|
|||
Юрий Евгеньевич Яровой 1 страницаСтр 1 из 11Следующая ⇒ Юрий Евгеньевич Яровой Высшей категории трудности
«Высшей категории трудности»: Средне-Уральское Книжное Издательство; Свердловск; 1966 Аннотация
" Их искали на территории в пять тысяч километров, территории, которую трудно представить, не имея перед глазами крупномасштабной карты. Их имена в течение четырех дней повторялись в десятках телеграмм и рапортов, разносились по всему Уралу радиостанциями…" Книга основана на реальных событиях произошедших в 1959 году, и связанных с гибелью тургруппы Игоря Дятлова в Приполярном Урале. Автор книги - один из участников поисков.
Юрий Евгеньевич Яровой Высшей категории трудности
От издательства
Эта книга по праву входит в нашу «Уральскую библиотеку путешествий, приключений и фантастики». В ней есть все, что характерно для произведения приключенческого жанра. В суровых условиях зимнего Севера происходят поиски пропавшей группы туристов-лыжников. Загадочны следы, оставленные группой, противоречивы догадки ищущих, сложна и очень тревожна вся ситуация в целом. Но главное, может быть, в другом — в характерах туристов, вышедших в этот поход, и в характерах тех, кто стремится прийти им на помощь. Какая доброта, самоотверженность и мужество обнаруживаются в самом обыкновенной человеке в момент опасности! Может быть, суть в споре: прав или неправ был командир группы Глеб Сосновский, в споре, который предоставляется решить самому читателю. Повесть «Высшей категории трудности» — первая книга молодого свердловского журналиста Ю. Ярового, Следует представить его читателю. Юрий Евгеньевич Яровой родился в 1932 г., на Дальнем Востоке. Заканчивая среднюю школу, параллельно закончил курсы младших геологов и работал в золоторазведочной партии. После окончания Ленинградского политехнического института работал конструктором на заводе, затем был избран секретарем заводского комитета комсомола. С комсомольской работы Ю. Яровой перешел в журналистику. Его статьи и очерки печатались в газетах «На смену! », «Молодежь Алтая». Затем он был корреспондентом радио, несколько лет отдал научной работе. В настоящее время Ю. Яровой — редактор отдела современности журнала «Уральский следопыт». Давнее и постоянное увлечение Юрия Ярового — туризм. Он участвовал во многих походах по Уралу, по рекам Каме, Оби, по горному Алтаю. Впечатления от походов отразились в рассказах и очерках, напечатанных в сборниках «Зовут дороги дальние», «Зимой по Уралу» и, наконец, в повести «Высшей категории трудности».
«Кожар, городская прокуратура, тов. Новикову. 18 июня 1963 года. Товарищ Новиков! Я прошу вас, если это можно, вернуть мне мой дневник. Я решила ответить на ваши вопросы. Может быть, после того, как я уже дважды отказалась ответить на них, мое письмо вызовет у вас удивление, поэтому я постараюсь объяснить, чем оно вызвано. Когда вы допрашивали меня в первый раз, вы требовали исповеди. Я не понимала и не хотела понимать, для чего вам нужно знать такие подробности, которые не доверишь даже дневнику. А дневник был у вас в руках. Но тогда я молчала по другой причине: я молчала потому, что мне было страшно вспоминать. Теперь я могу ответить на ваши вопросы. Но прежде всего я хочу объяснить, почему же я все-таки решила на них ответить. Однажды мне на глаза попался афоризм: человеческая память — это сито. Отсеивает горе — оставляет радость. Это, наверное, правильно, потому что вряд ли бы иначе у меня хватило мужества написать вам письмо. Ведь, чтобы ответить на ваши вопросы, мне надо все вспомнить… Там, в Кожаре, вы часто повторяли слово „мужество“. Вы мне говорили о „мужестве очевидца, о мужестве свидетеля“. Я все помню, но дело не в этом. Каждый из нас и очевидец и свидетель. И каждый мог рассказать вам обо всем, что вас интересует. Но я хорошо запомнила ваши слова, которые мучают меня уже полтора года: я не простой свидетель, а главный. Да, именно эта ваша уверенность, что я не простой свидетель, а главный, может быть, виновник, — вот что заставило меня вспомнить все и написать вам письмо. Да, я отлично вас поняла: если я не „исповедуюсь“, я еще раз распишусь в малодушии, в трусости. Когда врач, прилетевший с вертолетом, не сказал мне, что с Глебом все в порядке, я поняла, что случилось самое страшное. Вот тогда я почувствовала, что мне все, абсолютно все равно. Что со мной будет, как я буду жить дальше и зачем я буду жить, — мне было все равно… Но я ничего не забыла. До чего я бы ни дотрагивалась, каждая вещь напоминала о Глебе. Меня оберегали от воспоминаний, никогда в моем присутствии не произносили его имени, а я все равно все помнила. Кого бы я ни слушала, я слышала его голос, его смех. Я не чувствовала себя ни виноватой, ни больной, просто я ничего не чувствовала… Так было почти полтора года. А вот сейчас я снова в походе и снова сижу у костра, а вчера даже попробовала подтягивать песню. Я не знаю — плохо это или хорошо. Скорее всего плохо. Наверное, поэтому я и пришла, в конце концов, к мысли, что я должна вам рассказать, что я должна ответить вам на ваши вопросы. Прошло полтора года, вы, наверное, уже забыли и про Рауп, и про нас. И возможно, что это запоздалое письмо сейчас нужно не столько вам, сколько мне самой. А поход на Телецкое озеро был задуман еще два года назад. Он был задуман еще им, Глебом Сосновским. Вот видите, я уже могу спокойно писать его имя и фамилию. Может, я и в самом деле просто выздоровела. Я вам об этом пишу потому, что именно здесь, на Телецком озере, я пришла к мысли написать вам письмо. Я расскажу, как это случилось. В Артыбаш мы добрались на попутном грузовике около десяти утра. Телецкое озеро было затянуто дождевой кисеей. Мы ничего не видели, кроме дождя. Из нашей „десятки“ только трое бывали на Телецком озере, остальные, как встречи с чудом, ждали Артыбаша. Около одиннадцати, когда мы за турбазой уже разбили палатку и развели костер, с низовьев подул сильный ветер и погнал дождевую тучу наверх, к Чулышману. Я в это время сидела на скале, под кедром. Здесь было относительно сухо, тихо. Я думала, что мне делать. За вчерашний день, первый день пешего похода от Турочака до порогов, где нас прихватила попутная машина, я поняла, что у меня не хватит сил вернуться к тому, что безвозвратно потеряно и вызывает такую боль. Возможно, что я переоценила свои силы, возможно, что мне рано было идти в поход, а может, я смертельно устала, так или иначе, но я решила вернуться домой. И сейчас, сидя под кедром, я придумывала, что скажу ребятам. Но ничего путного придумать не могла. На меня напала апатия. Ни о чем не хотелось думать, ничего не хотелось делать. И вдруг ветер, холодный „низовик“, погнал дождевую завесу по озеру. Мокрое облако, прочно осевшее на озере, заклубилось и начало таять, открывая отвесные, поросшие хвойной щетиной берега. Это была удивительная картина: из дождевой тучи рождались зеленые утесы. Вслед за темно-зеленой щетиной проявились пепельно-оранжевые вершины. По ним змеились языки вечных снегов. Через вершины скатывались в озеро облака, а ветер набрасывался на них, и они бесследно растворялись в воздухе. А потом открылось небо: невероятно синее и чистое, и пепельные вершины, берега и свинцовое озеро осветило солнце. И сразу все: тайга, вечные снега, утесы, капли дождя, застрявшие в сосновых иглах, и само озеро — все засверкало и ожило. И тогда-то я вдруг вспомнила, что уже видела что-то подобное. Достаточно было на секунду закрыть глаза, как я вспомнила, где и когда я видела такой яркий свет. Да, это было там, на Соронге. И вдруг воспоминания перестали давить меня. Словно все, что произошло полтора года назад в долине Соронги, случилось не со мной. Я просто все это видела со стороны… Наверное, я объясняю путано, но именно все так и было, я как бы раздвоилась. Я даже удивилась: неужели это я, разбившаяся на камнях, обмороженная, прошагала двадцать километров по снегу? Неужели это у меня потом хирург отрезал на руке пальцы? Со мной что-то случилось. Впервые без отвращения я взглянула на свою левую кисть, пошевелила коротышками и почувствовала к ним даже какую-то симпатию. И тогда я поняла, что стала другим человеком, что я хочу жить, хочу опять смеяться, хочу опять петь и радоваться. Я тогда еще не думала — плохо это или хорошо. Уже потом я решила, что это плохо. А тогда я просто почувствовала, что могу вспомнить обо всем и ответить на ваши вопросы. И не просто могу, а должна ответить. Да, это было там, в долине Соронги, на пятый или шестой день, когда сквозь низкие тучи, из которых беспрестанно валил снег, пробилось солнце. Там я видела такой же ослепительный свет. Я отчетливо вспомнила, как, увидев луч, с трудом пробившийся сквозь замерзшее окошко, я встала, прошла к двери и распахнула ее настежь. Я едва устояла на ногах. От слабости, от боли в глазах, от холодного воздуха и еще — от такого же ослепительного света. Я сделала шаг, кто-то за мной закрыл дверь, я оперлась о стенку и зажмурила глаза. Глазам было больно, и я заплакала. Это не были слезы отчаяния, которые душили меня позже, в больнице и дома. Тогда, на Соронге, я плакала просто от света…»
«Я плакала просто от света…» Страница кончилась. Я перевернул, листки выскользнули из рук и рассыпались по столу. — Ничего, я сложу их сам, — сказал Новиков и ладонями сбил листки в пачку. — Вы понимаете, почему она написала письмо? — Мужество очевидца? — Нет, — покачал головой Новиков, — больше. Она признала себя виновной. — Но разве следствие не закончено? — Следствие давно закончено. В конце концов, нового она открыла немного. Гораздо важнее, что признание в виновности она сделала сама, добровольно. Я оказался прав в этом предположении, — усмехнулся он, — Вы помните наш последний разговор, там, в лагере? Новиков подравнял листки и вложил в конверт. Поймав мой недоумевающий взгляд, он сказал: — Подождите. Главное вы знаете. Я был уверен, что она напишет. Как видите, не ошибся. Он держал письмо в руке, не убирая его в стол и не отдавая мне. — Когда вы уезжаете? — Сегодня, — ответил я. — А как вам понравился Кожар? Я имею в виду летний, — опять усмехнулся он. Положил конверт на стол, снял очки и извлек из кармана носовой платок. Без очков он выглядел усталым и даже голос его звучал как-то иначе — глухо и равнодушно. — Зимний Кожар вы уже видели… Вы ведь у нас второй раз? Да, в этом городке я второй раз. Деревянные, несокрушимые дома с крытыми дворами, скрипучие деревянные тротуары, пыль на дороге, пыль на траве и деревьях— летом Кожар мне не понравился, ему не хватает полярного колорита — сугробов, обледеневших дорог и тяжелого инея на ветвях. Только синеющие на горизонте горы напоминали о той, что это Приполярный Урал. Я приехал по делу, не имевшему никакого отношения к той первой командировке, — и вдруг телефонный звонок из прокуратуры в гостиницу. Звонил Новиков. Мы с ним не виделись полтора года, и, естественно, его голос я не узнал. «Я хочу побеседовать с вами по делу, связанному с Раупом…» — Только после того, как он произнес «Рауп», я сообразил, кто со мной разговаривает. Прокуратуру я нашел без труда. Нашел и кабинет с табличкой «Прокурор г. Кожара Новиков Н. В. ». В кабинете было душно и накурено, хотя, насколько я помню, прокурор не курил. Новиков. Он почти не изменился — тот же синий мундир с блестящими пуговицами, те же очки без оправы в виде эллипсов на бледном узком лице. Та же ироническая улыбка в уголках рта… Мы обменялись обычными в таких случаях фразами о здоровье, о работе, поговорили о наших общих знакомых. Потом Новиков взял лежавший перед ним конверт и вынул из него пачку твердых листков, видимо, вырванных из блокнота и исписанных мелким почерком. — Вы помните Васенину? На днях я получил от нее письмо… И я прочел это письмо, точнее, начало письма… — … значит, Николай Васильевич, хотя следствие и закончено, вы по-прежнему ищете виновных в этом деле? — Если говорить точнее, — я ищу истину. С моей точки зрения, вина Васениной не так уж велика. — Знаю. По вашему заключению, главным виновником является Глеб Сосновский. — А по-вашему, он — герой. — Новиков быстро, одним движением набросил очки на переносицу. Усталости и равнодушия как не бывало: — Я прочел этот ваш очерк «Отдай сердце людям». И название, и сравнение с Горьковским Данко, наверное, очень эффектно в литературном отношении, но по сути неверно. Вы считаете Сосновского героем… — А вы преступником? — мной овладело раздражение. Эта манера сидеть прямо, как в судебном зале, этот сухой иронический тон так памятны мне. Как и раньше, я попытался вывести его из себя: — В такой же степени преступником вы можете считать и меня: я каждый день перехожу улицу при красном светофоре. Новиков окинул меня оценивающим взглядом и сказал с усмешкой: — Преступления такого рода оцениваются тридцатикопеечным штрафом. — Усмешка исчезла. — Но вполне возможно, что когда-нибудь и на вас будет заведено дело. Если из-за вашего пренебрежения к сигналам светофора какой-нибудь шофер задавит прохожего. Неправильное поведение человека всегда оценивается той мерой зла, которое он приносит обществу. — Извините меня за неудачное сравнение, — немного отступил я. — Но, Николай Васильевич, мера общественного зла никак не применима к поступку Глеба Сосновского. Все, что он сделал, он сделал ради других. — Только это вам и ясно, только это для вас очевидно. Немного надо мужества, чтобы отстаивать очевидное, — в голосе Новикова прорвалась горечь. Это было совершенно неожиданно для меня. — А ведь вы знакомы с этим делом глубже, чем другие. Почему вы не хотите взглянуть на это дело объективно и беспристрастно? Почему вы не хотите понять меня? — А почему, — ответил я вопросом на вопрос, — вы не дали мне возможности ознакомиться с дневниками, когда я просил вас об этом? — Шло следствие, — коротко ответил Новиков. — И я тогда еще не видел необходимости давать вам все материалы… — Тогда, а сейчас? — Сейчас я собираюсь дать вам дневники… Новиков встал, подошел к сейфу, извлек оттуда несколько потрепанных тетрадей в клеенчатых переплетах. Положил их на стол передо мной. — Узнаете? Странно, я их помнил почему-то другими — гораздо толще и внушительней. — Я хочу вас попросить вернуть эти дневники по принадлежности. Предупреждаю, — Новиков усмехнулся, — копии с дневников можно снимать только с разрешения владельцев. А вот уже специально для вас перепечатанные копии протоколов следствия, — на стол легла стопка машинописных листов. Немного подумав, Новиков взял конверт с недочитанным мною письмом Васениной и протянул мне: — В этих же материалах есть и мое письмо к вам. Я ведь не знал, что мы встретимся. Вас не удивил мой звонок в гостиницу? — Да, Николай Васильевич, не ожидал… — Я увидел вас в окно. Постучал в стекло. Но вы так быстро ходите. Я стучу, а вы… — Новиков вдруг засмеялся. Новиков смеется! Ото была вторая неожиданность для меня. Я не помнил его смеющимся. Я поймал себя на том, что смотрю на этого человека так, как будто только что с ним познакомился. Впервые замечаю, что волосы у него какие-то пегие, наверное, от седины, что на макушке хохолок, а мне всегда казалось, что голова у него, как прилизанная. Я чувствовал себя захваченным врасплох. У меня в руках те самые тетради, которые я хотел заполучить полтора года назад. И дал их мне тот самый Новиков, у которого я так долго и безуспешно их выпрашивал. Мы проговорили еще около часу. Новиков снова бесстрастным тоном напомнил мне основные положения своего заключения. Я отвечал ему. Мы опять говорили на разных языках. Шагая на вокзал по скрипучим тротуарам, я думал: зачем же все-таки Новиков пригласил меня зайти к нему? Почему именно теперь он предоставил в мое распоряжение все материалы по тому делу? В памяти, заслонив все прочие дела и заботы, всплыла моя первая командировка в этот далекий приполярный городок.
Их искали на территории в пять тысяч километров, территории, которую трудно представить, не имея перед глазами крупномасштабной карты. Их имена в течение четырех дней повторялись в десятках телеграмм и рапортов, разносились по всему Уралу радиостанциями… Вечером 11 февраля 1962 года телеграф посеял первую тревогу: «Всем председателям городских, поселковых и сельских Советов северной группы районов. 10 февраля истек контрольный срок выхода из тайги отряда туристов физико-технического института в составе восьми человек. Руководитель похода Сосновский. Предполагаемые пункты выхода: Бинсай, Ловань, Точа. Сообщите имеющиеся сведения. Зам. председателя облисполкома Турченко». Они не вышли ни в Бинсай, ни в Ловань, ни в Точу… О группе Сосновского мы в редакции узнали 13 февраля. В тот же день мне было приказано вылететь в Кожар, где должен был находиться штаб поисково-спасательных работ. Меня не хотели брать, самолет был грузовой, до отказа нагруженный ящиками. Летчики везли в Кожар консервы, масло, палатки, спальные мешки, радиостанции. Продукты и спасательное снаряжение были, разумеется, важнее корреспондента, но мне все же удалось пристроиться. Известно, что авиация к журналистам питает слабость. Я так спешно собирался в командировку, что не знал толком, все ли захватил необходимое. Когда самолет набрал высоту, где меня уже не могли высадить, я вывернул карманы. Блокнот, фотоаппарат, командировочное удостоверение. Все на месте. Пункт назначения — Кожар, а там куда бог пошлет. Редакторское напутствие — несколько листков. На первой страничке — восемь фамилий, обведенных жирной рамкой, фамилия Сосновского подчеркнута. На второй страничке — набросок карты. От Кожара — к деревушке Бинсай и далее по какой-то речке — пунктирный след. След обрывается у горной вершины. «Рауп, 1680 метров? » Век живи — век удивляйся: никогда не предполагал, что наш редактор так ловко умеет чертить карты. У начала пунктирной линии дата: «26 января». Насколько я помню, из торопливого рассказа редактора — это единственная дата и вообще факт, в котором никто не сомневается. На следующих листках были какие-то фамилии, обрывки фраз: «Контрольный срок? … Продукты. На сколько? … Штаб. Турченко. В ВЦСПС уже знают. Оружие? Рация не полагается… Нападение заключенных? Снежный обвал? … Что за озеро у подножия Раупа? …» Вручая эти листки мне, редактор, сказал: «Ничего, на месте во всем разберешься». В Кожар самолет прилетел ночью. Проплутав с полчаса по сугробам, я пересек по едва различимой тропке долину реки и выбрался на крутой берег. Вокруг лежала непроглядная темень, кое-где просверленная красновато-желтыми огоньками. Прямо передо мной возвышалась гостиница — старое, скрипучее двухэтажное здание. В гостинице начались долгие препирательства с администраторшей. Оказалось, в спешке я забыл дома паспорт. Выручил высокий сухопарый полковник. Он вышел откуда-то сбоку в зеленой меховушке со стаканом в руках. У него было длинное лицо, на котором поблескивали золотые очки. Узнав, что я корреспондент и что я разыскиваю Турченко, полковник Кротов провел меня в продолговатую, битком набитую людьми комнату. Летчики в кожаных куртках, туристы, заросшие, грязные, с воспаленными от ветров глазами, двое военных и пожилой полный мужчина в штатском. У окна, грузно навалившись на стол, сидел человек в полувоенном темносинем кителе. Это лицо мне знакомо. Григорий Васильевич Турченко — зам. председателя облисполкома. В комнате душно, облака табачного дыма, пахнет мокрой кожей, потом и бензином. Турченко, видимо, тоже недавно прибывший сюда, выясняет обстановку, задает вопросы, подчас резкие и язвительные. Отвечают ему то полковник, то летчики, то полный пожилой мужчина и еще один человек в штатском — кареглазый брюнет, которого я вначале не заметил. И среди этого гама полковник, который привел меня, ухитряется что-то писать. Я вытащил блокнот, стал слушать и записывать. Два вертолета МИ-4, три самолета АН-2 и четырехместный ЯК-12 — таков состав эскадрильи, спешно стянутой в Кожар из разных мест. Но, насколько я мог понять, вся эта эскадрилья второй день безуспешно болтается в воздухе на высоте полторы-две тысячи метров. Горы закрыты густой облачностью, даже на аэродром налетают частые бураны. Из ответов на вопросы Турченко я уловил, что к сегодняшнему вечеру в поиски втянуто около шестидесяти человек: летчики, радисты, местные жители и специальные спасательные отряды, составленные из альпинистов и туристов-перворазрядников. Кроме того, два отряда туристов, только что вышедшие из тайги и проделавшие трехсоткилометровый лыжный поход, приехали в Кожар выручать своих товарищей. Они еще не успели отдохнуть и привести себя в порядок. Кто-то зачитал вслух прогноз погоды: с запада на Приполярный Урал надвигается снежный циклон. Если в ближайшие день-два туристы не отыщутся, авиацию из поисков придется исключить совсем. Циклоны на Приполярном Урале сопровождаются такими снегопадами, что от тяжести снега рвутся провода. По две-три недели ни один самолет не может подняться в воздух от Печоры до Салехарда. — Метели могут начаться уже завтра, — сказал полковник. — Значит, главный упор придется перенести на спасательные отряды… Больше всего меня удивило, что, видимо, никто из членов штаба не знал, где надо искать пропавших туристов. Все самолеты летали вдоль Главного хребта, но ведь сосновцы должны пересечь его только в одном месте, у Раупа? Непонятно…
Когда поезд отошел от Кожара — я выпросил у проводницы отдельное купе, Поезд прибудет к обеду, — значит, в моем распоряжении достаточно времени, чтобы прочесть дневники. Там, в горах, мы их листали по очереди, торопливо, нервно, пытаясь найти одно — ответ на мучившую всех загадку. Читать все подряд просто не было времени, а позже, в Кожаре, они были причислены к вещественным доказательствам и попали в сейф к прокурору. Тетрадей три. Дневник групповой — его вели по очереди, дневник Нели Васениной и третий — собственно, не дневник, а записная книжка Люси Коломийцевой. Я начал с группового дневника. «День первый, 26. I. 1962 г. Итак, снова в поход! И снова, в третий раз!!! Ну, погодите, вы еще пожалеете об этом!!! — Вундервундом предлагаю Броню! — объявила Люсия, и вся турбанда немедленно вздела руки. — Даешь вундервунда! Броня — это я. Я, естественно, был против, по Глеб меня успокоил: — Писать дневник будут все. Твоя обязанность начать. Я поверил. Я начал. О чем писать, когда все что-то жуют, поют и восторгаются по любому поводу? Мы, туристы, воображаем, что мы гениальные, А мне бабушка сказала, что мы ненормальные! Это поет наша Люсия. Даже в вагоне она ухитряется приплясывать. Меж рюкзаков и по ногам. Накануне в общежитии она уговаривала Норкина набить на ботинки стальные подковки. „Чтоб лыжные шипы не резали кожу на подошвах“, — объяснила Люсия. Норкин отпустил одну из своих „шюточек“: „Ты, мол, цыганка, и не подкованная резво пляшешь“. Люсия фыркнула, прошлась довольно нелестно насчет Колиной физиономии (а по-моему, она неотразима, особенно для цыганок! ), и союз распался. „За цыганку ты еще получишь“, — пообещала Норкину Люсия, а наши ноги были спасены от подков. А за „цыганку“ Коля, кажется, еще не получил. Он сидит в сторонке от Люсии и вообще старается не попадать в сферу действия ее кулаков. Люсию он побаивается больше декана. Правда, декан не дерется, но приказы за плохое посещение лекций и „хвосты“ вывешивает часто. Злые языки утверждают, что декану Коля снится даже ночью. Не знаю, насколько это правда, но беседовать он с Колей любит. После каждой такой душеспасительной беседы Коля выходит из деканата, высоко подняв роскошную голову. Он идет по коридору, не замечая никого вокруг, и на его бледном челе написано гордое презрение к мирской суете. Бедные девушки! Они провожают его такими страдальческими взглядами… Увы! А теперь я разделаюсь с Сашенькой. Нет, меня слух не обманул: и на этот раз „даешь вундервунда Броню! “ он кричал громче всех. Не спасут тебя, Саша-Маша, ни твои невинно голубые глаза, ни твои соловьиные речи. Знаю я теперь твое благородство! Твой вопль „даешь вундервунда! “ я не забуду до конца похода! Если бы я был королем, я бы назначил трубадуром Сашу Южина. Не своим, конечно, а нашего доблестного командира. Саша не признает поговорки „не поминай имя бога всуе“ и почти каждую фразу начинает с прославления подвигов Глеба: „А вот Глеб…“ и так далее. И еще наш Саша обожает говорить о романтике. Как, например, сейчас: — „Ненаселенка“ — это мужество и романтика. Трескучий мороз, обледеневшие бахилы на ногах, которые досточтимый Николай Гаврилович Норкин презрительно зовет чунями, раскаленная посреди палатки печка, от которой всегда пахнет паленой шерстью, и страшно холодные спальные мешки. И две недели — ни единой души. Да здравствует „ненаселенка! “ Обычно Саша смущается и краснеет. А сейчас он прямо Цицерон. Разница лишь в том, что Цицерон произносил свои речи с трибуны и целому сенату, а Саша — с верхней полки и одному-единственному Васе Постырю. Вася слушает. Он еще не знает, что Саша о романтике может говорить по пять часов кряду. — А вечером, — продолжает с жаром Саша, — когда от усталости голова не держится на плечах, снова работай: руби-пили сухостой, ломай еловый лапник, растягивай окаменевшую палатку… — А зачем ты голову берешь в поход? — ехидно интересуется Вася. — Оставил бы дома, глядишь — не потерял… — Такие реплики на Сашу действуют, как ушат холодной воды. Он мгновенно краснеет и молит о пощаде: — Да? Думаешь, потеряю? Вася тоже смущен. Но совсем по другой причине. В нашей „восьмерке“ он новичок, еще не освоился. Мы даже не знали, что он черноусый. Вася ждал нас на перроне, небрежно опершись плечом о киоск. Он был прекрасен. Одет просто сказочно: грязно-белая штормовка, шея обмотана красным шарфом, а в довершение ансамбля — синяя фетровая шляпа. У ног Васи лежал рюкзак, и не какой-нибудь, а настоящий абалаковский, с толстыми, подшитыми войлоком лямками. Рядом стояла пара лыж с отличными горными замками. В руках Постыря была темно-вишневая гитара. Я думаю, что он нас не просто ждал, а готовился к дипломатическому представительству. Поглядывал на станционные часы, вздыхал от нетерпения и вполголоса, чтобы не привлечь внимания милиции, напевал: „Мой костер в тумане светит…“ Окончательно мы познакомились уже в вагоне. Вася каждому жал руку обеими большими шершавыми ладонями, потом в полупоклоне, копируя Раджа Капура, прижимал ладони к сердцу. Когда очередь дошла до Васенки, Вася сорвал с головы свое „воронье гнездо“, обмел им по-мушкетерски снег с ботинок и пропел фистулой: „Любви все возрасты покорны…“. Васенка не смутилась, и во всеуслышание заявила, что Вася — пижон. Вы думаете, Вася покраснел? Ничего подобного! Он вторично обмел шляпой снег с ботинок: „Пижон? Вы мне льстите. Всю жизнь мечтал об искреннем комплименте…“ Кого еще из славных соратников я должен отразить в летописи? Наш начальник „персона грата“, критике не подлежит, Васенка выразила мне по поводу избрания на пост вундервунда сочувствие — пусть живет с миром… А, юный муж Шакунов! Я видел, как злорадно поблескивали твои очки, когда ты вздевал свою длань при голосовании! Ну, держись… Во-первых, что такое Шакунов? Сказать, что это ходячий анахронизм — значит сказать полправды. Женатый анахронизм — звучит вульгарно, но тем не менее это уже ближе к истине. Еще полгода назад — всего жалких полгода! — мой лучший друг Шакунов убеждал меня отречься от всех соблазнов мирских и углубляться только в науку. „Танцы? Возврат в третичную эпоху. Вечеринка? Наживешь цирроз печени и расстройство желудка. Женщины? Если тебе дорога свобода — обойди женщину стороной“. Такова была философская концепция моего лучшего друга. И что же мы видим теперь? Этот женатый анахронизм сидит у окна, повесив голову, и явно тоскует о своей младой супруге. А Люсия поет: Расцвела сирень в моем садочке, Ты пришла в сиреневом платочке… Честное слово, глядя на эту симпатичную курносую певичку, с торчащими из-под шапочки косичками, никогда не подумаешь, что в ее облике замаскировался сам дьявол! Клянусь вам честью вундервунда! Вспомните хотя бы вчерашний день! На укладку рюков я немного запоздал. Из-за трамвая, конечно. И тем не менее меня встретили диким воплем; — А, явился тунеядец! Не успел я возмутиться, как на меня налетела Люсия. — Гони остатки! — Какие остатки? Я изумился совершенно искренне, ибо совесть моя перед начхозом была абсолютно чиста. — Гони остатки! — наседала на меня Люсия. — я подсчитала, что у тебя от концентратов должны быть остатки. — Но я не покупал никаких концентратов! — А кто покупал? Кто покупал концентраты? — повысила голос начхоз. Выяснилось, что концентраты покупал Саша. Бедный Саша! Под бурным натиском он начал выворачивать карманы, а начхоз бесцеремонно забирала у него всю мелочь. — Живей выворачивай! — командовала Люсия. — У меня касса не сходится. Касса — святая святых. Саша только вздохнул и вывернул последний карман. А Люсия тем временем перенесла огонь на Колю Норкина.
|
|||
|