|
|||
{191} Varia Фонарь душиОчень оригинальная, и не только оригинальная, а и ценная в художественном отношении, пьеса — «Желтая кофта». Это — китайская пьеса, или как сказано в английской афише — «представленная на китайский манер». Когда смотришь «Желтую кофту», то начинаешь понимать влюбленность «синологов» в Китай — в прежний, разумеется, Китай, а не в нынешний, быстро приобретающий черты европейско-американской культуры. В этом недвижном Китае, обнесенном непроходимою стеною, от века уединенном и замкнутом, расцвели особые цветы поэзии и символики, не похожие на наши; утвердилась мораль, отличная от нашей; сложились понятия красоты, противоречащие нашим. Вас. Ив. Немирович-Данченко, ездивший корреспондентом на японскую войну рассказывал мне, что когда японцы стали бомбардировать Порт-Артур, то множество обывателей вышло поглазеть на невиданную и грандиозную картину. Только китайцев было мало — из именитых граждан они все попрятались по погребам. «Хороший человек, — объяснял корреспонденту почтенный китайский “купеза”, — на войне прячется. Плохой человек подвергает жизнь опасности, а добрый человек всегда боится. Дурной человек — храбрый человек, а хороший человек — не храбрый человек. Так всегда было», — заключил свою речь «купеза». Китайский консерватизм нашел свое выражение в религии предков. Консерватизм ведь и есть религия предков, и когда слышишь из уст героев китайской пьесы обожествление матери; {192} когда высший комплимент влюбленного юноши выражается в словах: «тебе, наверное, 40 лет — ты так прекрасна», «я хочу тебя сделать матерью-женою»; когда величайшим несчастием считается отсутствие могил предков, — то начинаешь понимать, почему Китай простоял «недвижно» тысячелетия. Отходить от предков, их обычаев, нравов, повелений — значит, нарушать важнейший религиозный догмат. Родители, предки становятся символом вечной жизни. Искать смысл жизни значит, искать могилы. Новшество равносильно святотатству. Китайская учтивость заключается в преумалении собственных достоинств и в преувеличении чужого значения. Сквозь эти формы вековой учтивости эгоизм, себялюбие, надменность, высокомерие приобретают особый, крайне затейливый вид. Создается особый язык, необычайно изысканный и вкрадчивый, лгущий и лицемерный, разукрашенный цветистыми выражениями и облекающий самые неприглядные вещи в тончайший убор метафор. Убить значит «устроить почтенное отбытие души». Вместе с тем «величайшая неблагодарность» «не принять во внимание пышность похорон». Роль эстетических украшений действительности безмерно больше в китайщине, чем в нашей жизни. Культура — роскошные цветы ее свидетельствуют о громадной работе поколений — заключается в том, чтобы, оставив действительность в ее настоящем виде, со всеми ее ужасами и злодействами, принарядить ее и украсить. Эстетика способна скрыть самое мрачное злодейство, как можно прекрасным цветником замаскировать место убийства. В стране неподвижности и слепого консерватизма, лишенной инстинкта прогресса и упрямо повторяющей одно и то же, все живое, действенное и волнующееся в человеке должно обратиться на умножение эстетических ценностей, изощрение форм красоты, доведение поэзии и риторики языка до наивысшей степени утонченности. Вот что поражает вас прежде всего в «Желтой кофте» — эстетическая самоцель. Культура интенсивна, но социальное содержание жизни однообразно. Необычайная {193} ухищренность форм рядом с необычайной простотою сущности. Необычайная мудрость при необычайной наивности. Китайский театр сохранил все эти противоречия. Вещая мудрость слов, изысканная риторика выражения, богатство восточного орнамента («фонарь моей души висит в храме моих мыслей»), и все это сопряжено с детским примитивом постановки. Бутафор все время на сцене, что нужно ставит и подает, изображает то иву, то окно, то дверь, но он «невидим» для публики. И действительно, при некотором усилии внимания к развертывающемуся пред вами действию, вы почти что перестаете его замечать, или вернее, свыкаетесь с ним, как привыкаете к будке суфлера в наших театрах. Чтобы изобразить гору, ставят два стула один на другой; чтобы представить мост через бурную реку, кладут перекладину на два стула. А вот плывет по серебристому Гангу лодка влюбленных — четыре стула, поставленных спинками к публике. И таково очарование поэзии от этой сцены, что вы мило улыбаетесь, когда Чау-ван, жрица любви, спускает руку со стула и ловит воображаемый лотос. Бутафория в этом наивно-умилительном спектакле утрачивает всю свою вещность, что так назойливо старается выдвинуть натуралистический театр, и становится простою, так сказать, сигнализацией. Когда меч рубит голову, бутафор опускает красный флаг. Это означает, что «державная кровь» залила глаза. И вы это прекрасно понимаете, и сравнивая этот символический сигнал с нашими реалистическими постановками, вы не можете не отдать предпочтения первому. Смерть, вообще, трогательно просто и прекрасно изображается в китайском театре. Когда умирает философ, чувствуя, что пришло время облечься «в деревянные одежды», он ложится наземь на подушку, брошенную бутафором, и последний накрывает его белою простынею. Тогда он встает и взбирается по лестнице на небо, возглашая: «я уже выше холода земли». И эта глубокая мудрость {194} слов, в связи с детскою символикою формы, — самое замечательное в этом представлении. Мудрость, сопровождаемая наивностью — разве не в этом пленительный идеал, божественная гармония существования? Развить ум до постижения тайн духа, и верить по-детски, просто и свято; носить седые волосы, одежду зимы, и сохранить весеннюю живость детской фантазии… Стулья ставятся один на другой, как в детских играх. Но башня до самого неба, которую строит герой, чтобы повидаться со своей возлюбленной, есть неумирающий символ дерзающего порыва человеческого духа. Бог грома кричит и стучит ногами, как кричал бы и стучал ребенок, но когда грозный бог бледнеет от страха, так как боится «цветка радуги», — добрых дел и возвышенных мыслей, — это трогательно и мудро, как в книге Бытия. Прикасаясь в этой «Желтой кофте» к примитиву, зритель чувствует себя истинно освеженным. Наивный театр наносит удар всей «Maschinerei» современного театра, убившей и убивающей театральную сущность. Вот я беру случайно номер газеты и читаю рецензию о выходе баритона в «Демоне». Рецензент весьма недоволен театральными сценами, не имеющими «приспособлений для внезапных появлений духа тьмы». «На сцене, — продолжает рецензент, — для оперы Рубинштейна не сделано приспособлений в этом смысле, поэтому (! ) не стоит говорить о сценической стороне исполнения». Видите, до чего откровенно: «сценическая сторона исполнения» актера есть не что иное, как вопрос о машинах, и раз нет машин, или они не в исправности, то актера просто не существует. Ну, разумеется, эта обмолвка — одна из многих рецензентских глупостей. Но разве вторжение бутафорщины в театр не находится, вообще, в полном согласии с машинным производством, с фактическою убедительностью, которою стремятся заменить фантазию и веру? Верую, ибо невероятно — credo quia absurdum, как говорил Тертулиан — это именно, т. е. вера в чудо преображения и {195} есть задача искусства и, в частности, театра. Китайский театр ставит себе эту высокую по цели задачу, совершенно пренебрегая фактическою убедительностью, ибо в последней, в плоскости факта, нет предела притязаниям, как нет предела сомнениям. И замечательно, что наивно-детская игра в стулья не мешает слушать и воспринимать пьесу. Вы смеетесь над простодушием китайской бутафории, но тихо и мягко, определенно отделяя серьезность и местами мудрость китайского искусства от наивных форм театральной техники, и сознавая, что последние не только не мешают торжественному течению образов, мыслей и чувств, но сливаются с ним в какую-то неразрывную связь. Говоря ближе и точнее: в китайском театре постановка является столь же символическою, как и образы, рождаемые словом. Этим поэтическое слово отличается от слова научного, или абстрактного, рождающего понятия. Китайский театр не упраздняет бутафории, но стремится придать ей символический характер, что, без сомнения, гораздо более соответствует поэтической цели театра и достоинству фантазии. Красный флаг, обозначающий «державную кровь», поэтичнее натуралистической жидкости, напоминающей кровь. Красная подушечка, обозначающая отрубленную голову, есть поэтическое отображение последней, а не грубая имитация. Палочка с желтой тряпкой, изображающая ребенка, поэтичнее, символичнее куклы. Палочка с тряпкой это — фантазия, сложившаяся в определенный образ. Для того, чтобы придумать такую замену куклы палочкой, нужно воображение художника, чутье импрессиониста, а что требуется для того, чтобы вынести куклу? Ничего. Достаточно сходить в лавку да заказать токарю. Таким образом эта наивность китайской бутафории свидетельствует не о небрежности китайского театра, а о какой-то сосредоточенной работе мысли, с цельности вкуса и стиля. Воздвигнуть башню декоративного характера, имея в виду символическую башню до самого неба, не значит ли внести какой-то диссонанс в замысел, нарушить реалистическим подобием {196} прекрасную мечту? Но поставить четыре стула один на другой — значит остаться до конца верующим и наивным, в деле, как и в слове, и делом, т. е. эшафодажем стульев толкать воображение в высь, подобно тому, как его толкают туда воздвигнутые горою стройные слова… Так горит фонарь души в храме мысли…
|
|||
|