокого потолка свешивались флаги поновее и поярче. Сегодня утром, однако, в дальнем конце зала можно было увидеть знакомую картину: около ста блестящих желтых парт, перенумерованных по порядку, было расставлено перед столом экзаменатора. Мне досталась девятая парта в середине переднего ряда; несколько тетрадок в кожаных переплетах, перо, карандаш, чернила и промокательная бумага были разложены передо мной. Я присоединил к этому серебряные часы Джейсона, которые показывали без трех минут десять. Скрип и шорох в зале прекратились. Экзаменатор, мрачный, медлительный человек в выцветшей мантии, раздает листочки с вопросами по тригонометрии. Я закрываю глаза в последней отчаянной мольбе, и, когда открываю их, передо мной уже лежит бумажка, на которой мелким отчетливым шрифтом что-то напечатано. Я беру ее и с радостью вижу: первый вопрос — тот самый, что с поистине невероятной прозорливостью предсказывал Джейсон. Я знал ответ чуть ли не наизусть. Сжав губы, слегка дрожащими пальцами беру я перо и придвигаю к себе первую, еще не тронутую тетрадку. И забываю обо всем… ничто для меня больше не существует, лишь непрерывным потоком текут из-под пальцев знания: бледный, согнувшийся, я, точно во сне, записываю ответ. Под вечер мы с Гэвином возвращались в Ливенфорд; народу в поезде было так много, что мы не могли сравнить свои ответы, хотя мнениями обменялись и оба пришли к выводу, что вопросы по алгебре и основам геометрии были ужасно трудные. Я волновался из-за того, что, возможно, упустил что-то, настроение у меня было подавленное, я был до предела измучен, и меня лихорадило. Особенно озябли ноги; тут мне, пожалуй, лучше признаться, что ботинки мои не только сильно промокли, но на подметке одного из них, левого, вообще была дыра, в которую без труда можно было просунуть три пальца. И все-таки тщеславие не позволило мне предпочесть этим развалинам остроносые ботинки Кейт, которые хоть и были крепкими, но шнуровались чуть не до колена. С немалой изобретательностью я прикрыл самую большую прореху стелькой из коричневого картона, которую я вырезал из старой шляпной коробки, что стояла у мамы под кроватью. Однако дождь и каменная мостовая вскоре доказали всю тщетность моей уловки. Через десять минут картонки моей как не бывало, равно как и носка, так что я ступал все равно, что босиком. Не удивительно, что я дрожал от сырости в этом насыщенном испарениями вагоне, битком набитом рабочими в плащах, с которых стекала вода. Джейсон встречал нас на Ливенфордском вокзале и сразу завладел мной. Когда мы пришли к нему, он посадил меня обедать, подал мне горячие котлеты с картофелем, а сам каким-то странным голосом, настойчиво и в то же время взволнованно принялся расспрашивать об экзамене. Он присел к письменному столу, над которым спускалась металлическая лампа, и с помощью логарифмической линейки и таблиц сделал все вычисления; затем он подошел ко мне и, ни слова не говоря, положил передо мной листок с ответами. Я сравнил их с моими, потом поднял голову, взглянул в его напряженное лицо. — Да, — сказал я. — Все до единого? — Да, — скромно и в то же время ликующе повторил я, тогда как у Рейда вырвался глубокий вздох облегчения. На следующий день, в субботу, мы держали экзамены по французскому и английскому языкам, а также по прикладной химии; последний предмет — физику — нам отложили до понедельника. Я сунул в ботинок картонку потолще и вымазал подошву чернилами — на случай беды. Как ни странно, меня прежде всего заботила мысль о том, как бы не предстать перед всеми этими соискателями стипендии в неприличном виде — чуть не босиком. Когда мы шли от остановки трамвая, хлынул сильнейший ливень. Гэвин поделился со мной своим макинтошем, но поделиться своими ботинками, конечно, не мог. Ну что за беда! Как только мы очутились в экзаменационном зале, все эти мелочи были забыты, они потонули во всепоглощающем стремлении победить. Я и не вспомнил про свои мокрые ноги, пока мы не очутились снова в поезде; только тут я заметил, что дрожу, а поднеся руку ко лбу, вдруг почувствовал страшную головную боль. Я ехал один. Гэвин остался в Уинтоне встречать сестру, и всю дорогу я просидел, высунув в окно голову в надежде, что от свежего воздуха боль пройдет. Когда поезд прибыл на Ливенфордский вокзал, лицо поджидавшего меня там преданного Джейсона затанцевало перед моими глазами; я улыбнулся, чтобы показать ему, что не совсем его опозорил. Он снова схватил меня за руку — скорее покровительственно, чем грубо — и потащил вниз по ступенькам к стоянке кебов. — Ты совсем выдохся… и неудивительно. Благодарение богу, ты завтра целый день можешь отдыхать. Он с шиком подвез меня домой в кебе, а дедушка подал нам обед, на котором я был, так сказать, почетным гостем. За обедом, вопреки своему обыкновению, я болтал без умолку. Понуждаемый Джейсоном, я изложил ему содержание экзаменационной работы по французскому языку и чуть не слово в слово пересказал написанное мною сочинение. — Прекрасно… прекрасно, — то и дело повторял Джейсон, не переставая потирать руки и с каждой минутой приходя во все большее возбуждение. — Очень хорошо, что ты привел эти цитаты. Отлично справился… можно даже сказать преотлично. — От возбуждения у Джейсона на губах выступила пена. Не меньше его растрогался и дедушка: я редко видел, чтобы он был так взволнован. Он ничего не ел, ловил каждое мое слово. Передо мной был не только наставник и покровитель, — он словно сам помолодел и сейчас вместе со мной переживал пору своей юности: тоже сидел на экзамене и тоже старался выйти из этого конкурса победителем. Он так и просиял, когда Рейд заявил: — Я не хочу говорить ничего такого, Шеннон, о чем я бы мог потом пожалеть. Но ты, безусловно, не валял дурака. А в понедельник у тебя экзамен по предмету, в котором ты наиболее силен. И если господь бог за субботу и воскресенье не лишит тебя окончательно разума — что вполне возможно, ибо я сам уже почти стал сумасшедшим, — ты, конечно, наберешь девяносто пять процентов, это уж всенепременно. А теперь отправляйся ради бога и выспись как следует. Я медленно потащился к себе наверх, и до меня отчетливо донеслись слова Рейда, который, обращаясь к дедушке, точно сам себе не веря, говорил: — Пока что он ни в чем не дал маху. Сдал лучше… гораздо лучше, чем я предполагал. О радость, неизъяснимый, священный восторг! Я закрыл глаза и, ослабев от всех этих похвал, прислонился к перилам лестницы. На следующее утро, в воскресенье, я проснулся в половине восьмого и встал с намерением к восьми часам быть в церкви; это настолько вошло у меня в привычку, что, лишь дойдя до середины Драмбакской дороги, я понял, что со мной творится нечто странное. Голова у меня болела и кружилась, во рту пересохло и было больно глотать, и хотя серенький денек обещал быть довольно теплым, меня бил озноб. Однако я знал, что экзамены не дались мне даром и сказались на моих нервах. А причаститься сегодня утром я просто обязан — и не только из чувства глубокой признательности за оказанные мне благодеяния, но еще и потому, что я дал в этом торжественный обет, чтоб быть уж совсем уверенным в конечном успехе. Вернувшись из церкви, я с трудом проглотил завтрак; меня всего трясло. — Дедушка, — сказал я. — Мне страшно холодно. Как ни глупо, но мне бы очень хотелось погреться у огонька. Дедушка, нахмурившись, испытующе взглянул на меня и, хотя на лице его отразилось удивление, не стал возражать. — Мне кажется, ты вполне заслуживаешь этого, — медленно заметил он. — И сейчас я тебе разведу огонь. В лучшей комнате этого дома. Он наложил дров в камин и развел огонь в гостиной, в которой мы обитали почти все время, пока я готовился к экзаменам, — единственная пора на моей памяти, когда этот никому не нужный музей служил жилищем человеку. Усевшись в кресло возле огня, я почувствовал себя лучше, отогрелся, а вскоре и сам горел, как огонь. — Что бы тебе хотелось на обед? — спросил дедушка, который все утро то и дело заходил в комнату, присматривая за огнем и поглядывая на меня. — Да мне что-то ничего не хочется. Я нисколько не голоден. — Как знаешь, дружок. — Он нерешительно постоял возле меня, но больше не сказал ни слова. Через минуту он снова появился в комнате, уже в шляпе и с таким нарочито небрежным видом, что сразу ясно было: тут что-то неспроста. — Я пойду прогуляюсь. Скоро вернусь. Через полчаса он вернулся вместе с Рейдом. Когда они вошли в комнату, я посмотрел на них, но даже не пошевельнулся. Вид у Джейсона был сердитый и одновременно взволнованный. — Хелло, хелло! Это еще что такое? — воскликнул он с не свойственной ему грубостью. — Хочешь заболеть, что ли? Ничего не выйдет, голубчик. Если ты думаешь, что тебе в последнюю минуту удастся сбежать, то ты жестоко ошибаешься. Продолжая бушевать, он придвинул стул к моему креслу и резко схватил меня за руку: нет, никаких глупостей он не потерпит. — Да, возможно, тебя лихорадит. Но мы не будем мерить температуру, у меня нет градусника. Да к тому же я не хочу забивать тебе голову всякой ерундой. Просто ты немножко простудился. — Да, сэр, — с трудом выговорил я. — К утру у меня все пройдет. — Надеюсь. И пожалуйста, не жалей так себя. Я ведь предупреждал, что ты станешь истериком. Возьми себя в руки и съешь чего-нибудь. — Он повернулся к дедушке. — Принесите ему немножко молочного пуддинга с яблоками, который был у вас вчера вечером. — Дедушка вышел, а он продолжал: — Сейчас, после того как мы с тобой прошли через столько трудностей, я доставлю тебя в этот экзаменационный зал, даже если мне придется до ушей налить тебя бренди. Как у тебя голова, ясная? — Вполне, сэр… только немного кружится. Дедушка принес блюдце с яблочным пуддингом, залитым заварным кремом. Я выпрямился в кресле: надо постараться съесть это; но, проглотив несколько ложек, печально посмотрел на Рейда. — У меня горло болит, сэр. — Горло? — Он помолчал. — Давай-ка посмотрим. Подойди сюда. Он подвел меня к окну и, не слишком церемонясь, повернул мою голову так, чтобы свет падал мне прямо в рот, а я, надо сказать, не без труда широко раскрыл его. С минуту Джейсон смотрел, и по тому, как он весь переменился, как разжались его руки, я сразу понял, что дело худо. — Что там у меня, сэр? — Ничего… Впрочем, не знаю. — Он отвернулся, голос у него стал каким-то безжизненным, чувствовалось, что он совершенно подавлен. — Надо привести доктора. Он вышел, а я снова свернулся клубочком в кресле. Теперь я знал, что очень болен. А хуже всякой болезни был невероятный страх, который напал на меня, который стучал у меня в висках, страх перед тем, что завтра я не смогу держать экзамен. Напротив меня, выпрямившись, сидел дедушка — неподвижный и молчаливый. Через час Джейсон вернулся с доктором Галбрейтом. Доктор опытным глазом посмотрел мне горло и кивнул Джейсону. — Немедленно уложите в постель, — сказал он.  Глава 12
 

 После того как острое воспаление прошло и начали отделяться пленки, боли утихают и дифтерит длится недолго. В первые дни держится высокая температура и, как следствие ее, бред, потом жар спадает, пульс бьется тихо, нервы приятно расслаблены. Иногда состояние слабости становится слишком затяжным, мускулы гортани или сердце отказывают, — тогда на помощь спешно является врач со шприцем. Но со мной такой трагедии не произошло. Болезнь оказалась нетяжелой, и доктор Галбрейт обещал, что я поднимусь дней через десять. После месяцев изнуряющего труда так хорошо было просто лежать, не двигаясь, на спине, вытянув под простыней руки, и следить глазами за пучком солнечных лучей, который проникал в комнату через узкое окно спальни и медленно поворачивался — вместе с танцующими пылинками — по мере того, как день клонился к вечеру. Не думайте, что я терзался разочарованием и отчаянием, — нет, отнюдь нет. Наоборот, меня поддерживали надежда и вера. Да, я был твердо уверен, что все будет в порядке, и в том повинны были слабость и тесное общение с миром божественным, а также непоколебимая уверенность, что бог в своей бесконечной благости не допустит погибели юноши, который пламенно в него верит и на коленях денно и нощно прославляет его. Ведь никакого чуда не требовалось, божественной силе не нужно делать ничего сверхъестественного — только соблюсти справедливость, простую справедливость. Экзаменаторам надо лишь беспристрастно вывести мне средний балл по предмету, который я пропустил. Даже Джейсон намекнул, что такая вещь вполне возможна. Когда результаты будут объявлены… тут я закрывал глаза и слабо, доверчиво улыбался, а затем снова шептал молитву. Папа и мама все еще не вернулись. Судя по открыткам, которые мама присылала дедушке, они были довольны своим пребыванием в Лондоне. Мама горделиво намекнула, что папа «вложил деньги в дом Адама», и то обстоятельство, что он стал акционером, видимо, ударило ему в голову, ибо по пути домой они даже решили завернуть к бабушкиным двоюродным сестрам в Килмарнок и провести с ними неделю. Они вернутся вместе с бабушкой дней через десять. Мы с дедушкой вычислили по календарю, что я как раз к этому времени поднимусь с постели; это показалось нам хорошим предзнаменованием, и мы оба повеселели. Дедушка отлично справлялся с обязанностями сиделки. В первые дни горячечного бреда я, словно сквозь дымку, видел, как он движется по комнате в ночных туфлях, а сколько раз ночью он наклонялся ко мне, чтобы дать лекарство или полосканье. Я слышал также и голос миссис Босомли; остановившись за пропитанной карболкой простыней, которой была занавешена дверь, она передавала дедушке желе или бланманже собственного изготовления. Теперь я уже не уподоблял себя ангелу-мстителю. Хотя я и лежал совсем один, нельзя сказать, чтобы меня никто не навещал. Каждый день приходил доктор Галбрейт, сухой, необщительный и грубоватый, — если он и признал во мне одного из участников странной сцены, которая в свое время разыгралась у Антонелли, то и вида не подал. Несколько раз появлялась Кейт, — правда, она останавливалась у входной двери, опасаясь заразить своего малыша. У Мэрдока было меньше оснований принимать такие предосторожности, тем не менее его частые посещения были мне лестны и приятны; я даже стал замечать, что с нетерпением жду, когда раздадутся его тяжелые шаги, нескладная речь, перемежающаяся долгими паузами, его плоские шуточки (которые я знал наизусть), его сообщения о новом сорте гвоздики. Очень ко мне рвался, конечно, Гэвин, но дедушка не впустил его и чуть не разбил этим мне сердце. Правда, я успокаивал себя тем, что скоро поправлюсь и увижу его.
 Приближалось двадцатое июля — день, наступление которого ничто не могло отвратить, — день, который я никогда не забуду. О некоторых периодах моей жизни мне просто нечего рассказывать, если не считать мелких повседневных событий и глупостей, какие совершает каждый подрастающий мальчик в мучительном процессе своего становления. Но этот день — двадцатое июля… Он жив в моей памяти, и много лет спустя снова встает передо мной, как воплощение ужаса. Была среда; первая половина дня прошла без всяких событий, если не считать того, что я впервые оделся, выполз из комнаты и сделал несколько шагов по саду. После завтрака, поскольку погода была очень хорошая, дедушка вытащил на лужайку за домом шезлонг; я сидел, положив ноги на дощечку, прикрыв колени ковриком, и наслаждался теплым солнышком. Когда человек поправляется, его может обрадовать даже забытая яркость внешнего мира; сердце замирает от восторга, замирает, как при звуках птичьей трели, которой пернатые певуньи приветствуют синеву неба, прояснившегося после дождя. Дедушка прибирал в доме, уничтожая следы моей болезни, известие о которой могло лишь расстроить папу; а поскольку мистер Рейд заплатил доктору, то папе нечего было и знать о ней. Внезапно я услышал шаги. Это были энергичные шаги Джейсона, под которыми хрустел гравий. Он вышел из-за угла дома и, улыбаясь, присел на траву. — Ну, как себя чувствуем, лучше? — О, я в полном порядке. — Отлично. — Он кивнул, выдернул травинку и отбросил ее. Помолчали. Потом Рейд задумчиво заговорил, и взгляд его как-то странно перебегал с предмета на предмет. — Ты великолепно сдал, Шеннон. Гораздо лучше, чем я в свое время. Должен признаться, что, когда ты заболел, я готов был плакать кровавыми слезами. Но ничего не поделаешь: приходится мириться с разочарованием, в этом состоит жизнь. Кстати, ты читал «Кандида»? — Нет, сэр. — Надо будет дать тебе эту книжку. Она поможет тебе понять, что всеблагое провидение устраивает все к лучшему. Я смотрел на него, не понимая, к чему он клонит, однако меня насторожило и даже взволновало, что он ни с того ни с сего заговорил о вмешательстве провидения. Вдруг он сказал: — Результаты конкурса будут объявлены только через неделю. — Помолчал, затем решительно докончил: — Я только что видел профессора Гранта. Он сообщил мне отметки. Сердце мое, хоть и подкрепленное стрихнином доктора Галбрейта, заколотилось, как пойманная птица; я непроизвольно сжал руки, подался вперед, горло у меня сразу пересохло. И, словно поняв мое состояние, Рейд с неожиданной горечью, почти грустно глядя на меня своими большими навыкате глазами, быстро произнес: — Мак-Ивен. Вундеркинд победил. Такого рода юнцы всегда побеждают на конкурсах, хотя иной раз в этом им помогает чужой дифтерит. Пораженный в самое сердце, я смотрел на Рейда, а он продолжал говорить, горстями выдирая и отбрасывая траву: — И набрал-то он всего девятьсот двадцать баллов. Точно сквозь туман, я видел, как дедушка вышел из кухни и приблизился к нам; ему тоже все было известно. Рейд уже успел рассказать ему по пути сюда. Я опустил голову — боль была такая, что я не мог смотреть. Побелевшими губами я спросил: — А кто на втором месте? Пауза. — Ты… на двадцать пять баллов меньше, чем у него… даже без отметки по физике. Я чуть не на коленях уговаривал их вывести тебе средний балл. Я предлагал им посмотреть твои отметки в течение года. Я сказал им, что ты набрал бы не двадцать пять, а девяносто пять баллов. — И тихо, с неизъяснимой горечью закончил: — Все было ни к чему. Они не могли или не хотели пойти против правил. Снова молчание. И все-таки до моего сознания еще не дошло, что я окончательно провалился. Нет, конечно, мне сейчас скажут что-то еще. И словно стремясь утишить мучительное биение моего сердца, Джейсон добавил: — Третьим был Блейр — он получил на один балл меньше тебя. Два мальчика в лодке на залитом луной Лохе. «Один из нас, один из нас должен победить». И я сразу забыл про свою беду и смятение, мне стало жаль Гэвина. — А он знает? Рейд покачал головой. — Нет еще. Тут заговорил дедушка — взволнованно, не как мелкий сплетник, а как человек, который сам изведал горе и который против воли говорит печальную истину, ибо рано или поздно ее все равно придется сказать. Дедушка никогда открыто не выказывал мне своего сочувствия. И сейчас ему, очевидно, захотелось отвлечь меня от мучительных дум о моем провале. — Нашего мэра поразил страшный удар. Я тупо посмотрел на него. — Что вы хотите этим сказать? — Он все-таки потерпел крах, обанкротился. Я оцепенел: еще и эта беда!.. Отец Гэвина — банкрот, он разорен и обесчещен… Что теперь Гэвину потеря стипендии Маршалла в сравнении с этим? Ничто, ровным счетом ничто. И я внезапно увидел бледное гордое лицо этого юноши, который обожал своего отца, преклонялся перед ним, точно это бог на Олимпе. Я должен идти к нему, идти немедленно. У меня хватило ума не сообщать о своем намерении. Никому из нас троих, видимо, нечего было больше сказать. Я выждал, пока дедушка и Джейсон вошли в дом, и, не спрашивая разрешения, по боковой тропинке выбрался на дорогу. Я едва ли замечал, как я слаб и как дрожат у меня ноги: мне хотелось скорее разыскать Гэвина. Гэвина я не застал. Вообще в большом доме мэра, казалось, не было ни души: ни горничной, ни садовника; за строгими официальными окнами царили смятение и переполох. Мне пришлось трижды постучать, прежде чем мисс Джулия чуть-чуть приоткрыла дверь, точно боялась, как бы новое горе не вошло к ней. Дрожащим голосом она сказала мне, что Гэвин уехал на несколько дней к друзьям в Ардфиллан; она звонила ему по телефону; он приезжает сегодня в четыре часа дня. Я знал, что он выйдет на Дальрохской станции. Небо было белым от зноя. Мужчины шли по улицам в одних рубашках, перекинув через руку пиджаки и обмахиваясь шляпами. Преодолевая слабость в ногах, я дотащился до станции и подошел к воротам в ту самую минуту, когда прибыл ардфилланский поезд. Я ждал на своем обычном месте, напрягая глаза, чтобы не проглядеть Гэвина; в жарком воздухе пыль стояла столбом и нестерпимо блестели рельсы. Вот он. Я увидел, как он спрыгнул с подножки поезда и пошел к товарной станции. Он не видел меня. Лицо у него было белее белесого неба, глаза смотрели прямо перед собой. Он уже все знал. Кондуктор засвистел, взмахнул ярко-зеленым флажком. Сильный паровоз медленно потащил вагоны на запасной путь. Один вагон остался на месте, и из него, не торопясь, выкатывали бочки с картофелем и грузили на телегу. Я до сих пор вижу эту картину, она словно выжжена у меня в памяти. Вот тронулся и пассажирский поезд; Гэвин как раз переходил через пути, всецело поглощенный своею болью и, видимо, не замечал поезда, медленно шедшего по другой колее. Он не смотрел, куда он идет. И шел прямо навстречу паровозу. Я вздрогнул и дико закричал. Он услышал меня. Увидел паровоз. И, боже правый! — стал как вкопанный. Должно быть, у него нога попала между рельсами, он нагнулся и изо всех сил старался вытащить ее. — Гэвин! Гэвин! — закричал я и бросился к нему. Сквозь марево, колыхавшееся над станцией, я увидел его глаза, казавшиеся совсем черными на бледном лице; взгляды наши встретились. Он яростно пытался высвободить ногу из тисков, но не мог. Паровоз наехал на него. Прежде чем я успел снова крикнуть, раздался его крик, и перед глазами у меня поплыл красный туман. Когда я пришел в себя, на железнодорожных путях толпился народ; все кричали, суетились. Машинист, взволнованно вертя в руках кусочек угля, объяснял полицейскому офицеру, что он тут ни при чем. Вокруг слышались испуганные голоса: «Какая трагедия! Ведь отец-то его…» Им казалось, что Гэвин покончил с собой. Держась за стенки, крепко сжимая зубы, чтобы побороть тошноту, я с трудом добрался, наконец, до дома, страстно желая, чтобы скорее стемнело. Но когда настала ночь, я не мог заснуть. Заглушая боль, нарастало возмущение. Доверчивый простак, вот я кто! Измученный мозг еще был в полном смятении, но в чувствах моих произошла резкая перемена, я инстинктивно понимал, что наступил поворотный момент в моей жизни. На следующий день прибыли папа, мама и бабушка; я лежал у себя в комнате и сквозь запертую дверь слышал, что они приехали. Бабушка позвала меня. Но я не ответил. Избегая встречи с ними, я вышел из дому и медленно побрел по дороге — мимо трех каштанов, четко выделявшихся на фоне неба, шел к дому, где были закрыты ставни, точно обитатели его хотели отгородить себя от излишне назойливой красоты мира. С остекленелым взглядом устало бреду я, еле передвигая ноги; руки у меня засунуты в карманы, и вдруг пальцы нащупывают медальку, «чудодейственную медальку», которую дали мне монастырские сестры, когда я, простодушное дитя, доверчиво слушал их вдохновенные сказки, сидя в монастырском саду под кустом душистого чубучника. В груди моей нарастают рыдания, они душат меня. Я беру священную вещицу и дрожащими пальцами швыряю в кусты. Вот ему, этому богу, который умерщвляет детей, губит их, разбивает их сердца. Нет на земле бога, нет справедливости. Все надежды исчезли. И не осталось ничего — ничего, кроме слепого вызова небу. Гэвин лежит на постели у себя в спальне, забывшись крепким сном, — сном, от которого не пробуждаются. Сон сковал его, глаза его закрыты, лицо спокойно, ничто не волнует его. Он все так же горд и исполнен решимости и так далек, бесконечно далек от всего. Джулия Блейр, с красными от слез глазами, молча показывает мне ботинок Гэвина, от которого он почти оторвал каблук, пытаясь вытащить попавшую в стрелку ногу. Нет, он не сдался. Даже в своем непробудном сне это храброе сердце не знает поражения.  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.