|
|||
КИНОТАНЕЦ. ВТОРАЯ ЧАСТЬ⇐ ПредыдущаяСтр 14 из 14
Я всегда хотел быть первым. В походах я всегда нес самый тяжелый рюкзак и, если надо было развести костер в дождь, первым вылезал из палатки. Однажды, когда старшие ребята собрались повесить на Старом Пляже кошку и никак не могли решить, кому надевать петлю, кто-то из них указал на меня, и я, ни секунды не медля и даже опережая, согласился и повесил кошку. Я долго гордился этим своим поступком. Потом я его забыл, а потом, уже в зрелом возрасте, вспомнил, и мне стало стыдно, и я вспоминаю эту кошку — кошка была серая и драная, с рыжими пятнами — все чаще, и, когда жизнь моя повернулась так, что я всерьез стал подумывать о петле и веревке для себя самого, эта кошка просто всю память мне перегородила. Я помню ее голос, и царапины помню, которые она оставила мне на руке. Его я хотел ненавидеть, и не мог. Я был болен им. Я долго не мог признаться себе, что просто завидую. Самой лютой темной завистью. Ведь это он должен был завидовать, с точки зрения здравого смысла победителем чаще выходил я. Он должен был завидовать мне. Но все происходило наоборот. Он продолжал относиться ко мне, как к младшему, навеки младшему. И он имел основания, вот что было обидно. Он с самого начала знал о жизни что-то, чего не дано было мне. Я жил наружу, он — внутрь. В реальности я уже к десяти — моим десяти, его одиннадцати с хвостиком — годам догнал его ростом и статью. Нас стали путать. Сначала я этим гордился — как же, догнал старшего, — но потом стал обижаться. Как же нас можно путать: я такой красивый, стройный, энергичный, а он… У него не было таких блестящих глаз, его тусклый взгляд, казалось, всегда был обращен внутрь. Он всегда смотрел при ходьбе в землю, плечи его рано ссутулились. Мои волосы кудрявились здоровьем, его — свисали с плеч высохшей травой. Нас невозможно было спутать, но иногда нас все-таки путали, и я хорошо помню, как мне это не нравилось. Я мечтал быстро вырасти еще много выше Жерара, чтобы уже никто не смел сказать, что я — это он. Жерару все это было безразлично, и его безразличие злило меня, и я завидовал больше и больше. Я хотел быть первым до такой степени, что долгие годы даже учился лучше Жерара. А ведь Жерар был умнее меня, въедливым аналитичным умом, и усидчивее меня, он много времени проводил за размышлениями, но учился хуже. Дело в том, что он интересовался очень немногими предметами: одни, например геометрию, он изучал с какой-то фанатичной яростью, но совершенно игнорировал другие — историю, например. По этим ненужным ему предметам он всегда имел плохие отметки. К средним классам я тоже забросил науки, знание стало мне казаться делом, что ли, немножко немужским, неестественным, хотелось быть первым в драках и футболе, а не в глазах учителей. А Жерар так и держался своей неравномерно-ровной линии: октаэдры и треугольники оставались в фаворе, а Меравинги с Капетингами — в немилости. Жерар копил марки, часто ездил в Бордо пополнять коллекцию. Рано ему разрешили поездки одному — то есть, конечно, на машине с водителем, но без сопровождения других взрослых, и марки он выбирал самостоятельно, водитель ждал его в машине, и расплачивался тоже сам. Я к тому времени уже был сильнее и, стало быть, — я так считал — взрослее, но мне родители ничего такого не разрешали, и я завидовал брату черной завистью. Я мечтал о маленьком, в половину настоящего, гоночном автомобиле, ярко-красном, сверкающем, я представлял, как я обгоняю на автобане наш гигантский черный лимузин и показываю язык Жерару, а он смотрит на меня с ужасом и восхищением, а когда он приезжает в Бордо, я уже скупил все марки и обклеил ими свой сверкающий автомобиль, а Жерару марок не досталось. Мой первый автомобиль, кстати, и случился потом ярко-красным, как в мечте. За рулем я почувствовал себя рыбой в воде и некоторое время грезил даже стать гонщиком. У меня многое легко получалось, и, может быть, поэтому я ничем в жизни так и не занялся всерьез. Я легко и быстро достигал первых высот всего, за что брался, а дальше наступал момент, когда требовался уже не талант, а долготерпение, и мне становилось скучно. А Жерар так никогда и не сел за руль. Как повелось в детстве, так всю жизнь он ездил с шоффером, причем с детства на заднем сиденье, за спиной шоффера, и я думаю иногда, что Жерар вообще никогда не сидел на переднем сиденье и не видел, как дорога ест километры серого полотна. Я так и не уловил принципа, по которому он собирал свою коллекцию. В ней попадались марки на самые разные темы, и в моем представлении они не складывались в ансамбль. На его марках никогда не было людей и животных, но частыми гостями были механизмы, архитектурные сооружения, пейзажи в дымке — туман над озером, и еще гербы, ради которых Жерар терпел и часто начертанных на них животных и людей. Располагались марки в кляссере в перепутанном порядке, марки из одной и той же серии гербов какой-нибудь страны разрозненно соседствовали то с парадным портретом алой пожарной каланчи, то с пространственной схемой атома углерода. Иногда, рассматривая вместе с Жераром альбомы, я силился постичь его логику, иногда мне казалось, что я нахожу закономерность в чередовании цветов: зеленый луг, зеленое здание, герб с зеленым цветком располагались подряд. Потом пришла пора терять невинность. Жерара, хоть он и был на два года старше, такие вещи словно бы не занимали, у него не было вовсе никаких подружек, и для меня делом чести стало обставить его, стать мужчиной раньше, чем он. Видимо, я недурно смотрелся в свои неполные пятнадцать, так что мать одного из моих приятелей, живущих в Нижнем городе, положила на меня глаз и, опередив моих сверстниц, в один прекрасный день затащила меня в свой дровяной сарай, и я увидел взрослую — старше, чем ты сейчас, Эльза, — женщину, которая голая лежала передо мной, но испугался, что не смогу, и сбежал. Потом я плавал в море, плавал и клял себя за трусость последними словами, а когда пришел домой, обнаружил там настоящий скандал. Нашего наставника, длинноволосого гасконца, не так давно нанятого для нас с Жераром для уроков фехтования и верховой езды, я застал уже на пороге, и было понятно, что это не что иное, как изгнание из дома. Гасконец, впрочем, был не слишком смущен, как будто его постоянно выставляют за порог. Отец все никак не мог успокоиться, речь была о каких-то чудовищно непристойных журналах и фотографиях, которые обнаружились в комнате Жерара. Уроки гасконца не ограничивались седлами и клинками, мой брат сделал гораздо большие успехи в непредусмотренных занятиях. Жеманные манеры гасконца безотчетно раздражали меня, хотя я оказался способным учеником. Жерар из седла просто падал, шпагу ронял при первом же выпаде, но нервный гасконец был к нему очень снисходителен… Я только слышал, что это бывает между мужчинами, но никогда не мог представить, что такое может произойти в нашем доме. В те времена педерастия уже гордо подымала голову из кустов, но в провинции к ней еще относились с подозрением и презрением. Невероятно, но и тут я умудрился почувствовать себя ущемленным. Я, такой сильный и ловкий, не смог общепринятого, а Жерар уже обрел опыт, о каком в наших краях ничего толком и не знали. Вскоре я сам добился нового свидания с той зрелой мадам, и за месяц наших встреч она многому меня научила. После таких уроков я уже щелкал ровесниц как орешки и, конечно, гордился своим ухарством. А Жерар надолго уехал в Париж, стал студентом Сорбонны, и я видел его редко. Когда он вернулся, его ориентация была уже очевидна, постепенно у нас к ней привыкли — каждый, конечно, в меру своей толерантности. И когда однажды, отправляясь спать, он приобнял меня за плечи, я ощутил вдруг незнакомое чувство: нет, мне не захотелось стучаться ночью в его спальню, но я почувствовал какой-то смутный порыв. Меня с детства влекли сложносочиненные, небывалые существа: кентавры, русалки, фавны. Я представлял — каково это, быть кентавром, нестись по лугам наперегонки с другими… В будущем, думал я, можно будет на заказ сделать из себя кого угодно, можно будет заказывать себе немыслимых животных, котособак… Я даже взял несколько уроков у местного таксидермиста: он меня выгнал, когда, воспользовавшись его отлучкой, я пришил к дятлу голову от глухаря… Оптимизация организма, отсечение лишних функций, соединение напрямую — вот что меня волновало. Но больше всего меня возбуждала возможность переделки человека. В детстве этим увлечены многие. Завораживают все эти бетмены, робокопы и монстры с лазерами вместо глаз. С годами проходит, но не у всех. Для некоторых это становится делом жизни, идеей, манией. В общем, в деле усовершенствования гомо сапиенса я видел грандиозные перспективы, что было не последней причиной моего поступления на хирургию, хотя, возможно, еще более важной причиной было желание перещеголять Жерара, освоить действительно трудное дело. Запал, по обыкновению, пропал у меня быстро, единственное, что я хорошо научился делать, — это глубинные татуировки, я скоро понял, что нового Франкенштейна из меня не выйдет, но вот хороший организатор — вполне, я могу зарабатывать деньги и финансировать исследования. И тогда состоялось возвращение блудного сына — я ретировался в семью. А вскоре и Жерар, который провел пару лет в Индии и Тибете, вернулся домой еще более согбенный и молчаливый и больше уже никогда никуда не выезжал, гулял по саду (он сторонился океана и редко выходил в город) и предавался в своей комнате загадочным медитациям. Я пролистал всех красавиц в округе, пока не нашел и не забрал себе в жены самую сексуальную и своенравную, — как ты понимаешь, Эльза, речь о тебе. Я прожигал жизнь как умел, всюду искал острых ощущений, в непогоду выходил в океан вместе с Рыбаком, с которым сошелся еще в школе, гонял на машинах и на лошадях, но меня не отпускало ощущение, что жизнь проходит мимо. А брат сидел взаперти в непонятных раздумьях, но чем дальше, тем больше из него исходила странная, религиозная такая энергия, которая, казалось, просто воздух нагревает в доме. В нем к тому же открылся финансовый гений, постепенно он стал мозговым центром всего предприятия «Эдельвейс», но делами он занимался играючи, спихивал с максимальной скоростью и неизменно выдающимся результатом. И вот пришел день, когда я решил как следует разыграть Жерара. Я ехал из Парижа, и мой соученик, занимающийся теперь консервацией трупов для выставок, довольно известный, кстати, деятель — доктор Козелик, так вот, он отправил со мной подарок другому нашему соученику, Бекару. Настоятелю нашего собора. Что мог передать в подарок Козелик? — конечно, свой фирменный экспонат. Святому отцу маленькую копченую женщину какого-то северного племени, ноги колесом — остроумно! Презент лежал у меня в багажнике, домой я приехал слишком поздно, чтобы сразу завернуть к Бекару, а потом вдруг понял, что не менее остроумно подложить перед сном женщину в постель Жерару. Когда он готовится отойти ко сну, принимает ванну, в этот момент и подложить в постель труп! Я подкараулил момент, и все прошло как по маслу. Дома было пусто — мой отец и ты, Эльза, ушли на какой-то прием. Признаться, когда мертвое туловище скрючилось на белой простыне, мне самому стало почти дурно. На выставках экспонаты доктора кажутся скорее забавными… Но дело было уже сделано — я покинул спальню Жерара и стал напряженно ждать. Не прошло и пяти минут, как раздался душераздирающий крик. Жерар распахнул дверь в мою комнату, на нем не было лица. Жерар кричал, зачем я это сделал. Отпираться было бессмысленно. Все вокруг вдруг неуловимо изменилось, стало намного больше — вещи, стены, зеркало. Я пробормотал, что хотел таким образом испытать его. — Ты в принципе не можешь испытать меня, — бросил мне побелевший Жерар. — Ты даже не понимаешь смысла этого слова. А вскоре случилось то, что случилось. И парализованный ниже пояса Жерар оказался прикован к коляске. Теперь вместо ног у него были колеса, так что мертвая эскимоска с ногами колесом оказалась неким зловещим предзнаменованием. Жерар отнесся к своему новому положению с поразительным спокойствием — словно бы все шло своим чередом. Теперь я понимаю, что так оно, должно быть, и было — все действительно шло своим чередом. Тогда я понять этого был не в силах. Он перебрался в Сент-Эмильон, купил кусок заброшенной каменоломни, и с тех пор я видел его, только приезжая за консультациями, а это происходило реже и реже: постоянное общение с ним мы перевалили на тебя, Эльза. С каждой встречей время нашего общения сокращалось, ничего, кроме цифр и арифметических знаков, мы не обсуждали, то есть мы и вовсе ничего не обсуждали, Жерар просто доводил до моего ума выкладки ума своего, а в какой-то момент вовсе перестал со мной разговаривать, лишь тыкал указкой в свои записи. Или подписывал то, что я ему приносил. Кожа у него стала прозрачной, бумажной — казалось, он зашелестит, и казалось еще, что ощущения от шелеста будут приятными. Видимо, он приближался к просветлению. От нас ему нужно было всего ничего: в Сент-Эмильоне Жерар пристрастился смотреть на ковры, размещенные у него в ногах. Они здесь лежали, как и сейчас. И ковры надо было часто менять — тебе, Эльза, пришлось выписывать их со всего света, а уже через месяц, иногда и раньше, Жерар пресыщался ковром и требовал новый. Казалось бы, судьба все дала мне и ничего ему, несчастному калеке не от мира сего. Казалось бы, это он должен был завидовать. Но все снова было наоборот. Завидовал я. Моя жизнь становилась все более пустой, тем более пустой, что его жизнь — так мне казалось — продолжала наполняться из неких внутренних мистических источников и резервуаров, надежно скрытых от большинства. От меня. Это бывало невыносимо. Я решил обратиться к психоаналитику. Он тут же припечатал меня Синдромом Второго Наследника. Дескать, все мои разговоры о зависти к духовной жизни брата: в действительности лишь жажда наследства, которое перейдет не ко мне. Мне не понравилась такая тупая трактовка, и я отказался от лечения. Помимо всего прочего, я понял, что лишился бы какого-то главного смысла, если бы вдруг перегрыз эту пуповину. Мое 34-летие, Эльза, мы с тобой решили отметить скромно, вдвоем, не звать никаких гостей, мы ездили с тобой на Дюну, если ты помнишь, и ушли на самый ее дальний конец, и я взял тебя прямо в воде. К тому времени мы уже не часто спали друг с другом, Эльза, и этот день был удивительным исключением, а потом еще была бурная ночь, и — не знаю, Эльза, помнишь ты или нет — ты даже сказала что-то вроде «как в первый раз». А это был последний раз, о чем мы, конечно, тогда не догадывались. Наутро я уехал по делам в Париж, уехал надолго, и ты должна была присоединиться ко мне через неделю, но нашла предлог не делать этого, потому что, как я позже узнал, завела роман с моим новым секретарем, и слава Богу — этот роман тебя спас. Один из первых же вечеров в Париже оказался у меня свободным, и я отправился бродить в одиночку, просто вот так бродить, чего не делал давно. Был отличный день с ласковым, игрушечным дождиком, табло на Эйфелевом творении показывало, что обратного отсчета осталось ровно 567 дней, и прямо у подножия башни установили лихой аттракцион: два человека залезали в шар, который высоко взлетал на двух гибких тросах, и площадь оглашали душераздирающие визги. Я тоже вдруг захотел ощущения свободного полета, но летать одному было бы скучно, и я стал искать глазами, не подвернется ли компаньон. И что же? — в толпе я увидел гасконца, нашего наставника, так и не успевшего обучить меня фехтованию и верховой езде. Странно, он узнал меня сразу, хотя я изменился не в пример больше, чем он. «Тебя не слишком шокирует, — спросил он, — если мы станем партнерами в этом безумном полете? » Я осторожно ответил, что не слишком, и мы оказались с ним в шаре, взмывшем со страшной силой так, что казалось, мы падаем в Сену, разбиваемся о чугунные ноги башни. В какой-то момент мы с ним оказались почти брошены в объятия друг друга — и, думаю, мы оставались в них немного более, чем диктовали условия полета и приличия. Потом мы довольно много пили, сменив несколько баров, разговор то и дело витал вокруг моего брата. В какой-то момент я почувствовал себя мальчишкой, который во что бы то ни стало хочет выведать подробности, те подробности, которые мне не удалось вызнать тогда. «А мы ведь так и не дошли с твоим братцем до последней фазы наших романтических отношений, хотя не знаю даже, кому из нас хотелось этого больше к тому моменту, когда ваш папаша выставил меня пинком под зад, — сказал гасконец. — Со стороны-то, конечно, казалось, что это я играю роль опытного совратителя подростков. Но с твоим-то братиком роли заранее не распределишь. Иногда мне казалось, что это он меня совращает. Да и подростком-то он никогда не был, сразу родился взрослым, верно ведь, да? » В тот момент мы уже были в баре вполне специфическом, где мужская рука на мужском колене не вызывает вопросов. «А тебе ведь хочется заменить своего брата, часто хочется, правда? Обыграть его на его же территории, потому что на другой-то бесполезно, да? » И гасконец положил свои нервные длинные пальцы на мою руку. И я со страхом, перемешанным с восторгом, понял, что будет дальше. Ночь мы провели вместе, в его квартире. То, что мы там проделывали, мне не понравилось, это не слишком соответствовало моим физиологическим позывам. Но я, говоря словами гасконца, сыграл на территории Жерара, двадцать лет спустя я довершил то, чего не успел сделать брат. Я проснулся под утро — гасконец надсадно храпел, из уголка рта у него стекала розовая слюна. Мне стало противно, я выскользнул в душ, а через десять минут — на улицу. Я бродил по Парижу, долго смотрел, как заселяет солнце купол Пантеона, как он превращается из серого в золотой. Мне было радостно от того, что случилось, и от того, что впредь этого не случится: я словно прошел обряд и готов был поверить, что теперь наступит избавление. Мне казалось, что отныне для меня начинается новая жизнь… Новая жизнь не заставила себя ждать. Русские в то время объявили, что открывают программу коммерческих космических полетов: теперь за деньги можно будет выйти на орбиту! Когда-то, в разговоре со своим приятелем из Французского Космического Центра, я обмолвился, что не прочь слетать, и теперь он позвонил мне и сказал: затеяна медицинская комиссия для тех, кто собирается подавать подобные заявки. Чтобы человек заранее знал, здоров ли он настолько, чтобы рассчитывать покинуть ненадолго Землю. Я сдал прорву анализов, один из которых показал, что я инфицирован Последней Болезнью и через несколько лет умру. Сломался я очень быстро. Все те болезненные явления, что должны были развиться во мне за несколько лет, выслали вперед свои передовые отряды: я никогда не болел, а тут в одночасье узнал, как размягчается печень, гниют кости, закисает кровь… Все это еще только предстояло мне пережить, но, глядя в зеркало, я уже видел на своем лице следы нешуточной боли, и кожа моя стала приобретать тот бумажный оттенок, который так удивлял меня в Жераре и который я считал свидетельством просветления. Оказалось, что это цвет смерти… Уже не помню, как я объяснил тебе, Эльза, свою долгую задержку в Париже, но тебе очень кстати было не до меня. Течение времени изменилось. Лекарства частично глушили боль, а вперед выступил вопрос, на что же убить мне свои последние годы. Я знал, что жизнь моя должна теперь измениться, но не знал, как и куда ее менять. Забыться в наркотиках и разврате? Стать городским нищим? Превратиться в странствующего проповедника? — заманчиво, только вот проповедовать нечего… Или идти дальше путем Жерара, смириться и уйти вместе с ним в медитации, сесть рядом с ним и смотреть на ковры? Через какое-то время это казалось мне вполне логичным, но мешал Жерар. Я был бы готов заменить его, но влачить лямку судьбы вместе с ним значило бы и тут остаться только лишь подражателем, дублером. Но судьба все решила сама, иначе теперь и быть не могло, как я понял позже. В ту ночь позвонил Рыбак. Он сказал, что Жерар погиб. Накануне мой брат разыскал его, призвал к себе и попросил взять его в океан. И он настоял на своем, Рыбак взял с собой сухопутного, рожденного ползать Жерара. Они ушли довольно далеко от берега, когда разыгрался шторм, и Рыбак занялся снастями. В какой-то момент Жерар просто съехал за борт на своей коляске, я и сейчас не знаю, сам ли он того захотел или так было угодно Провидению. Я не знаю, что меня потрясло больше: нелепая смерть брата или сопутствующие обстоятельства: ведь получалось, что зависимость не столь односторонняя, выходит, Жерар, сидя в своем мистическом коконе, примерял на себя мою жизнь — и примерка обернулась смертью — моей смертью, ведь это меня могло десятки раз смыть за борт, Жерар поймал мою смерть. Еще никогда в жизни я не знал так твердо, что именно мне нужно делать. Через несколько часов я был в Аркашоне. Шел дождь, нахохленный Рыбак сидел в своей хижине, пил ром. Рассказал мне, что найти тела не может. Мы вышли на берег, и в ту же секунду тело появилось: выдернулось из морских глубин прямо мне под ноги. Я испытал настоящее мистическое потрясение. Более откровенных знаков не бывает. С этого момента я становился Жераром, а его труп — моим трупом. Впрочем, ты, Эльза, прекрасно знаешь официальную версию моей смерти. Океан отдал Жерара в удобном для меня виде, не слишком протухшим, но и не слишком свежим, конечно, пришлось добавочно поработать над лицом: в результате оно стало неким общим местом, напоминающим сразу нас обоих, но не похожим ни на одного из нас. В итоге Жерар, облаченный в обрывки моей одежды, вполне сошел за меня. Мудрая судьба указала мне место: вот в этой комнате, под личиной Жерара, постигая его тайны, следовало мне провести остаток своих дней. Но теперь нужно было стать Жераром для всех, в том числе для тебя, Эльза. И ты не заметила подмены. Мне было очень странно наблюдать, как ты принимаешь меня за Жерара, я наблюдал за твоими движениями и искал в них движения прежней Эльзы, знающей меня, и я видел, когда ты приходила, одновременно двух женщин: одна из них приходила к старшему брату, а другая к младшему, и они в основном совпадали, но были и пронзительные моменты несовпадений, когда ты, например, обязательно бы прикоснулась к моим волосам, но к Жерару не прикасалась, и жест будто зависал в воздухе, по воздуху скользила прозрачная, как у привидения, рука. Тогда я и задумался о возможности еще одной другой судьбы: я ведь могу стать Сент-Эмильонским привидением, наряжаться в туманный плащ и бродить ночами у здешнего кладбища, и моя кожа достаточно бумажна, а глотка достаточно лужена, чтобы издавать леденящие звуки… Стать привидением! — многие согласились бы на такую посмертную судьбу, поскольку это какое-никакое, а продолжение существования, а у меня был шанс стать призраком еще при жизни. В наследство от Жерара мне остался сундук благовоний, сотня дисков с медитативной музыкой и ковер. Мой первый ковер. Мне понадобился не один месяц, чтобы научиться смотреть на него. Я отвлекался на любую свою эмоцию, в голове моей теснились мысли — глупые, ненужные мысли из прошлой жизни и мысли возвышенного, я бы сказал, Эльза, философского свойства, — но они только мешали смотреть. Чтобы смотреть, нужно было отогнать мысли и эмоции, стереть их с листа и всасываться зрением в ковер так, словно у человечества нет и быть не может иных забот… Тут-то я и узнал, Эльза, что ковры могут кончаться, исчерпываться, проходиться целиком — и тогда нужен новый ковер, и когда, Эльза, вилла «Эдельвейс» задерживала мне на несколько дней новый ковер, у меня начиналась ломка: я становился злым, раздражительным, прошлое возвращалось ко мне, и болезнь возвращалась, и я вновь чувствовал гниение тканей внутри и раздумывал о петле, о том, Эльза, что пора остановить это странное… — Останови, — сказала Эльза. И сжала ледяной ладонью мое запястье. Так что к «Паузе» на пульте мне пришлось тянуться другой рукой. — Я не верю, — сказала Эльза. — Чему? — Уже ничему. Эльза налила себе текилы в винный бокал, выпила залпом грамм сто. Я тоже не упустил случая выпить. — Он совсем не похож на себя? — спросил я. — Он не похож даже на Жерара… Как я могла перепутать… Не верю! — Да ладно, кончай, — сказал я, — пора бы уже и поверить… Включаю? Когда кассета закончилась, Эльза с решительным видом перемотала ее на начало и запустила по второму кругу. Я, в общем, умею по двести раз пересматривать одно и то же, но дубль Мертвого Мужа из меня будто выташнивало, будто зрение может тошнить. Я понял, что переел Самца. Надо заканчивать эту историю. Хорошо, что она клонится к закату. Пусть Эльза смотрит это кино. Она и смотрит: третий раз сразу после второго. Я иду гулять. На улице хорошо, но прохладно. На столбе у ограды Казино кто-то пририсовал Морису усы. В центре перекрестка Отрицания лежит наглая потрепанная кошка. Аптечная нимфа бредет по променаду под ручку с каким-то обсоском. Меня не замечает. Хорошо, а то бы рассказала обсоску, что вот, смотри, импотешка. На границе дикого пляжа я раздеваюсь догола и лезу в воду. Вода холодная: или заболеть, или взбодриться как следует. Из «Пирата» исчез бильярдный стол. Бармен говорит, сломали. Когда я возвращаюсь на виллу «Эдельвейс», Эльза все еще медитирует над кассетой. Такой род интимной близости с Воскресшим, изживание старых скорбей, симуляции диалога, усталые опущенные плечи, прикушенная губа. Я вхожу, когда Муж долго и гипнотически-монотонно говорит об искусстве постижения ковров, именно на этом месте я — еще в первый просмотр — окончательно осознал, насколько длинный и загадочный путь проделал герой кассет ** 1–4, прежде чем забрался в кассету * 5. Путь чего, путь куда? Несколько месяцев мне понадобилось, чтобы понять: как это, смотреть в ковер. На что смотреть… Всякий узор, в общем, несет какое-то сообщение: сведения о восходе солнца или количестве верблюдов. Но нам не ведом этот язык. Мы счастливо видим на ковре лишь орнамент, величайшее из искусств, которое никуда не отсылает, а демонстративно занято самим собой. Линии так прихотливо льются, так уверенно прокладывают себе неочевидные, но прекрасные траектории. В их кувырках и разводах есть удивительная безотчетность, радость, легкая воздушная мудрость. Они сворачиваются и замыкаются, распрямляются и обрываются, но никогда не останавливаются. Они текут по ковру, ни на секунду не замирая, лишь ускоряя и замедляя движение, и только чуткий взгляд может уловить это божественное струение. И ты обращаешь внимание на свой взгляд, ты чувствуешь, как он осторожно выкарабкивается из твоих глаз, аккуратно трогает ткань, боится своим грубым вмешательством пресечь торжественное движение. Неопытный взгляд может поцарапать, нарушить узор, но постепенно ты учишься безболезненно касаться поверхности, вписываться взглядом в оттенки и пируэты, выгребать из узоров свет. Ты учишься пускать взгляд наперегонки с движением узоров, потом ты учишься ускорять или замедлять их взглядом, но чертовски сложно, я думаю, что и невозможно обратить движение вспять. Постепенно ты начинаешь давить на узор, и он в ответ колеблется, вздрагивает, набухает, ты выжимаешь из узора сок и жадно впитываешь своим истосковавшимся зрением. В каждую секунду в каждой точке узора новая плотность, проявленность, иной внутренний накал, и ты контролируешь все это кипение, весь конгломерат связей и соответствий, удерживаешь — единственно силой взора! — сложный, высокоорганизованный, умный мир. Иногда кажется, что полноценно эти формы и краски и живут только благодаря дыханию твоего взгляда, — это значит, наступил момент, когда ты возгордился, и ковер чувствует это и берет взгляд в оплошку, и начинается бой тебя с орнаментом, — ты должен выжать, выжухать его, чтобы победить, ты должен заставить его истратиться, а то он истратит тебя, и ты не вынырнешь из ковра. Это так наглядно, так очевидно, что из ковра можно и не вернуться, — и потому ты каждый раз переживаешь это возвращение как новое появление на свет. Но я пока всегда побеждаю… Но зрение тоже портится и тратится. Ты питаешь его мясистой душой узоров, ты балуешь его интенсивностью, но снашиваются сами глаза, узелки глазных яблок, радужная оболочка зрачка. Все это вовсе не мешает видеть мне окружающий мир! Я прекрасно вижу вас, друзья, тебя, Эльза, когда я ночами выхожу на прогулку, примериваясь к роли Сент-Эмильонского привидения, я великолепно различаю во тьме ювелирные силуэты деревьев, но траченое зрение уже не может работать с коврами. Жерара хватило на двенадцать лет. А мне уже сейчас кажется, что я загребаю его дно. Возможно, все дело в моей болезни… А потом пошло про меня — и довольно лестными словами. Я присел рядом с Эльзой, обнял ее: нравится тебе, Эльза, что муж говорит про меня? Эльза сбросила мои объятия, дернув плечом. Мертвый Муж ни разу не назвал меня по имени. Примерно месяц назад мне стало известно, что в моем доме поселился человек, который якобы пишет про меня книгу. Мне это показалось подозрительным и неприятным. И обидным, что, наблюдая из-за кулисы за развитием событий, я не могу влиять на то, что обо мне напишут в книге. Впрочем, скоро выяснилось, что книга тут и не ночевала, что Эльза призвала вас, Любезный Танцор, занять мое место, узурпировать мою энергию. Пожалуй, впервые я почувствовал ревность. Я пришел в сильное волнение, у меня начался жар, меня все время тошнило, кружилась голова, и, наконец, я приехал ночью на виллу «Эдельвейс». И вдруг ощутил, что мне по душе ваша аура, Любезный Танцор. Мне понравилась атмосфера, царившая в доме, мне понравилось ваше мерное спокойное дыхание, когда я проходил мимо вашей двери наверх, мне понравился и тот честный страх, который бился за дверью, когда я возвращался из кабинета… Я не увидел тогда вашего лица, но вы показались мне добрым малым. И я почувствовал, что теперь окончательно могу сбросить свою былую оболочку, теперь я мог окончательно уходить в Жерара, которому пришла пора уходить в смерть. На сей раз в свою смерть. Чем дольше вы оставались в городе, тем большей симпатией я к вам проникался. То, что за спиной у Эльзы вы завели шашни в Нижнем городе, преисполнило меня странной мужской солидарности: вы словно мстили Эльзе за меня. Когда Эльза перестала вас возбуждать, я порадовался, что в отношениях с ней вы совершаете тот же путь, что и я. Ты, Эльза, сделала прекрасный выбор — лучшего нельзя было и пожелать… Заканчивалась кассета номер 5 скупым сообщением о том, что Воскресший Муж очень скоро превратится в Усопшего Брата. Он уже пропитан своей болезнью насквозь, она уже перебрала все его косточки, перещупала все мышцы, перепонки и позвонки. И тянуть дальше некуда и незачем, посему завтра в полдень мы с Эльзой приглашались на рандеву в Сент-Эмильон, где будет иметь место оглашение Завещания. Воскресше-усопший Мужерар сообщал также, что мы не единственные приглашенные: званы еще два заинтересованных лица. Однако нам с Эльзой стоило помнить, что ни у кого, кроме нас двоих, нет никаких оснований высматривать в покидающем сей мир Жераре еще чью-либо тень. Тридцать третий день месяца аркашон. Я трахнул Эльзу на мраморном балконе ее спальни, в обманчивых лучах прохладного солнца. Она стояла у перил, спиной к дому, нервно курила (мы собирались в Сент-Эмильон), я подошел-прижался сзади, и штырек мой стал приятно твердеть, и в текущей ситуации — вечером ведь может и не затвердеть, да и вообще Бог знает где я могу очутиться этим вечером — я, разумеется, не мог упустить свой шанс. Содрал с Эльзы черную ямомотку, бросил вниз, Эльзу поставил на колени. Хэнди ее зачирикал в решающий момент, я забеспокоился, что сволочная мелодия выбьет меня из чвакающей колеи, а беспокойство порождает суету, а суета — это смерть. Член, разумеется, стал опадать, но я все-таки успел кончить, благодарение Господу. Кассета с исповедью Живого Мужа заканчивалась приглашением на презентацию нового завещания: ровно в 13: 13, прийти самим и привести еще двух «заинтересованных лиц» — надо признать, неожиданных. Уже выпростав бентли из гаража, Эльза долго беседовала с молчаливым, как дрозд, садовником. Обсуждались какие-то луковицы: я и не думал, что она столько ботанических слов знает. Садовник угрюмо мотал на ус. Возможно, Эльза последний раз выступает в роли полновластной Властелины Эдельвейс. Она об этом не говорит, но бледные тени на челе выдают волнение. Утром я пепельницу еще перевернул. Тоже в ее спальне. Там глубокий белый ковер, пушистый, как живой. Стал собирать: смотрю, а руки мои не то что ходуном трясутся, но и спокойными их не назвать. Лучше бы я на пляж погулял, чем влачиться на загадочную презентацию. А я ведь всерьез собирался ломать комедию перед Предполагаемым Братом. Хороши бы мы были, явившись к Неумиравшему Мужу со мной в образе Мужа Воскресшего. Я бы на его месте дал нам такой шанс. Посмеялся бы всласть над нами. Едва мы выехали из Аркашона, я захотел «Дэсперадос». Проверил, не завелось ли пиво на французской заправке: время ведь течет. Не завелось. Эльза ждет в машине, каким-то хитрым образом закинув под рулем ногу на ногу. Подкрашивает губы, глядясь в зеркальце заднего вида. Вообще, подавляющее большинство двуногих закидывает одну из этих двух на другую. И пальцы сплетает: оба жеста — защита, замочек. Но чтобы вот под рулем — такого я не видал… Алька, между прочим, — никогда. В смысле, ногу на ногу — никогда. И это безусловно связано с нежеланием спать в обнимку, переплетаясь конечностями: если к самой себе не ластиться, к другим — подавно. — Так и поведешь? — киваю я на ноги. Серая юбка задралась высоко, открывая застежки чулок. Интересно, справится ли мой инструмент с кратким сеансом автомобильного секса? Ладно, не стоит искушать судьбу. Он сегодня и так молодец. Тем более что пора ехать. — Не научилась еще. — Эльза принимает шофферскую позу, поворачивает ключ зажигания. — Герои Барни могли бы так водить, — говорю я. — Там есть сцена, как шесть лимузинов седьмой в маленький кубик прессуют. Думаю, там водители могли вот так сидеть… — Герои — чего? — Барни. Мэттью Барни. — А кто это? Такой крутой перец. Первый парень на деревне. Однажды он получил задание замуровать изнутри лифт в небоскребе «Крайслера», но переборщил с цементом, и лифт сорвался. Его наказали: ампутировали челюсти прямо с зубами, а взамен засунули этот кубик от лимузина. Вставили, как язык, что ли, такой железный. А женщина со стеклянными ногами в это время резала ботинками картошку… — То есть он художник? — Ну, вроде. — И то, что ты описываешь, это вроде комикса? — Нет, вроде кино. Заснятый хеппенинг. — И что все это значит? — Ну… Красиво просто. А, вот: лектор в «Людвиге» утверждал, что в каждом фильме Добро и Зло формулируются заново. — Угу. Есть такая теория эксклюзивных бинарностей. — Начинается… — Да нет, все просто, как всегда. Идея в том, что, хотя абсолютных оппозиций уже нет, верха-низа нет, по жизни все равно тащит оппозиция, хотя и личная. У всех разная. У кого черное — белое, у кого природа — культура… — Эспрессо — каппуччино. — Точно. Система — личность… Но это устаревшая теория. — Почему, Эльза? — Как — почему? Бинарности вернулись. На двух самолетах. Ближе к Сент-Эмильону дорога становится живописной до не могу. Ну, то есть обычный виноградный пейзаж, но организована местность этакими беспорядочно пересекающимися плоскостями разных оттенков зеленого, чему и дорога вторит: вниз-вверх-вбок. Въезжая в город, понимаешь, что окрестности подражают городской застройке, геометрической раскорячке игрушечных местных крыш. Мы оставляем машину на стоянке для туристов, средства передвижения которых шарахаются от Эльзиного монстробиля, как лилипуты от известно кого. «Это твоя машина? » — вдруг беспокоюсь я за Эльзино благосостояние. «Эта как раз Жерара. То есть уже непонятно чья. Зато все остальные на меня записаны». — «Ну, хоть шерсти клок». — «Жену нельзя полностью наследства лишить. А ты говоришь так, будто Воскресший Самец уже на улицу меня выгнал. В ночной сорочке». — «Мне та нравится, коришневая, у которой края будто подпалены». — «Это Бекар подарил». — «Блин… Намек на Неопалимую Купину? Сейчас Самец как инсценирует нам изгнание из Рая…» — «Хватит, может быть, каркать? » — «Извини, шучу… Не бойся, Эльза, он очень доброжелательно с нами разговаривал…» — «Ладно… Не забывай, остальные не должны знать, что это не Жерар…» Я вспомнил надпись на кассете, переданной нам Буклями: «Идеальный Самец возвращается»: — крепкими буквами, синим фломастером. К убежищу Фальшивого Брата, устроенному в бывшей каменоломне, подымаемся по узкой, в полтора человека, и рекордно крутой улочке. Чуть выше нас карабкается по булыжникам как маленький паучок скрюкоряченный человек. Это Пьер — тоже заинтересованное почему-то лицо. С четвертым и последним заинтересованным — это Фиолетовые Букли — мы встречаемся у самой уже цели. У дюжей двери, спеленутой скобами красного металла. Оч. хор. смотрится на двери и тень от кованого фонаря. Рядом с тенью — номер адреса, который старушка сравнивает с закорюкой на своем клочке. Дверь отворится ровно в 13: 13. Через две минуты. Гребенка кипарисов над щербатой каменной кладкой. Солнце пасется в зелени, отдраивает до белизны стену каменоломни. Так Эльза тянула разговор с садовником, как я последний взгляд перед Решительным Визитом. Воздух густой, сладкий, липкий. Кипарисы плавно синеют, солнце — оранжевеет и сгущается, как на сковороде. Два развалистых голубя неторопливо начинают спуск по улице-горке и синхронно становятся натужно-багровыми. Сорванец на велосипеде пронесся мимо, приветливо звякнув звонком. Веселый мальчик, улыбается во весь рот, но мне кажется, что за поворотом скрывается притороченный к седлу маленький мертвец. Цвета с каждой секундой изменяют первоисточнику — солнце уже стало платиновым, а фонарь на стене и вовсе медузно-прозрачным. Дверь скрипит. Пора. Пелетон уже нырнул в проем. Оттуда пахнет перебродившей влагой. Круглый зал с грубыми каменными стенами, пещерного такого вида. В центре большой ковер. По одну его сторону — четыре стульчика переносного-садового типа: очевидно, для заинтересованных лиц. По другую — внушительный деревянный стул. Никого нет. Десяток серебристых лучей ослепили, ударили из стен-потолка, вспыхнули один за одним, строго через секунду: вот я: а вот я: а вот я. Лучи тонкие и толстые, длинные и короткие, резко обрывающиеся с тихим шипением. Сумрак, сначала порубанный на неровные кособокие куски, таял по мере распушения света, и уже через несколько секунд мы тонули в мягком молочном дыму, полном блесток, фонтанирующих искрами точек, чья концентрация возрастала в тех узлах, где лучи перебивали друг друга. Похожий оттенок я получаю при сильном давлении на глазные яблоки, но там цвет надвигается извне, из холодного космоса, а здесь он окутывал нас, как туман. Сложно сказать, сколько продолжалась эта феерия. Пока она длилась, казалось, что проходит вечность за вечностью, а когда она схлынула — вдруг, словно и не было, — стало ясно, что прошла, ну, может, минута… Лучи свернулись столь же стремительно, как и выпростались, попрятались по своим щелям, а по углам зала включилось несколько неярких светильников. На деревянном стуле восседал Мертвый Муж. Наконец-то я увидал своего героя. Он мне представлялся совсем другим: четкого, активного абриса, пульсирующим энергиями. Перед нами сидел согбенный, усталый человек с опущенными плечами. По тому, что я успел узнать про братьев, человек походил скорее на Жерара. Но в помещении были люди, знавшие братьев лучше меня… — Господи. Это вы, мсье… — Фиолетовые Букли всплеснули руками и назвали человека именем Идеального Самца. Эльза вздрогнула. Было от чего. Она несколько лет не могла узнать своего мужа, а Букли узнали сразу. — Вы ошибаетесь, — молвил Бывший Идеальный скриплым, болезненным голосом. — Мой младший брат, увы, давно в могиле. Я понимаю, вас сбил с толку мой аттракцион… Все в порядке, вы на Земле, и это был не конец света. Согласитесь, я не мог не похвастаться… Человек, который рассчитывал систему отверстий и пропилов, уже умер, и остались считанные единицы помещений, в которых он воплотил свою идею Храма Света… В камне проделано больше тысячи отверстий разной формы и глубины. И каждый день ровно в 13: 13 я имею счастье любоваться волшебным зрелищем. Поверите ли, двух одинаковых не бывает… — Удивительно! Вы так похожи на Самца, — грустно сказали Фиолетовые Букли. — Что же, я рад, что меня можно путать… Вы знаете, я собираюсь стать Сент-Эмильонским привидением… Я чувствую, что жить мне осталось не слишком долго, и пора подумать о памяти в поколениях… Желать славы — гордыня, но я придумал, как примирить суетное с несуетным. Остаться в веках, но не под своим именем, а строчкой в летописи, скользящими следами в газетах, блаженным испугом горожанина, которому я встречусь на рассвете в виде человека и, пока он будет проходить мимо, растаю у него на глазах, разоткусь в воздух… — Есть всякая такая техника, — неожиданно бойко заговорил Пьер, — есть плащи: поглощают свет, и ты изчезаешь на глазах… Дорогие очень, правда, только лучшие фокусники в них работают. Есть и другие всякие механизмы. — Что же, раз вы сами об этом заговорили, то и я возьму быка за рога. У меня не слишком много сил, долго разговаривать я не смогу, поэтому… Не буду терять времени. Я предлагаю вам работу, Пьер. Вы поможете мне раскрутить легенду о Сент-Эмильонском привидении. Конечно, я буду пугать ночами прохожих, но, к сожалению, ночью в Сент-Эмильоне немного прохожих… Конечно, я буду бить стекла в домах, поджигать зерно, выливать вино, но нужны и публичные акции при свете дня. Думаю, вдвоем мы придумаем сногсшибательные эффекты. Работа будет щедро оплачена… — Можно попробовать, — деловито кивнул Пьер. — Если бы купить такой препарат, только очень дорогой, — замутитель воздуха. Если артисту нужно изобразить рядом с собой призрака, он незаметно рассыпает пригоршню порошка, и на несколько секунд воздух на этом месте мутнеет так… Эльза глянула на Пьера с некоторым неудовольствием. Похоже, старик становится главным спецом по уличным эвентам в нашем департаменте. То есть в их департаменте. — Так вот кому я отправляла свои отчеты! — воскликнули Букли. — Извините, Пьер, я вас перебила… Только подумайте: я несколько лет писала в голубых тетрадках об аркашонской жизни, отправляла их по таинственному адресу, а в награду библиотека получала неизвестно откуда старинные книги, драгоценные инкунабулы… Я почистила страницы гусиными перьями, поместила книги в бархатные футляры — если вы заскочите взглянуть, вы не будете разочарованы! Я рада, что это все от вас! Это восхитительно! Знаете, мне временами чудилось, что ваш младший брат жив, что это я с ним в переписке… Эльза смотрела на Жерара во все глаза. Пожирала его взглядом. Нервно оглянулась на меня, быстро пожала плечами. Похоже, она снова засомневалась, кто перед ней. — Мой младший брат мертв, но вы, мадам, можете помочь ему и на том свете. Ответьте, могли ли бы вы взять на себя заботы о поддержании порядка и благолепия на небольшом кладбище — могил эдак от двух до четырех — в окрестностях Аркашона? Разумеется, тоже при надлежащем финансировании. — А чьи предполагаются могилы? — уточнили Букли. — Одна — моя собственная. Я хочу сказать, что в ней будет похоронено мое тело — вот это, которое сейчас на мне. Скоро — момент мы с вами отдельно обговорим — оно умрет, и вы упокоите его на свой изысканный вкус. Помните, как-то, давным-давно, в незапамятном детстве, мы заглянули с братом к вам в библиотеку, а вы как раз подклеивали корешок к старинной Библии… Я в тот период — как это бывает, говорят, у всех подростков — как раз много размышлял о неизбежности смерти, и, глядя на ваши проворные руки, я подумал, что вам, наверное, доверил бы посмертную судьбу своей плоти. — Я почту за величайшую честь, мсье, ухаживать за вашей могилой. — Прекрасно! Вторая могила — моего несчастного брата. Я хочу, чтобы он лежал рядом. Зная о вашем к нему отношении, я не сомневаюсь, что и эта задача окажется вам по плечу… — А еще две могилы, мсье? — Еще… Да, есть еще две кандидатуры, и пораскинь они непредвзято мозгами, то могли бы уже сейчас понять, что получат подобное предложение, хотя официально оно еще не сделано. Да, кроме того, кандидаты нынче в расцвете лет и в гроб, насколько мне известно, не спешат. — Рада служить, мсье. Мне даже представляется, я знаю, о ком вы говорите. Не скрою, эти кандидатуры мне несколько менее симпатичны, нежели вы и ваш брат, но я подчинюсь вашей воле. Могилы этих двоих будут в столь же идеальном порядке, что и ваша. — Это должно быть лучшее в мире кладбище, — кивнул Бывший, — свежие цветы ежедневно, молебен ежедневно, вечерами у могил пусть играют арфисты, журчит фонтан… Можно стилизовать его под Райский сад. Кладбище станет еще одной достопримечательностью Аркашона. — А тот факт, что один из мертвецов успел при жизни побыть привидением, — восторженно прокомментировали Букли, — придаст достопримечательности дополнительное энергетическое очарование! Я никогда не видел Эльзу такой напряженной. Она стояла — ноги на ширине плеч, — положив крест-накрест руки на плечи, и была вызывающе красивой, но совершенно чужой. Она все так же пристально смотрела на Усталого Самца. Она заговорила, впервые: — Привидение, райское кладбище… Это и есть итог твоих многолетних медитаций? Мысль, на которой ты решил остановиться? Негусто… для такого человека. — А ты забудь, Эльза, о человеке. — Бывший посмотрел ей прямо в глаза, и я увидел, как между их глазницами стальным кантом, железным лучом заискрил яростный контакт. — Недолго ему осталось, человеку. Пора репетировать исчезновение. Создавать общие семьи с животными, прививать себе гены растений, вводить в кровь порошок минералов… Пришла пора пересмотреть Великий-миф-о-человеке. Гуманизм, то есть идея, что человек — мера всех вещей, — это и есть настоящий фашизм. Антропоцентрический фашизм. — Но ты говоришь это на человечьем языке, исходя из наших понятий, — тоже, получается, говоришь, как фашист, — говорит Эльза. — Именно! Человеческий парк узок. Пора разорвать порочный круг, пойти навстречу Природе… — Ты напрасно идеализируешь Природу, — говорит Эльза. — Животные, как сказал бы твой приятель Рыбак, — дерьмо, и ты это прекрасно знаешь. Физически сильный уничтожает физически слабого, и весь механизм. Мы не сможем выработать общих понятий. У камня, у миноги, у крокодила нет представления об обмене. Обмен — основа цивилизации… — Вы оба отказываетесь от зрения, господа, — возмущаюсь я. — Вы только на словах обеспокоены судьбой мира, а сами не видите его в упор. Вы, Привидение, рассуждаете об абстрактных слияниях, ты, Эльза, об обмене, в конечном счете — о том, что происходит внутри пластиковой карточки, а не… — Когда человечество, — говорит Мертвый Муж, — подойдет к краю пропасти, выпьет всю нефть, съест уран… — Вынюхает газ, — так могла сказать Пухлая Попка, будь она жива и здесь. — Или когда черная дыра сожжет-засосет Солнечную систему, — продолжает Безумный Муж, — человек, научившийся сочленяться с камнями и травами, найдет и алгоритм слияния с черной дырой… Конечно, он не будет похож после этого на нас с вами, но ведь и мы не похожи на тех тварей, что вышли на сушу миллион лет назад, и тем не менее ведем от них свою генеалогию… — С океаном ты уже породнился… — кивнула Эльза. — Привидение тоже не заржавеет. Но не тебе решать за всех людей. Не всякие согласятся так вот сбежать… любезный Жерар. — Эльза, я не могу сейчас с тобой спорить, — продолжил Живой. — От долгих бесед у меня болит голова, и мне сейчас уже плохо, так что давайте покончим поскорей с завещанием. Все просто: наследство делится поровну между двумя людьми. Половина достается тебе, Эльза, и половина — тому человеку, который решился примерить иную жизнь, сыграть вслепую с судьбой, отважился стать другим, не побоялся потерять идентичность, рискнул влезть в чужую шкуру… Я долго не мог понять, о ком идет речь, а когда, наконец, грянуло озарение, разум, разумеется, наотрез отказался озарению верить. Эльза врезалась взглядом в лицо мне, как отверткой в ложбинку шурупа, и резко наклонила голову, будто читала курсив. Моя шея хрустнула, голова упала на плечо. — Мне он тоже сразу показался неплохим парнем, — захлопали в ладони Букли. — Видели бы вы, какой переполох он устроил на открытии памятника устрице! — У тебя много поклонников в наших краях, — с коротким смешком посмотрела на меня Эльза. — Я бы на твоем месте крепко подумала, уезжать ли отсюда… — Конечно, уважаемый, я говорю о вас. — Бывший Мертвый Живой смотрел мне в глаза коротким, завядшим, словно и впрямь стершимся от отчаянного употребления взглядом. Видимо, последние силы ушли на отражение атаки Эльзы. — Но ставлю одно условие. Как Эльза уже сказала: не уезжать. Чтобы вступить во владение наследством, вы должны жениться на Эльзе. Сыграть роль до конца… — А моего желания на сей счет ты не хочешь спросить?! — Эльза вспыхнула и тут же смутилась, покраснела, залепетала лебедиными руками… Раздался хлопок, и осколки породы полетели по келье колючей минеральной пылью. Входная дверь распахнулась и запахнулась, и действующих лиц стало больше. В руках у Луи Луи, облаченного в парадные белые одежды, блестел маленький серебристый пистолет. Морис снайперски оглядел диспозицию и прицелился в Эльзу из хреновины с коротким, но толстым стволом. Мы все застыли в восковых позах. Особо нелепо смотрелся Пьер, который как раз подошел к столу, чтобы налить из кувшина воды, да так и остался стоять со вздыбленным стаканом. — Так вот кто прятал у себя убийцу, — презрительно процедила Эльза. — Еще одной тайной меньше… — Шутки в сторону, — сообщил Огнестрельный Луй. — Не мог же я скормить полиции такого несчастного и такого полезного человека — с боевым характером, с твердой рукой… Итак, все имущество вашей на дрожжах разрастающейся семейки должно перейти в муниципальную собственность, согласно слову чести, данному вашим отцом. Сейчас же, под мою диктовку, вы напишете правильный вариант завещания. Иначе нам с этим молодым человеком, — Луй кивнул на замызганного в бегах Мориса, чья губа пакостно задралась и обнажила пакостного цвета десну, — придется пресечь земной путь ваших друзей. Начнем с нее. Краевед-террорист вытянул в сторону Эльзы длинный и прямой палец. Я рефлекторно дернулся вперед — отвести палец, словно он мог выстрелить. С точки зрения тактики ведения боевых действий в замкнутом пространстве я, вероятно, поступил опрометчиво. Во всяком случае, уже в ближайшую секунду Морис вкусно вогнал мне чуть ниже коленной чашечки пулю. Подвесил в моем мозгу облако жгучей боли с бикфордовым шнуром мысли о том, что танцевать мне в этой жизни больше не доведется. Этот эпизод привел в движение Пьера, который, позволив стакану самостоятельно удостовериться в неизбывности притяжения, метнулся к выходу. Одновременно со злобным «стоять» Луи Луи совершил роковую ошибку: сунул Пьеру между зубов ствол серебристого пистолетика. Пьер, который на моих глазах однажды проглотил, не поперхнувшись, самурайскую катану, молниеносно лязгнул зубами. Луй взвыл и ошарашенно воззрился на пустые укушенные пальцы. Пьер сделал судорожное глотательное движение. Кадык его трудно дернулся. Пуля вылетела из горла старого фокусника в упругой струе желто-красной слизистой жидкости, и в стоявшего напротив Мориса они ударили одновременно: и пуля, и струя. Морис беззвучно распахнул рот и плюхнулся на пол. Обрез упал, и Фиолетовые Букли ловко шваркнули его ногой — так, что оружие отлетело к Бывшему Мужу. Я напрягся: встанет он на ноги, чтобы подобрать ружье, или останется сидеть, оставаясь в роли Парализованного Брата. Бывший Муж подобрал обрез не вставая и, направляя его в Луя, заметил, что доктор Козелик будет доволен свежей убоине. На обратном пути Эльза проворонила развязку, благодаря чему мы долго ехали прямо в закат. Великолепный полноцветный широкоформатный закат: сквозь густые перламутровые тучи щедро истекало багровое солнце. Разворота не было и не было, Эльза начала нервничать, а я ее утешал в том смысле, что будем теперь гнать, пока не упремся в горизонт. Это мало кому удается — достичь горизонта.
ЭПИЛОГ
Алька ждала меня на скамейке через канал от Риксмузея. — Как ты хромаешь, жуть! Я думала, ты преувеличиваешь в письмах… — Увы. Все довольно кисло. Нужна вторая операция. Двигаться по-старому не будет. — И что ты теперь? — Ну, что… Буду пока продюсером. Танцевать хочется, конечно. Ну, буду хромым танцором. — Ты ведь и так черт знает как танцуешь, наискосок всему. — А буду еще и хромой. — Ага, — сказала Алька. Было очень холодно и промозгло. Алька куталась в зябкую ветровку, кисти ее покрылись цыпками, но она отказалась переползать в музейное кафе. Хочет посидеть «на природе». Мы выпили виски из фляжки. На мосту крикнула грязная чайка. Алька затушила окурок в спинку скамейки. Разговор не клеился. Алька не слишком мне рада. Увидев ее отсутствующие глаза, я понял, что все проникновенные речи, которые я выхаживал в табачном дыму вчера вечером, повторял во сне и уточнял сегодня в самолете, — коту под хвост. Можно их и не произносить. Алька сразу говорила, что лучше встретиться позже, через неделю, через две, но я настоял и прилетел, надеясь изменить ее настроение при личном контакте. Обнять-поцеловать. Пустые надежды! Альки нет. Затягивается джойнтом — даже не предлагает. Прислушивается к внутреннему моторчику. Заморосило, ветер сорвал с меня бейсболку. Бейсболка улетела в канал и поплыла мимо зеленых лужков Музеумплейн. Ее обогнал раскрашенный мондрианками катерок. Бывает так: понимаешь вдруг, в кратчайшую и бесповоротную секунду, что вот: кончилось. Что-то большее, чем чувство к Альке. Кураж, что ли, кончился. Когда подвезут следующий — неведомо. Можно уже вроде и так обойтись. Ветер приносит запах соленой селедки. Кажется, что в душу засунули презерватив, наполненный водой. — Что слышно вообще? Ты давно не писала… — Что слышно… В твоих краях, во Франции на югах, завелся человек-летучая мышь. Ночами рассекает над виноградниками в черном плаще… Утащил крестьянскую девчонку, но наутро вернул невредимую в жемчужном ожерелье. — Молодец, — говорю я. — Слушай, поедем куда-нибудь. Давно я не был на твоих выставках. Соскучился даже… по настоящему искусству. — Спасибо, Танцор, — она называет меня не так, а по имени. Она редко называет меня по имени. — Домой надо. Мама болеет… Много всякого. Я когда в Европку обратно соберусь, напишу тебе. — Ну, ты ведь собиралась уезжать еще вон когда, а осталась… — Сейчас точно уеду. Отсюда полечу — нидеры легче без визы выпускают. — Ясно… А сегодня ты как? Погуляем? — спрашиваю я и чувствую, что жду отрицательного ответа. Смотрю на замерзшее, скукожившееся лицо. Надсадного, чуть кирпичного, как город вокруг, цвета. С потрескавшимися губами, тяжелыми веками, ранними морщинами. Раньше мне нравилось, что Алька совсем не пользуется косметикой. Сейчас я думаю, что ей бы не помешало. Ей бы не помешало, но я уже ни при чем. Я смотрю на Альку, а вижу череду ее фотографий на фоне попсы: Алька и Эйфелева башня, Алька и брюссельская модель атома, Алька и фонтан в парке Сан-Суси. Нет всего этого — башни, Брюсселя, парка. Европка — сон. Увы, уже сбывшийся. — Не могу, — говорит Алька. — У кореша в «Парадизо» концерт, я помогать обещала, слайды менять… Подваливай вечером — музыку хорошую послушаешь. — Да… Спасибо. Приду. Не приду. — Слушай, я решила ту задачу… ну, про девять точек четырьмя линиями. — Ну! — У тебя бумага есть? Смотри… Надо просто не замыкаться в квадрате, вести линию дальше… Выйти за пределы… Вот так.
— Всех делов, — повторяет Алька, — не замыкаться. Не бояться выйти за пределы. Вот так.
|
|||
|