Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 10 страница



 Казалось, на этом сладостном свидании и должен был бы кончиться мой день. Но, увы, мне еще предстояло проделать странное и мучительное испытание, прежде чем лечь в постель. Сегодня это было «испытание Львиного моста». Хотя непривычное волнение чрезвычайно утомило меня, я заставил себя пройти, не останавливаясь, мимо «Ломонд Вью» и вышел на темную деревенскую дорогу, которая вела к мосту, отстоявшему в двух милях от городка. Разве мы не описали во всех подробностях, как бабушка укладывается спать? Тогда почему же мы должны щадить этого юнца, этого Роберта Шеннона? Ведь мы поставили себе целью правдиво обрисовать его, представить читателю со всеми его мечтами, стремлениями и безумствами, вскрыв его душу столь же безжалостно и беспристрастно, как он сам вскрывал несчастных Rana temporaria — лягушек? Вечер стал еще холоднее и неприветливее. Когда я добрался до моста, мокрые облака наполовину скрыли луну, порывистый ветер трепал молодые листья. Застегнув на все пуговицы свой пиджак — вернее, не свой, а Мэрдока, — я подошел к самому краю моста. Он был старый и пересекал реку Ливен в том месте, где она спускалась с гор; с обеих сторон его окаймлял узкий каменный скат, образовывавший над потоком три полукруглых пролета. У обоих берегов этот скат заканчивался каменной гаргульей, порядком пострадавшей от непогоды и наполовину искрошившейся, но все еще похожей на оскаленную львиную морду. Вокруг не было ни души; я вскарабкался на скат, отстоявший высоко от земли, и, сделав глубокий вдох, пошел по узкому парапету. По мере того как я продвигался вперед, до меня все явственнее доносился снизу грохот невидимой воды. Но особенно страшно было идти над пролетами. Мне казалось, что я нахожусь на краю глубокой черной пропасти, а скат, мост и весь мир вращаются и кружатся вокруг меня. Высота вызывала у меня головокружение, а потому испытание это было самым страшным, какое я только мог для себя придумать. Но, наконец, я выполнил обет — прошел туда и обратно. Очутившись снова на твердой земле, я бессильно прислонился к осклабившемуся льву и закрыл глаза. Ничего удивительного, что царя зверей забавляло мое отчаяние. Безумие, настоящее безумие… И все-таки когда ты беден и все тебя презирают, когда ты вздрагиваешь и краснеешь, если незнакомые люди вдруг рассмеются, проходя мимо, когда у тебя нервный тик и ты дергаешь головой и двигаешь ушами, то необходимо, ну просто необходимо доказать, хотя бы самому себе, что ты не трус. Дорогой я немного успокоился. Дом наш был погружен в темноту: теперь не разрешалось оставлять даже самый слабый язычок газа в передней. Я на цыпочках поднялся по лестнице в ванную и тихо закрыл за собой дверь на крючок; с чрезвычайными предосторожностями, поскольку папа не разрешал тратить зря ни капли воды, я открыл кран и принял холодную ванну. Вода была ледяная — у меня даже пальцы заломило, — и все-таки я разделся и лег в ванну; я лежал неподвижно, сжав зубы, пока все тело у меня не застыло и не потеряло чувствительности. Я делал это не для того, чтобы доказать самому себе свою доблесть, — нет, то была мера предосторожности, можно даже сказать заклинание от пагубных мыслей, овладевающих человеком ночью. На цыпочках поднялся я наверх. Теперь я жил в бывшей комнате Мэрдока, а он, когда переселялся сюда на несколько недель зимой, занимал более обширную и светлую комнату, в которой раньше жила Кейт. Продрогнув до костей, почти не чувствуя ни рук, ни ног, я зажег огарок сальной свечи в эмалированном подсвечнике. Слабый свет ее, так же смутно, как и меня, озарил окружающие предметы: школьные премии — никому не нужные книжки в вычурных переплетах, среди которых было по крайней мере три экземпляра «Шотландских вождей» Портера, мой бесценный микроскоп и естествоведческие коллекции в картонных коробках, которые я сам склеил и которые ничего мне не стоили. На комоде лежало все, что нужно для письма, а также книжка под названием «Как избавиться от застенчивости», добытая в общественной читальне. Я взял ее и раскрыл на десятом упражнении. «Встаньте спокойно перед зеркалом, — прочел я. — Скрестите руки и в упор посмотрите на свое изображение. Затем сузьте глаза — пусть ваш взгляд будет исполнен бесстрашия. Вы сильны, спокойны, хладнокровны. — Сейчас я был бесспорно хладнокровен. — Теперь сделайте глубокий вдох, резкий выдох и трижды повторите тихо, но внушительно: „Юлий Цезарь и Наполеон! Я буду, таким, как вы! Буду!! Буду!!! “» Я старательно выполнил все, что требовалось, хотя глаза у меня заслезились; их зеленый цвет даже немного огорчил меня. Затем я вырвал страницу из тетради, крупными буквами написал «Я БУДУ ТАКИМ» и приколол листок к стене, чтобы мой бесстрашный взгляд сразу упал на него, лишь только я проснусь. Затем я опустился на колени у кровати. Молился я долго и путано, усилием воли не давая себе отвлекаться и адресуя свою мольбу не бородатому богу моего детства, о котором я имел весьма смутное представление, а со всем пылом взывая к Христу-спасителю. Порой я виновато вспоминал про отца и сына и святого духа и спешил задобрить их. Но больше всего я раскрывал свою доверчивую душу Иисусу, полагаясь на его бесконечную любовь и доброту. А когда я думал о его матери, чье лицо в последнее время почему-то стало очень похоже на лицо Алисон, мои закрытые глаза наполнялись слезами. Не забывал я и про святых. И без конца находил все новых и новых, которым хотел помолиться. А раз обратившись к ним с молитвой, не мог же я потом забыть про них — ведь они могли обидеться. Самым последним в моем все разбухавшем календаре недавно появился святой Антоний, покровитель юношества. Но вот мы добрались и до завершающего акта, теперь можно и посмеяться; так часто возникает смех в театре там, где автор добивался лишь спокойного пафоса, правдивости, но либо не сумел этого добиться, либо был неверно понят. Давайте посмеемся и мы: оглянувшись назад, мы увидели бы долговязого дрожащего мальчишку, который, едва успев очистить свою простую душу переходом через мост и ледяной ванной, вдруг подходит к комоду и вытаскивает из тайника в глубине одного из ящиков некое странное сооружение, состоящее из веревки с привязанными к ней болтами, двумя тяжелыми дверными ключами, дверной ручкой и обломком конька. Быстрым привычным движением он обвязывается веревкой так, чтобы все эти неприятные металлические предметы оказались сзади. Таким образом, стоит ему повернуться на спину, то есть принять положение, наиболее способствующее снам, и он тотчас проснется. И вот он укладывается на бок, свернувшись калачиком под залатанной простыней. Задута свеча. Он совсем уподобился отшельнику: на его тощей шее болтаются четки, четыре настоящие чудесные медальки — одну благословил сам господь, — а потом еще коричневая и голубая ладанки; если бы существовали розовые и сиреневые, он бы их тоже носил. Словом, он сделал все, что мог. И успокоенный этой мыслью, он призывает младшего брата смерти — сон; однако, прежде чем заснуть, он успевает высказать последнее пожелание: — О великий боже… прошу тебя, помоги мне получить стипендию Маршалла.  Глава 5
 

 В каникулы утро наступает рано и радостно. В понедельник, еще прежде чем белесое небо окрасилось румянцем, я тихо выскользнул из дома и стал поджидать на ливенфордском перекрестке Тома Дрина, который обещал подвезти меня в Ласс, — это ведь по пути к Лоху, а он ехал туда с товарами. Том запоздал и был в плохом настроении. Он не должен был сегодня работать — ведь даже меня освободили от обязанности развозить пирожки, — но у Блейра на складе кончились все запасы. Я взобрался на плоскую телегу, где навалом лежали мешки с мукой, и мы тронулись в путь под равномерное цоканье лошадиных копыт. На пустынных мощеных улицах еще чувствовалась свежесть утра. Женщина, вышедшая взять кувшин с молоком, оставленный молочником у двери, мужчина в одной рубашке, открывающий ставню верхнего окна, девушка, сонно выбивающая коврик у полуоткрытой двери, — все создавало впечатление, будто мы пустились в праздничное далекое путешествие. Я ехал на рыбную ловлю с Гэвином — последнее развлечение, которое я решил себе позволить, перед тем как засесть за книги и заняться зубрежкой во имя стипендии Маршалла. Солнце взошло, но лучи его не пробили облаков. Это был один из тех тихих дней, полных серебристого мягкого света и тепла, когда звуки кажутся приглушенными и как бы доносятся издалека, а в наступающей временами тишине, казалось, слышно, как растет трава. Круп лошади мягко вздымался и опускался между оглоблями, точно корабль; мимо проплывали окутанные туманом леса, парки; вот среди покрытых утренней дымкой деревьев промелькнул серый особняк с высокими трубами, террасами и оранжереями. У черного хода больших загородных домов я помогал Тому сгружать мешки и фураж. Был он косматый, неуклюжий, и нередко ему порядком доставалось от какого-нибудь разгневанного грума, возмущенного тем, что его «заказ» неточно выполнен. Раз, подняв тяжелый ящик, мы обнаружили, что стофунтовый мешок с мукой, находившийся под ним, лопнул и все его содержимое высыпалось в щели между досками телеги. Том выругался, почесал в затылке и сказал мне, как бы желая загладить свой промах: — Ничего, ничего. Все равно пойдет кому-то на пользу! Когда мы, подпрыгивая на ухабах, въехали в Ласс, было уже за полдень, но Гэвин без всякого нетерпения поджидал меня, сидя на столбике у въезда в коротенькую деревенскую улочку. Он был в строгой форме своей школы для избранных — в серых фланелевых брюках и такой же куртке; на голове у него была мягкая, тоже серая, шапочка, какую носят крикетисты; лишь узенькая синяя с белым ленточка принятых в Ларчфилде цветов оживляла или, вернее, скрашивала ее однотонность. Трудно передать, сколько собственного достоинства было в этом поджидавшем меня мальчике — как и я, он очень вырос, но был все еще хрупкий, — сколько сдерживаемой, бессознательной гордости выражало это уже успевшее загореть лицо, оттененное небрежно натянутой на голову шапочкой. В крепком рукопожатии, которым мы обменялись, чувствовалась невысказанная радость. — Боюсь, что до вечера никакой рыбной ловли не будет, — тихо заметил Гэвин, когда повозка, дребезжа, поехала дальше. — Ни малейшего ветра, да и день слишком яркий. Мы пошли по тихой деревушке, раскинувшейся на берегу реки, мимо двойного ряда домиков — их тут было с десяток; низенькие, крытые соломой и выбеленные известкой, они тянулись вдоль короткой белой дороги, начинавшейся у подножья зеленого холма и заканчивавшейся на самом берегу отливавшего серебром Лоха. Фуксии и ползучие розы обвивали домики, теряясь в желтой соломе крыш. Фуксии уже зацвели и ярко-красным пологом прикрыли белые стены. В белой пыли мечтательно растянулся коричневый с подпалинами пес — колли. В воздухе сладко жужжали пчелы. Сквозь легкое марево виднелся игрушечный деревянный причал с привязанными к нему лодками. Кругом была такая красота, что мы невольно обменялись нашим особым, полным тайного значения взглядом. Пока не закатилось скрытое за облаками солнце, мы с Гэвином сидели на перевернутом боте возле лачуги, которую снимал на время рыбной ловли его отец, и разбирали снасти, изредка обмениваясь скупыми замечаниями — так уж мы себя приучили. В семь часов, после того как миссис Глен, хозяйка лачуги, накормила нас горячими, прямо из печи лепешками, свежими яйцами всмятку и густым молоком, мы перевернули бот и спустили его на воду. Было еще светло, но муаровые переливы Лоха предвещали скорое наступление сумерек. Я взялся за весла, вывел лодку на прохладную гладь озера, затем перестал грести и пустил лодку по течению: ее вынесло далеко на широкий простор, туда, откуда были видны высокие горы на обоих берегах. Постепенно дневной свет угасал, и вода из лиловатой стала темно-красной, а мы перестали различать друг друга; потом с исчезающего в полумраке берега донесся слабый звук волынки, точно где-то далеко пел человек, потерявший все, кроме души. Гэвин замер под влиянием нахлынувших на него чувств. Ничто, даже наши стоические клятвы, не могло нарушить очарование этой минуты и этих звуков, проникающих в душу. Скрытый от меня сгущающейся темнотой, Гэвин тихо заговорил. — Насколько я понимаю, ты собираешься участвовать в конкурсе на стипендию Маршалла, Роби? Я вздрогнул от неожиданности. — Да… А откуда ты узнал? — Миссис Кэйс рассказала моей сестре. — Гэвин помолчал, слышно было, как он тяжело дышит. — Я тоже хочу попытаться. Я оторопело уставился на него: даже горы и те, казалось, разделяли мое смятение. — Но Гэвин… тебе же не нужна стипендия! Хотя в темноте мне это не было видно, но я почувствовал, что он нахмурился. — Ты, конечно, удивишься сейчас. — Говорил он медленно, преодолевая смущение. — Последнее время дела моего отца пошатнулись. Когда человек покупает оптом — ну, к примеру, зерно или фураж, — он идет порой на большие потери. Не так все это просто, как некоторые думают… Я имею в виду тех, кто завидует отцу и хочет разорить его за то, что он, как они говорят, живет чересчур широко. — Он замолчал. — Мой отец не любит выставлять себя напоказ, Роби. Но ведь он мэр, а положение обязывает. — Более долгая пауза. — Он столько сделал для меня… так что теперь, когда у него затруднения с делами, мне бы хотелось сделать кое-что для него. Я молчал. Я давно знал, что Гэвин обожает своего отца, и слышал, что у мэра не все благополучно с делами. Однако то, что нам с Гэвином придется оспаривать друг у друга стипендию, которую мне так хотелось получить, было для меня неожиданным и тяжким ударом. Но прежде чем я успел раскрыть рот, он снова заговорил: — Ну, какая тебе разница, если в этом конкурсе будет на одного умного мальчика больше? К тому же надо подумать и о чести города. Тебе, наверно, известно, что вот уже двенадцать лет стипендия достается ливенфордцу. — Он решительно перевел дух. — Один из нас должен получить ее. — Скорей всего это будешь ты, Гэвин, — еле выговорил я: ведь я отлично знал, какой он хороший ученик. Мы не стали пылко превозносить друг друга, как делали это раньше. Гэвин мрачно сказал: — Признаюсь, мне бы очень хотелось получить эту стипендию из-за отца. Но, по-моему, у тебя больше шансов… мне тяжело это говорить, ведь я гордый… это, наверно, потому, что во мне шотландская кровь… и потому, что отец у меня чудесный. — Он помолчал. — А если ты получишь стипендию, ты будешь учиться на доктора?.. Или… — он понизил голос, точно боялся, что его кто-то подслушает: — ты по-прежнему хочешь быть священником? Еще не вполне придя в себя от того, что он сказал мне, я тем не менее с достоинством встретил его вопрос. Гэвин был единственным человеком на свете, которому я мог открыть душу. — Не думаю, чтобы из меня вышел хороший священник, — сказал я. — И должен сознаться, мне больше всего на свете хочется стать медиком-биологом, ну, знаешь, доктором, который ведет научные исследования. Правда, когда я думаю об отце Дамьене[12] или кюре из Арса, когда представляю себе, как они благословляли народ, я готов все бросить, даже отказаться от любви хорошей, красивой девушки. — Волна самоотречения захлестнула меня. — Да, в такие минуты мне хочется уйти куда-нибудь подальше и постараться стать великим святым: есть заплесневелую картошку, смотреть на деньги, как на сор — вот это было бы особенно здорово, — жить, отказывая себе во всем, распростершись перед алтарем в молитве. Хотел бы я, чтобы ты представил себе, Гэвин, как это замечательно, когда толпы людей подходят под твое благословение. — Я вполне представляю это себе, — пробормотал несколько смущенно Гэвин. — Только… для тебя было бы страшным ударом, если бы причастие оказалось вовсе не тем, что ты думаешь. — И добавил: — Ну, скажем, просто хлебом. — Да, — согласился я. — Это было бы ужасно. Но на молитве забываешь об этом. Молитва — это чудесная штука, Гэвин. Ты и представить себе не можешь, чего я добивался с помощью молитвы. Да и не только я, а сотни, десятки сотен других людей. Ты, конечно, знаешь миссис Рурк, у которой молочная лавочка. Так вот, папа собирался подать на нее в суд за то, что она продает разбавленное молоко. Я видел, как она молилась и молилась в церкви. И знаешь, Гэвин, бутылка с молоком, которую папа взял для пробы, лопнула. Да, прямо так и лопнула во время пробы. Такого с папой еще ни разу не случалось. — Я перевел дух. — Конечно, нельзя молиться об исполнении недостойных желаний. Говорят, например, что у мадам Помпадур были зеленые глаза, и это было очень красиво, а ты знаешь, как я ненавижу цвет моих глаз, и все-таки я не могу молиться о том, чтобы они у меня стали другого цвета, во всяком случае за одну ночь это не может произойти. — А ты будешь молиться о том, чтобы получить стипендию Маршалла? — сдавленным голосом спросил Гэвин. — Да… боюсь, что буду, Гэвин. — Я опустил голову и, помолчав немного, добавил в порыве великодушия: — Но, если мне не дано будет получить ее, я буду молиться, чтобы получил ее ты. Ты такой славный, Гэвин, совсем непохож на большинство жителей нашего городка и на моих родственников тоже… Ты же знаешь, с каким презрением они смотрят на католиков. Ну разве это не глупо? Совсем на днях каноник Рош показывал мне альманах, где написано, что среди католиков есть тридцать два герцога; подумать только — тридцать два герцога… а у нас в Ливенфорде только и слышишь… Ну да ладно. Но именно поэтому я и хочу добиться стипендии, хочу показать всем им, — в голосе моем зазвучала трагическая нотка, — что человек, которого презирают, может стать великим человеком… замечательным ученым… своего рода спасителем человечества… быть может, он примирит науку с религией… быть может, примирит все религии между собой. И, потрясенный этой грандиозной перспективой, я умолк. — М-да, — медленно произнес Гэвин. — Чертовски скверно, что нам придется оспаривать друг у друга эту стипендию. Ничто, конечно, не должно стать между нами. Но борьба будет не на жизнь, а на смерть. — Он слабо усмехнулся. — Я ведь тоже знаю кое-какие молитвы… Из бархатистой тьмы выплыла луна, прятавшаяся за горой, и мягким светом озарила воды, заиграла на их зыбучей черной поверхности. Мы подплыли к берегу, деревья стояли темные, неподвижные, точно плюмажи у лошадей на похоронах некоего бога. Нет, это были не плюмажи, а просто деревья… деревья, росшие на затихшей прекрасной земле, купавшиеся в первых сумерках мироздания. Вдруг в чернильном мелководье плеснула невидимая рыба, и настроение наше тотчас изменилось. Я смутно увидел, как Гэвин потянулся за удочкой, услышал, как он прошептал: — Наконец-то хоть одна попалась. Я тихо вел лодку вдоль берега, бесшумно опуская в воду весла. Затаив дыхание, следил я, как Гэвин разматывает леску; он сидел выпрямившись, совсем неподвижно, только правая рука медленно, ритмично двигалась. Вот мелькнула удочка, блеснула мокрая леска, прорезая тьму серебристой дугой, и где-то далеко бесшумно погрузилась в воду. Вдруг еще один всплеск, погромче, и, вздрогнув от возбуждения, я увидел, как конец удочки Гэвина согнулся, точно натянутый лук, почувствовал, как задрожали от напряжения его руки. В тишине застрекотало колесико, и я услышал голос Гэвина, прошептавшего сквозь стиснутые зубы: — Держи лодку подальше, Роби. Нельзя, чтобы она ушла под дно. Рыба прыгала и металась как сумасшедшая в жидкой черноте, а, когда она выскакивала на поверхность, вместе с ней взлетал сноп драгоценных камней. Гребя в противоположную сторону от того места, где плясал конец удочки Гэвина, я всячески старался держать лодку так, чтобы рыба не могла уйти под наш киль. Теперь уже не было нужды соблюдать тишину. Я бил веслами по воде так же неистово, как билась рыба. Каждый новый ее рывок заставлял меня яростно нажимать на весла. — Отлично, — задыхаясь, бормотал Гэвин. — Ведь это лосось. И не маленький. — И через минуту: — Подними весла. Рыба боролась с такою силой, что казалось, вот-вот она оторвет Гэвину руки, а он, хотя и знал, какая тонкая нить связывает его с нею, не уступал ей ни дюйма. Медленно, осторожно стал он сматывать леску. Луна высветила его сильное тело и юное решительное лицо, в которое я впился горящим взглядом, ожидая новых приказаний. Лосось теперь меньше метался, Гэвин подтягивал его к лодке. — Я уже вижу его, — сказал Гэвин тихим охрипшим голосом. — Совсем детеныш. Доставай ведро. Оно вон там под сиденьем. Я присел и потянулся за ведром, но нога у меня поскользнулась на мокрых досках, и я во весь рост грохнулся на сиденье, ободрав себе подбородок и чуть не перевернув лодку. Гэвин не произнес ни слова, даже не попрекнул меня за неуклюжесть. И только когда я поднялся, а лодка перестала качаться, он спросил: — Нашел ведро? — Да, Гэвин. Пауза. Все так же тихо, но с возрастающим волнением в голосе Гэвин прошептал: — Мы его только слегка зацепили. Крючок выходит у самого рта. Все дело в удаче. Возьми нож и, когда я вытащу рыбу, осторожно всади его ей под жабры, только не с размаху. В волнении я взял нож и опустился на колени. Теперь и я увидел лосося: он был глубоко под водой, большой и блестящий, такой большой, что я даже струсил. Никогда в жизни не багрил я такой рыбы. Предательская это штука багрить. Гэвин, которому частенько приходилось браться за багор во время рыбной ловли с отцом, рассказывал мне, сколько они теряли лососей в эту последнюю, самую ответственную минуту. Меня била дрожь, перед глазами поплыли круги. И уши стали противно дергаться. Вот рыба ближе… еще ближе… теперь до нее уже можно дотронуться. Мне вдруг стало страшно, захотелось с размаху ударить ножом по этому скользкому существу. И все-таки, побледнев как мертвец, дрожа от озноба, я дождался, пока Гэвин перевернул рыбу, и только тогда всадил нож ей под жабры и положил на край борта. Теперь и Гэвин опустился рядом со мной на колени. Луна безмятежно плыла высоко в ночном небе, озаряя двух мальчиков; они сидели, прижавшись друг к другу, и молча упивались созерцанием благородной рыбы, которая, поблескивая, извивалась на дне лодки. А у меня, пока мы глядели на поверженного лосося, вдруг больно сжалось сердце. И я подумал: «Гэвин или я… Один из нас будет побежден».  Глава 6
 

 На следующее утро мы долго спали на раскладных койках в домике рыбака, а после завтрака, который подала нам миссис Глен, Гэвин взял отцовский охотничий нож и при ярком солнечном свете разрезал за домиком лосося ровно пополам. Крепкое розовое мясо, пересеченное хребтиной, белевшей, как жемчужина, указывало на то, что рыба превосходная. — Кинем жребий, — сказал Гэвин. — Это будет по-честному. В каждом куске, по-моему, по шесть фунтов, но хвостовая часть лучше. Он подбросил в воздух шестипенсовик, и монета упала так, как я предсказал. Гэвин великодушно улыбнулся. — Запомни: варить ее надо не больше двадцати минут. Вкусно будет так, что пальчики оближешь. Каждый из нас завернул свой кусок в листья камыша и положил в корзину, привязанную позади седла, к багажнику. Затем мы попрощались с миссис Глен и взгромоздились на велосипед. Гэвин сел за руль, а я примостился сзади. Всю дорогу до Ливенфорда мы по очереди крутили педали, деля между собою труд точно так же, как поделили рыбу. Было как раз время обеда, когда я прибыл в «Ломонд Вью», и папа с мамой уже сидели за столом на кухне. Я сознавал, что пролоботрясничал, но надеялся на снисхождение: этот кусок драгоценного лосося, которого, по выражению мамы, нам «хватит» по крайней мере на несколько дней, уж, конечно, поможет мне восстановить мир. — Где это ты пропадал? — Папа казался каким-то маленьким на своем стуле с продавленными пружинами, и голос у него звучал сдержанно, бесцветно; он теперь всегда так говорит, и началось это, пожалуй, несколько месяцев назад, с того утра, когда он с каким-то странным видом отказался от яйца всмятку за завтраком и решительно объявил маме: «Пожалуйста, перестань подавать мне свою „гастрономию“. Мы слишком много едим. Да и тебе, по словам врачей, тяжелая пища вредна». — Я же говорила тебе, папа, — вмешалась сейчас мама. — Роби был на Лохе. Он предупреждал, что, возможно, не вернется ночевать. Я поспешно положил свой сверток на стол. — Посмотрите, что я принес вам. Гэвин ее поймал, а я забагрил. Мама развернула камышовые листья. И радостно и удивленно воскликнула: — Какой же ты молодец, Роби! Упоенный ее похвалой, я надеялся, что услышу хоть слово и от папы. А он смотрел на рыбу каким-то странно отсутствующим и в то же время зачарованным взглядом. Он принадлежал к людям, которые не то что смеются, но и улыбаются-то редко; однако сейчас некое подобие бледной улыбки озарило его лицо. — Недурной кусок. — Он помолчал. — Но нам-то на что лосось? Слишком он жирный. От него только желудки расстроятся. — И добавил: — Снеси его сегодня же к Дональдсону. — Ох, нет, папа, не надо. — Глаза у мамы затуманились, лоб перерезали морщины. — Оставим себе хоть несколько кусочков. — Отнести надо все, — рассеянно заметил папа. — Лососина — редкая рыба. Цена на нее доходит до трех шиллингов шести пенсов за фунт; есть, видно, сумасшедшие, которые платят такие деньги. Дональдсон даст нам, по крайней мере, полкроны за фунт. Я был потрясен. Взять эту чудесную лососину, которая так скрасила бы наш скудный стол, и продать торговцу рыбой! Нет, не может быть, чтобы папа сказал это всерьез. Но он уже снова принялся за еду, а мама, нервно поджав губы, заметила мне, передавая тарелку, на которую она выложила из кастрюли остатки картофельной запеканки: — Возьми свой завтрак, дружок. И садись. Днем я отнес рыбу Дональдсону в его лавку на Главной улице. С несчастным видом протянул я мою завернутую в камыш ношу дородному, краснорожему мистеру Дональдсону в синем полосатом переднике, белой куртке и черной соломенной шляпе. Я не обладал никакими коммерческими способностями и совершенно не умел торговаться, но папа явно не преминул «заглянуть» сюда по пути в свою контору, потому что мистер Дональдсон молча положил лососину на белые эмалированные весы. Ровно шесть фунтов. У Гэвина был точный глазомер. Дородный торговец, поглаживая ус, как-то странно смотрел на меня. — Ты выловил его в Лохе? Я кивнул. — И он здорово тебя помотал? — Да. — Я вспомнил о прошедшей ночи, о Лохе под лунным светом, о товарище, который сидел со мной рядом, о битве с лососем, которую мы выдержали, и опустил глаза. Дональдсон вышел из кассы, помещавшейся в глубине лавки за небольшой стеклянной перегородкой, и сказал: — Шесть фунтов по полкроны за фунт составляет ровно пятнадцать шиллингов. Пятнадцать серебряных монет, молодой человек. Передай их мистеру Лекки вместе с моей благодарностью. — Он стоял и смотрел мне вслед, пока я не вышел из лавки. Как только папа вернулся вечером домой, я вручил ему деньги, которые весь день оттягивали мне карман. Он кивнул и пересыпал монеты в кожаный мешочек: папа отлично разбирался в монетах разных достоинств. За чаем он был в преотличном расположении духа. Он сообщил маме, что по пути домой встретил мистера Клегхорна. Управляющий водопроводным хозяйством выглядит очень плохо, прямо на ладан дышит: говорят, у него камни в почках. Можно не сомневаться, что «если он и не отправится к праотцам», то отставка его, конечно, не за горами. Папа как-то необычайно весело обсуждал возможность скорой смерти мистера Клегхорна. Поднимаясь из-за стола, он сказал: — Пройдем в гостиную, Роберт. Мне нужно с тобой поговорить. Мы сели в этой нежилой комнате у окна, на котором стояла ваза с высохшим испанским камышом и висели тюлевые занавески. На улице зеленые ветви каштана метались на ветру, точно взбесившиеся лошади. Поджав бледные губы и соединив концы пальцев, папа задумчивым, добрым взглядом изучал меня. — Ты становишься совсем взрослым, Роберт. У тебя хорошие успехи в школе. Я вполне доволен тобой. Я покраснел — папа не часто хвалил меня. А он продолжал: — Надеюсь, ты понимаешь, что мы правильно тебя воспитали? — О да, папа. Я бесконечно благодарен вам за все. — Сегодня к нам в контору заходил мистер Рейд, ему надо было подписать одну бумагу. Он долго говорил со мной о твоем будущем. — Папа откашлялся. — У тебя самого есть какие-нибудь планы на этот счет? Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. — Мистер Рейд, наверно, рассказал вам, папа. Я… я готов отдать что угодно, лишь бы изучать медицину в Уинтонском университете. Папа сразу как-то весь сжался, прямо на глазах стал меньше. Быть может, он просто глубже ушел в кресло. Принужденно улыбнувшись, он заметил: — Ты же знаешь, Роберт, что мы не куем деньги. — Но, папа… Разве мистер Рейд не говорил вам насчет стипендии Маршалла? — Говорил, Роберт. — На бледных, почти прозрачных щеках папы вспыхнули пятна румянца; он впился в меня суровым взглядом, словно всей силой своего возмущения хотел спасти от иллюзий. — И я сказал ему, что крайне неразумно давать тебе повод для всяких необоснованных надежд. Мистер Рейд слишком много на себя берет, к тому же мне не нравятся его радикальные взгляды. Разве можно ручаться за исход каких бы то ни было экзаменов? Опыт Мэрдока показывает, что нельзя. Да еще за экзамены на стипендию Маршалла! Ведь конкурс огромный. Откровенно говоря — ты, конечно, на меня не обижайся, — я не верю, чтобы тебе удалось получить эту стипендию. — Но вы хоть разрешите мне попытаться, — охваченный внезапной тревогой, пролепетал я. Худое лицо папы еще больше заострилось. Он отвернулся от меня и посмотрел в окно. — В твоих же интересах я не могу этого допустить, Роберт. Ты только зря забьешь себе голову. Даже если ты и получишь эту стипендию, то еще целых пять лет не сможешь давать мне ни пенни, а разве я вытяну? Мы и так порядком на тебя издержались. Пора бы начать нам отплачивать. — Но, папа… — отчаянно взмолился было я и тут же умолк: я почувствовал, как кровь отхлынула от моего лица и меня стало подташнивать. Мне хотелось объяснить ему, что я вдвойне за все отплачу, если только он позволит мне держать экзамен; хотелось сказать, что, если у меня не хватит дарования, я возьму свое упорным трудом. Но я сидел совершенно уничтоженный и молчал. Я знал, что все мои доводы бесполезны: папу не переспоришь. Подобно большинству слабохарактерных людей, он упорно держался за раз принятое решение. Поступал он так не потому, что хотел мне зла, — он ведь никогда не повысил на меня голоса и положительно гордился тем, что ни разу в жизни пальцем меня не тронул. Но неведомые силы, державшие папу а своей власти, внушили ему, что «так будет лучше». — Должен тебе сказать, — успокоительно продолжал он, — что я говорил на прошлой неделе по поводу тебя со старшим табельщиком. Если ты этим летом поступишь на Котельный завод, то еще до совершеннолетия будешь иметь профессию. И все время будешь прилично зарабатывать, а значит, и мне поможешь содержать дом. Разве это не самый разумный для тебя выход? Я пробормотал что-то нечленораздельное. У меня не было никакого влечения к технике, да к тому же я едва ли подходил для трехгодичного обучения в литейном цехе. Но даже если папа и был прав, никакими в мире рассуждениями нельзя было утишить горечь и боль, терзавшие мою душу. Папа поднялся с кресла. — Ты, конечно, разочарован. — Он вздохнул, потрепал меня по плечу и, уже выходя из комнаты, добавил: — Нищим не дано право выбора, мой мальчик. А я продолжал сидеть, повесив голову. Папа уже обо всем договорился на Котельном заводе, об этом, очевидно, мама и сообщала Кейт в своем письме. Я вспомнил про свои радужные надежды, про то, как я рассказывал о них Алисон и Гэвину, про весь этот карточный домик, который я построил, — и у меня защекотало в носу. Я застонал. Я хотел стать Юлием Цезарем или Наполеоном. А остался по-прежнему самим собой.  Глава 7
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.