Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тони Моррисон 8 страница



О крови жена лесопилыцика сказала, что это кровь месячная, общее терзание всех женщин, и Горемыка верила, пока не прошел следующий месяц, а потом еще и еще, а кровь больше не показывалась. Она обговорила это дело с Близняшкой: не есть ли это, напротив, результат выходки, произошедшей при участии обоих братьев за штабелем досок. Боль-то была хотя и между ног, но шла как бы извне, а не изнутри, как, по словам жены пильщика, было бы естественно. Эта боль все еще не прошла, когда пильщик сговаривался с Хозяином, чтобы тот забрал девчонку — на том основании, что против нее, будто бы, жена возражает.

Хозяин спросил:

 

— Где она?

 

Горемыку привели к пилораме.

 

— Сколько ей лет?

 

Когда пильщик неопределенно пожал плечами, Горемыка сказала сама.

 

— Я думаю, одиннадцать мне уже есть. Хозяин хмыкнул.

— Насчет имени голову не ломайте, — сказал пильщик. — Можете дать любое. Вот жена, например, зовет ее Горемыкой, потому что девка многое претерпела. С цветом кожи у нее, как видите, не совсем ладно. Но это все не важно, работать может, не жалуемся.

 

Сказав это, он, как заметила Горемыка, усмехнулся в кулак.

Много миль она ехала в седле позади Хозяина. Останавливались только раз. Поскольку для нее это был первый опыт верховой езды, она так себе все набила и натерла, что чуть не плакала. В седле качало, она еле держалась, цепляясь за камзол Хозяина, и в конце концов ее вырвало. Он остановил лошадь, опустил девчонку на землю и дал ей отдохнуть, пока он вытирает рукав листьями мать-и-мачехи. Подал ей мех, она отпила, но с первым же глотком извергла из себя все, что еще оставалось в желудке.

 

— Да уж, и впрямь горемыка, — пробормотал Хозяин.

 

Как же благодарна она была, когда он позволил ей слезть и остаток пути к ферме пройти пешком! Через каждые несколько сот ярдов оборачивался — не упала ли, не стало ли ей снова плохо.

Когда, наконец, показалась усадьба, Близняшка заулыбалась, захлопала в ладоши. Едучи верхом позади Хозяина, Горемыка озиралась со страхом, который был бы еще мучительнее, если бы ее не одолевала тошнота и боль. Миля за милей тянулись вдоль тропы высоченные пихты, как черные корабельные мачты, а когда отступили, огромная сосна, в толщину такая же, как лошадь в длину, распростерла над ними ветви. Как Горемыка ни старалась, вершин деревьев разглядеть не могла; ей казалось, что они ими воткнуты прямо в небо. Время от времени между деревьями показывался кто-то неуклюжий и бурой тенью маячил, смотрел, как они едут мимо. Один раз их путь пересек олень, и Хозяину пришлось свернуть в сторону, а потом четыре раза разворачивать заупрямившуюся лошадь. Так что, когда Горемыка вслед за лошадью Хозяина вышла на залитую солнцем поляну и услышала кряканье уток, их с Близняшкой облегчению не было предела. В отличие от жены пильщика, у Хозяйки и у Лины носы были небольшие и прямые; цвет кожи у Хозяйки был как белок яйца, а у Лины — как коричневатая его скорлупка. Первым делом, прежде еды и отдыха, Лина потребовала, чтобы Горемыке вымыли голову. Не для того, что из-под чепца у нее торчали соломинки и хвоя. Вши — вот чего она боялась. Этим своим страхом она премного удивила Горемыку, которая привыкла считать вшей, как и прочих всяких клещей и блох, обитающих на теле, скорее мелкой досадой, чем опасностью. Лина считала по-другому и после мытья волос дважды отшкрапила девчонку с головы до ног, прежде чем позволить ей войти в двери. Потом, покачав головой, дала тряпочку с содой, чтобы та почистила зубы.

Хозяин, держа Патрицию за руку, объявил, что ночи Горемыка должна будет проводить в доме. На заданный Хозяйкой вопрос почему, ответил:

 

— Говорят, она может уйти и заблудиться.

 

Той первой ночью Горемыке было холодно, немилосердно хрустела рогожа, на которой она лежала у очага, Горемыка засыпала и просыпалась, засыпала и просыпалась, и снова ее убаюкивал монотонный голос Близняшки, которая рассказывала, как люди тысячами шествуют по волнам и поют бессловесно. Как их зубы сверкают ярче пенных волн под ногами. Как солнце садится, восходит луна и их черная как ночь кожа блестит и серебрится. Как при запахе земли, благостной и плодоносной, загораются глаза команды, но те, что шествовали по волнам, рыдают. Успокоенная голосом Близняшки и мазью, которую Лина наложила ей на потертости бедер, Горемыка впервые за много месяцев заснула сладким сном.

И все же в то первое утро, едва поев, она извергла из себя завтрак. Хозяйка дала ей чай из тысячелистника и определила на работу в огород. Таская из грядки позднюю репу, Горемыка слышала, как Хозяин на дальнем поле ломает камень. У огородного забора на корточках сидела Патриция, смотрела на нее и грызла яблоко. Горемыка помахала ей рукой. Та махнула в ответ. Пришла Лина и увела малышку. С этих пор если не Горемыке, то Близняшке стало ясно, что Лина тут командует и заправляет всем, что ускользает от внимания Хозяина и Хозяйки. Замечает все, хотя ее самой может быть и не видно. Встает раньше петухов, в темноте заходит в дом, носком мокасина касается спящей Горемыки и принимается возиться с очагом, раздувая угли. Осматривает корзины, заглядывает под крышки кувшинов. Проверяет запасы, — думает Горемыка. А вот и нет, — поправляет ее Близняшка. — Следит, чтобы ты не крала еду!

Лина к ней почти не обращалась, не говорила даже: с добрым утром — и заговаривала, только когда нужно сказать что-то действительно важное. Именно она сообщила Горемыке, что та беременна. Взяла из рук у Горемыки корзину проса. Поглядела ей прямо в глаза и говорит:

 

— Деточка, а ты знаешь, что у тебя будет деточка?

 

Горемыка разинула рот. И сразу ее охватила радость при мысли о том, что настоящий человечек, ее собственный, растет у нее внутри.

 

— Что я должна делать? — спросила она.

 

Лина еще постояла, посмотрела на нее, потом вскинула кошницу поудобнее и пошла. Если Хозяйка и знала, то не говорила ни слова — возможно, потому, что и сама ходила на сносях. Роды у Горемыки, как объяснила ей Лина, оказались преждевременными, младенцу было не выжить, а вот Хозяйка родила толстенького мальчишку, от которого всем была одна радость — в течение полугода во всяком случае. Его похоронили рядом с братом на взгорке за домом, прочитали молитвы. А ее новорожденного, хотя Горемыке и показалось, что он зевнул, Лина завернула в кусок мешковины и пустила плыть по самой середине ручья ниже бобровой запруды. Имени он так и не получил. Горемыка плакала, Близняшка велела перестать. Я же всегда с тобой, — сказала она. Что ж, неплохое утешение, но потом год за годом Горемыка возвращалась мыслями к тому, как ее ребенок вдыхает воду под неумолимой Лининой рукой. Поговорить было не с кем, и она все более замыкалась на общении с Близняшкой. Когда рядом Близняшка, Горемыке не нужна была ничья дружба, ничьи слова и разговоры. Пусть ее заставляют спать в доме, Близняшка ей и там сможет шептать на ухо, а днем они найдут способ вместе сбежать в лес и уж там порезвятся на славу. Познакомились с диаконом — вишнями кормит, орехами… Но об этом лучше помалкивать. Однажды он подарил ей платок, который пришлось нагрузить камнями и бросить в реку, — от такой обновки Лина будет в ярости, да и Хозяйка обеспокоится. А у Хозяйки еще один младенец помер, но Патриция подрастала здоровенькая. На какое-то время мысль о том, будто в смертях мальчиков виновата Горемыка, покинула Лину, но, когда лошадь проломила Патриции череп, она переменила мнение.

Тут появилась Флоренс.

А потом и кузнец. Дважды.

Когда той горестной зимой привезли Флоренс, Горемыка, обрадовавшись новому лицу, заулыбалась и готова была уже выступить вперед, чтобы с любопытством коснуться одной из толстых косичек новенькой. Но Близняшка остановила ее, приникнув к самому лицу Горемыки с криком: не надо! не надо! Ревность Близняшки была Горемыке привычна, и она от нее отмахнулась, но недостаточно быстро. Лина сняла с себя шаль и, обернув ею плечи новенькой, подхватила ее и унесла в коровник. С этих пор новенькая была целиком на попечении Лины. Они вместе спали, вместе купались, вместе ели. Лина шила ей одежду и тачала башмачки из кроличьих шкурок. Когда вблизи показывалась Горемыка, Лина отгоняла ее окриком — брысь! — или посылала по какому-нибудь неотложному делу, стараясь при этом и у всех прочих посеять то же недоверие, искры которого то и дело мелькали в ее глазах. Горемыка запомнила, как эти глаза вспыхнули и сузились, когда Хозяин велел ей ночевать в доме. И хотя Лина помогала ей во время родов, Горемыка не забыла, что ее младенец до сих пор плывет, вдыхая воду, по всем потокам и рекам мира. К новой девочке Горемыку не подпускали так же, как прежде к Патриции, она замечала это, но вела себя как всегда — с безмятежным равнодушием к кому бы то ни было за исключением Близняшки.

Но вот прошли годы, появился кузнец, и вся погода на ферме переменилась. Навсегда, Близняшка заметила это первой, сказала: смотри, Лина боится его, пытается предупредить насчет него Хозяйку, только ничего у нее не выйдет. Хозяйка не обращает внимания. Она слишком счастлива, что Хозяин рядом, что он больше никуда не уезжает. А тот и впрямь все время был тут, при деле, командовал, куда что сложить, тянул от угла к углу мерную бечевку и жарко обсуждал с кузнецом, как должны быть изукрашены ворота. Лина в страхе; Хозяйка лоснится довольством; Хозяин летает как на крыльях. Флоренс, конечно, сама не своя.

Ни Горемыка, ни Близняшка толком не могли решить, как им к кузнецу относиться. Им казалось, что он сам по себе и даже не сознает, как влияет на окружающих. Действительно ли он так опасен, как считает Лина, или ее страх всего лишь от ревности? Кто он? Только ли идеальный напарник Хозяина по строительству или погубитель Флоренс, совратитель, заставляющий ее, прежде такую открытую, вести себя лукаво и воровато. Они с Близняшкой все еще раздумывали, когда Горемыка, возвращаясь от ручья с ведром воды, вдруг, не дойдя до площадки, где вели строительство, упала, сотрясаясь и вся горя. По чистому везению кузнец был тут же и все видел. Он поднял ее и уложил на топчан, на котором спал сам. Лицо и руки у Горемыки оказались воспаленными, все в пупырьях. Кузнец потрогал нарывы у нее на шее, позвал людей. В дверной проем сунулся Хозяин, подбежала и Флоренс. Подошедшую Хозяйку кузнец попросил принести уксус. За ним пошла Лина, а когда вернулась, он стал обмывать им язвы и волдыри Горемыки; та корчилась от боли. Пока женщины издавали сочувственные звуки, втягивая воздух между зубов, а Хозяин хмурился, кузнец прокалил на огне нож и взрезал один из нарывов. Все молча смотрели, как он капает Горемыке в рот ее собственной кровью. Не сговариваясь, решили, что лучше в дом ее не пускать, поэтому весь день и всю ночь мучимая жаром Горемыка лежала в гамаке; ей не давали ни пить, ни есть и, сменяя друг дружку, женщины ее обмахивали, прохлаждали. Постоянный ток воздуха от их маханий развел в ней ветер, воздвиг паруса и Капитана, сжимающего рукояти штурвала. Еще не видя, она его услышала. Как он смеется. Громко, хрипло. Нет. Не смеется. Это он рыдает. И остальные тоже. Кричат на разные голоса, но все их крики далеко, по ту сторону белого облака, в котором она увязла. А вот лошади. Бьют копытами. Повыскакивали из трюмов. Перепрыгивают через мешки с зерном, спотыкаются о бочки, летят обручи, клепки расходятся, тягучая липкая жижа течет по палубе. А она ни двинуться не может, ни прорваться сквозь облако. Забилась, завозилась и упала, задыхаясь в облаке, которое не пускает. Поняла, что плач — это крики чаек. Когда пришла в себя, на нее ласково смотрели глаза, точно такие же и формою, и цветом, как у нее самой. Вязкое облако распалось, расползлось, само собой рассеялось.

 

— Я с тобой, — сказала девочка, лицом схожая с ней как две капли воды. — Я всегда с тобой.

 

С Близняшкой было уже не так страшно, и вдвоем они пошли обследовать притихший, накрененный корабль. Медленно, постепенно. Туда заглянут, тут послушают, но ничего не нашли, только матросский берет и мертвого жеребенка, которого вовсю клевали чайки.

Обдуваемая самодельными опахалами, плавая в поту, Горемыка вспоминала, как день за днем мерзла на судне. Там если что и двигалось, то только силой ледяного ветра. За кормой ширилось море, с носа нависал скалистый мыс с кустарником на камнях. Горемыка никогда еще не ступала на сушу и сойти с корабля на берег боялась. Для нее он был таким же чуждым, как море для овцы. Но с Близняшкой получилось. Вместе сошли, и земля — жесткая, противная, неприветливая — им не понравилась. Тут она поняла, почему Капитан не пускал ее на берег. Он в ней воспитывал не дочь, а будущего члена команды. Так и жила она — грязная, в мужских штанах, одновременно и своевольная, и обреченная на послушание, обученная единственному делу— шить и латать парусину.

О том, давать ли ей пить и есть, Хозяйка и Лина с кузнецом поспорили, но последнее слово было за ним, и решили ничего не давать. Положились на прокаленный нож и лекарство из собственной крови, стали ждать. Лишь обмахивали и обтирали язвы уксусом. На исходе третьего дня жар Горемыку оставил, она запросила пить. Кузнец сам поддерживал ей голову, поднеся чашу из долбленой тыквы. Устремив взгляд вверх, она увидела Близняшку — та сидела на ветвях над гамаком, улыбалась. Скоро Горемыка объявила, что голодна. Мало-помалу под неусыпным наблюдением кузнеца и Флоренс она поправлялась: пупы-рья высохли, воспаления исчезли и стали возвращаться силы. Теперь всеобщее суждение было однозначно: кузнец — спаситель. Зато Лина стала совсем несносна с ее попытками удержать Флоренс от общения с Горемыкой и лекарем; только и знала, что бормотать о том, будто бы она эту хворь видела в детстве, что она как плесень — расползется и поразит всех. Однако битву за Флоренс Лина проиграла. К тому времени, когда Горемыка выздоровела, Флоренс была поражена совсем другим недугом — тем, что и мучит дольше, и губит вернее.

Как-то раз Горемыка лежала на лугу у опушки леса, слушала Близняшку, которая рассказывала любимую историю про стайку девочек-рыбок с перламутровыми глазами и черно-зелеными кудрями из морской травы вместо волос — как они играют и гоняются друг за дружкой, катаясь на спинах у огромных китов, — и тут Горемыка впервые увидела, как переплелись, слившись воедино, кузнец и Флоренс. Близняшка как раз перешла к тому, как морские птицы, увидев в пенном следе за китами россыпи падучих звезд, слетаются и тоже вступают в игру, но тут Горемыка приложила палец к губам, а другой рукой показала. Близняшка прервала рассказ, посмотрела. Кузнец и Флоренс подергивались, но не так, как животные при случке — самка не была неподвижна, подчиняясь тяжести и напору самца. То, что увидела Горемыка в траве под орехом гикори, было не похоже на бессловесную покорность медленному безрадостному копошению за штабелем досок или торопливому на церковной скамье, как это бывало с нею. Здесь женщина выгибалась, взмахивала ногами и мотала головой из стороны в сторону. Это было как танец. Флоренс перекатывалась — не уследишь: то она лежит на спине, то уже сама сверху. Вот он поднял ее, прислонил к дереву; она же склонила голову ему на плечо. Танец.

Горемыка смотрела не отрываясь, пока все не кончилось; пока они, пошатываясь, как усталые старики, не оделись. В довершение всего кузнец схватил Флоренс за волосы, заставил откинуть голову и впился губами ей в губы. Потом они пошли в разные стороны. Горемыку это удивило. Она в подобных вещах имела некоторый опыт, но никто никогда не целовал ее в губы. Ни разу.

Когда Хозяин умер, а Хозяйка заболела, что послали за кузнецом, это понятно. И он прибыл. Один. Некоторое время чего-то ждал, смотрел, не слезая с коня, на новый громадный дом. Поглядел на живот Горемыки, потом, глянув ей в глаза, отдал повод. Обернулся к Лине.

 

— Отведи меня к ней, — сказал он.

 

Наскоро привязав коня, Горемыка со всей доступной ей — с тяжелым-то животом — поспешностью догнала их; втроем вошли в дом. Он помедлил и, понюхав воздух, заглянул в горшок с варевом из полыни и прочих трав, которые использовала Лина.

 

— Давно не встает?

— Пять дней, — ответила Лина.

 

Он хмыкнул и вошел в спальню Хозяйки. Лина и Горемыка следили от двери, а он приблизился и сел на корточки у кровати.

 

— Спасибо, что пришел, — прошептала Хозяйка. — Меня ты тоже заставишь пить собственную кровь? У меня ее, кажется, и не осталось уж. Во всяком случае хорошей.

 

Он улыбнулся, потрепал ее по щеке.

 

— Я умираю? — спросила она. Он покачал головой.

— Нет. Это болезнь в тебе умирает. Не ты.

 

Хозяйка закрыла глаза. Когда открыла, в них блестела влага; заслонила их обвитой тряпками рукой. Вновь и вновь она его благодарила, потом велела Лине приготовить ему поесть. Он вышел из комнаты, Лина следом. Горемыка тоже, но сперва обернулась, бросила еще один взгляд. И тут увидела, что Хозяйка скинула одеяло и встала на колени. Горемыка смотрела, как та зубами развязала на руках свивальники, затем сомкнула ладони. Озирая комнату, куда обычно вход ей был заказан, Горемыка заметила пряди волос, приставшие к влажной подушке; еще заметила, как беззащитно торчат из-под подола ночной сорочки ступни Хозяйки. Коленопреклоненная, с опущенной головой, она выглядела совершенно одинокой. Горемыка поняла это так, что слуги, как бы много их ни было, не в счет. Их забота и преданность почему-то ничего для нее не значат. И выходит, что у Хозяйки никого нет — вообще никого. Кроме Того, кому адресован ее шепот: слыша Господь и помилова мя.

Горемыка на цыпочках удалилась, вышла во двор, где сосновым духом изветрилась память о злосмрадии одра болящей. Где-то застучал дятел. В гряде редиски обнаружились зайцы, и Горемыка дернулась было гнать их, но по тягости живота раздумала. Вместо этого села в тени дома на травку и стала себя оглаживать, радуясь движениям в утробе. Над ней из кухонного окна раздавалось звяканье ножа, бряк чашки или миски: кузнец ел. Она знала, что с ним там и Лина, но та ничего не говорила, пока не шаркнула по полу ножка стула, возвестив о том, что кузнец поднялся. Тут Лина задала вопрос, который не выговорился у Хозяйки:

 

— Где она? С ней все в порядке?

— Вестимо.

— Когда же она вернется? Кто привезет ее?

 

Молчат. Что-то для Лины долго.

 

— Четыре дня прошло. Вы ее там что — против воли держите?

— Мне-то зачем?

— Ну так когда? Говорите же!

— Когда захочет, придет. Молчание.

— Ночь у нас проведете?

— Часть ночи. Спасибо за обед.

 

С этими словами вышел. Прошел мимо Горемыки, в ответ на ее улыбку улыбнулся тоже и зашагал на взгорок к новому дому. Медленно провел рукой по железным прутьям, потрогал изгиб, сочленение, проверил, не шелушится ли позолота. Потом подошел к могиле Хозяина, постоял, сняв шляпу. В конце концов зашел в пустые палаты и затворил за собой дверь.

Восхода ждать не стал. Не сомкнувшая глаз Горемыка тревожно маялась в дверном проеме, смотрела, как в предрассветной тьме он уезжает, сам бодрый и безмятежный как жеребец. Вскоре, однако, обнаружилось, что Лина в отчаянии. Мучащие ее вопросы читались у нее в глазах: что все-таки случилось с Флоренс? вернется ли она? правду ли сказал кузнец? Горемыка засомневалась: может, она в нем ошибается, может, при всей его доброте и знахарской силе он нехорош, и Лина как раз права? Впрочем, сверившись с душевным проникновением, каковым хвалятся многие будущие матери, Горемыка и тут усомнилась. При помощи уксуса и ее собственной крови он спас ей жизнь; с первого взгляда определил состояние Хозяйки и сказал, чем смазывать, чтобы осталось поменьше рубцов. Лина просто не может стерпеть, когда кто-то становится между нею и Флоренс. У Лины, погруженной в новые заботы о Хозяйке и все глаза проглядевшей, не идет ли Флоренс, не оставалось ни времени, ни желания на что-либо еще. Сама же Горемыка ни согнуться толком не могла, ни поднять тяжелое; даже пройти сотню ярдов без одышки и то не осиливала, но, конечно, и она виновата в том, до чего запущена ферма. Приходили чужие деревенские козлы, разрыли обе только что засаженные грядки. В бочке с водой, которую никто не удосужился прикрыть, слоем плавают насекомые. Влажное белье, слишком долго пролежавшее в корзине, начало плесневеть, и ни одна не сходила на реку перестирать его. Во всем упадок. Тепло крепчает, а соседского быка так и не дождались; телушка, значит, осталась яловой. Да многие акры земли нераспаханы; опять же и молоко в лагунце скисло. Лиса без удержу повадилась в курятник, крысы яйца едят. Хозяйка скоро не поправится, ферма на развал идет. А Лина, единственная ломовая работяга, оставшись без любимицы, похоже, потеряла всякий интерес — вон, даже есть перестала. Всего-то десять дён, а уж во всем непорядок.

В такой вот предвечерней тишине прохладным майским днем, посередь неухоженной фермы, по которой только что своим покосом прошлась оспа, у Горемыки отошли воды, вогнав ее в страх. Хозяйке самой еще слишком плохо, чтобы она взялась помогать, а Лине, памятуя о том, как зевнул тогда ее младенчик, Горемыка не доверяла. В деревню являться запрещено, значит, выбора нет. Близняшка куда-то делась и на все попытки обсудить с ней, как быть, куда идти, отвечает странным молчанием, неужто злится? В слабой надежде, что Уилл и Скалли, может быть, болтаются по обыкновению на рыболовном своем плоту, она взяла нож и одеяло и, едва ударила первая боль, поплелась на реку. Там в одиночестве и осталась, крича, когда приходили схватки, и засыпая, когда отступали — до тех пор, пока следующая не вышибет дух и вопль. Часы, минуты, дни — Горемыка сама не могла бы сказать, сколько прошло времени, но в конце концов двое приятелей услышали ее стоны и, толкая шестами, подвели плот к берегу. Они быстро распознали в страданиях Горемыки извечные и общие для всех животных родовые муки. При всей неопытности они сосредоточили усилия на том, чтобы новорожденный выжил, и принялись за дело. Встав в воде на колени, тянули, когда она тужилась, потом отпускали и поворачивали крошечное существо, завязшее у нее между ногами. Кровь и все прочее стекало в реку, привлекая рыбью молодь. Когда младенец, оказавшийся девочкой, наконец заплакал, Скалли перерезал пуповину и вручил новорожденную матери, и та ее обмыла, плеснув водой на ротик, ушки и пока еще мутненькие глазки. Мужчины поздравили друг друга и предложили отнести мать с дочерью домой на ферму. Горемыка, раз за разом повторяя благодарности, отказалась. Предпочла, отдохнув, попробовать добрести самостоятельно. Уиллард со смешком шлепнул Скалли по затылку.

 

— Ну, ты у нас знатная повитуха, как я погляжу!

— Кто бы сомневался! —усмехнулся в ответ Скалли, и они двинулись назад к своему плоту.

 

Когда вышел и послед, Горемыка завернула младенца в одеяло и несколько часов спала, просыпаясь и снова засыпая. На закате проснулась от детского плача, стала мять груди, и наконец из одной молоко пошло. Хотя всю жизнь ее спасали мужчины — Капитан, сыновья пильщика, Хозяин, кузнец, а теперь Уилл и Скалли, — на сей раз у нее было стойкое чувство, что она кое-что важное сделала сама. Отсутствие Близняшки как-то даже не ощущалось — настолько она сосредоточилась на дочери. Внезапно ей открылось, как дочку звать. И открылось, как звать ее самое.

Прошел день, потом еще один. Свое недовольство Горемыкой и беспокойство за Флоренс Лина скрывала под маской невозмутимости. Хозяйке про новорожденную не обмолвилась ни словом, но послала за Библией и запретила кому-либо заходить в недостроенный дом. В какой-то момент Горемыка, благодаря новому положению матери набравшаяся храбрости, осмелилась сказать Хозяйке: хорошо, что кузнец пришел помочь вам, когда вы умирали. Но Хозяйка посмотрела на нее холодно.

 

— Дурочка, — ответила она. — Исцеляет Господь. Ни один человек этой силой не наделен.

 

Нити отношений между ними всеми всегда были запутаны и натянуты. Теперь порвались. Каждая от прочих отъединилась; окуталась коконом собственных мыслей, остальным недоступных. С Флоренс или без нее, но получилось так, что друг от дружки они начали отпадать.

Близняшка исчезла бесследно, и единственная, кто знал ее, по ней не скучала. Блуждания Горемыки прекратились. Теперь она от дел не бегала, предпочитая ими так себя окружить, чтобы малышка оказалась в центре, а к сетованиям других сделалась глуха. Смотрела только в глазки дочери и видела в них серую ширь зимнего моря, средь которого бежит по ветру, раздувши паруса, корабль. Я твоя мать, — говорила она. — А зовут меня Завершенная.

Тяжел мой путь к тебе и долог, но тягот и скорбей его как не бывало, стоило увидеть двор, и кузницу, и хижину, где ты живешь. Сразу ушел страх, что никогда на этом свете не видать мне больше ласковой твоей улыбки, не пробовать сладости твоего плеча, крепости объятия. От запаха огня и железа возгорелась, но радость в твоих глазах — вот что воистину согрело мне сердце. Ты вопрошаешь, как, какими судьбами, смеешься над моей одеждой и над тем, что я сплошь исцарапана. Но когда я отвечаю на твое зачем, хмуришься. И мы решаем по-твоему, я соглашаюсь, поскольку иного не дано. Ты тотчас поедешь к Хозяйке, но в одиночку. Мне ты велел ждать здесь. Я не должна ехать с тобой, ибо так скорее. И есть еще одна претыка. Тут ты отводишь взгляд. Мои глаза смотрят туда же, куда твои.

Подобное уже бывало. Дважды. В первый раз я так же проследила из-за маминых юбок за ее рукой, но оная рука была лишь для ее меньшого. Второй раз ее рука прямо указала на плачущую девчонку, что пряталась и цеплялась за юбки матери. Оба раза это была опасность, а результат — изгнание. Теперь я увидела мальчика, вошедшего с куклой из маисовой плевы в руках. Он младше всех, кого я знаю. Ты протягиваешь ему палец, он за него берется. Этого ребенка, которого ты зовешь Мала-ик, оставить одного никак не можно. Он найденыш. Его отец склонился с облучка повозки, да и упал, выпустив вожжи, а лошадь бежала тише и тише, потом шагом пошла в поле щипать траву. Из деревни пришли люди, смотрят — помер, а мальчишка сидит себе спокойно в телеге. Никто так и не знает, кто был покойник, и по пожиткам тоже сказать не получается. Ты мальчонку принял до времени, когда мировой судья или кто из управы в городе вынесет решение, куда его деть, но этого может не произойти никогда, потому что у помершего кожа была розовая, а у мальчика нет. Так что он, может, и не сын ему вовсе. У меня даже во рту высохло, как подумала, что ты хочешь, чтобы он был твой.

Малыш подходит к тебе, а меня аж трясет. Как ты ему протягиваешь палец, а он овладевает. Как будто это он — твое будущее. А не я. И мне совсем не нравится, как у него глаза сверкнули, когда ты отослал его поиграть во дворе. Но после ты омыл мое лицо и руки от праха путешествия и дал поесть. Только соли было скудно. А так кусочки кролика нежны и мясисты. Остры искания голода моего, но искание счастья еще острее. Много есть не могу. Поговорили о всяком-разном, но я не говорила, что думаю. А думала я, что останусь. Что, когда ты возвратишься от Хозяйки — хоть выживет она, хоть нет, — я буду с тобою тут всегда. И никогда-никогда без тебя. Ведь я уже не такова, чтобы меня выкинуть. Никто уже не украдет покров с моих плеч и обувь с ног по малости моей. И лапищами зад щупать не посмеет. Никто ржать не будет как козел или жеребец, оттого, что пала я в страхе и слабости. И криком никто не закричит при виде меня. И озирать со всех сторон мое тело не будет аки диковину. С тобой мое тело есть радость благая и достояние твое неотъемлемое. Без тебя, без того, чтобы быть твоей, не могу, не хочу и не буду.

Я совсем не теряю спокойствия, когда ты уходишь, хоть ты меня почти что и не коснулся. Ни даже не приблизил губ своих к моим. Седлая коня, попросил меня поливать бобы и собирать из-под кур яйца. Я пошла, посмотрела, но ни одна курица ничего не снесла, так что я теперь точно знаю: сюда идет минья мэй. Где-то поодаль Малаик. Он спит от тебя за дверью. Я спокойна, невозмутима, знаю, что скоро ты вернешься. Снимаю сапоги Хозяина и ложусь на твою постель, нюхаю запах огня и железа. Ставни щелясты, в щелях свет звезд. В дверь смотрит минья мэй с моими туфлями в кармане фартука и со своим мальчишкой за руку. Как всегда, пытается мне что-то сказать. Я посылаю ее прочь и, когда она растворяется, слышу тихий скрип. Сколь ни было темно, знаю, что он здесь. Глаза большие, удивленные, замерз. Встаю, иду к нему и спрашиваю: что? что тебе, Малаик, что? Он сам молчит, но ненависть в его глазах вопиет громко. Хочет, чтобы я ушла. Да не будет сего! Все сжала у меня внутри лапа с когтями. Врешь, не получится опять от меня избавиться!

Во сне вижу сон, что сплю и в тонце сне оном себя вижу. Будто я коленями на мураве, в среде которой белые цветочки. Благостно пахнет клевером, и я тянусь сорвать. Но аромат уходит. И вдруг смотрю — берег озера. А голубизна его как небо, голубее любой лазури, какую глаз видывал. Голубее Лининых бус и цветов цикория. И меня это голубое так влечет, так я люблю его, что с собой не сладить. Хочу лицом туда нырнуть поглубже. Хочу-хочу-хочу. Но что же держит, что же не дает дыханием выпить голубизну столь любезную? Я силюсь ближе, ближе подвигаться, клонюсь, за траву только и цепляюсь, чтобы не впасть туда. Трава долга, влажна, блестит, глаза режет. Тут я пугаюсь: на-а! у меня лица нет! Где положено лицу быть — пусто. Пальцем туда сую, идут круги по воде. Приближаю рот вплотную — пить? целовать? — но нет меня, даже тени. Куда подевалась? Почему? И уже Дочка Джейн со мною рядом стоит на коленях. И тоже в воду глядит. Ах, — говорит, — Ненаглядная, остынь, ты все узнаешь. Где же, — спрашиваю, — где мое лицо? — а ее уж и нет со мной. И тут я просыпаюсь, а у постели твоей минья мэй стоит, но вместо ее мальца с ней Малаик. Держит ее за руку. Она шевелит губами, вроде ко мне говорит, а руку Малайка в руке держит. Прячусь с головой под твое одеяло.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.