Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тони Моррисон 6 страница



По прибытии они не стали даже делать вид, что когда-нибудь встретятся снова. Знали: этого не будет, поэтому простились наскоро и равнодушно; каждая собрала пожитки и устремила взгляд в толпу — высматривать будущее. Они и впрямь никогда больше не виделись, если не считать мнящегося кружения около одра больной Ребекки.

Он оказался больше, чем ей представлялось. Все мужчины, которых она видела раньше, были низкорослыми. Крепкими, коренастыми, но низкорослыми. Мистер Ваарк (очень не сразу смогла она сказать ему Джекоб) подхватил оба ее короба, но сперва улыбнулся и потрепал по щечке.

 

— Помнишь, ты снял шляпу и заулыбался. Все улыбался и улыбался. — Ребекке казалось, что она отвечает на ухмылку новообретенного мужа, но ее запекшиеся губы едва шевельнулись, хоть и была она вся там, на месте их первой встречи. Ей тогда показалось даже, что всю свою жизнь он только к этому и стремился — после долгого ожидания наконец встретиться с ней, — столь явственно было его облегчение и радость. Шла за ним, после месяца с гаком в море земля была странно неподатливой, подгибались ноги, она запнулась на дощатых стланях и порвала подол. Он не вернулся к ней, не остановился, и она зажала лоскуты юбки в кулаке, поправила под мышкой тюк с постелью и заспешила к телеге, нарочно не заметив поданную им руку помощи при посадке. Все, жребий брошен. Не хочешь меня баловать — и не надо. Не надо мне от тебя никаких поблажек. Что ж, в виду грядущих тягот это было правильным решением.

 

" Кому жениться — сюда", лаконично оповещала вывеска рядом с входом в кофейню, а пониже, мелкими буковками, строка или даже стих, в котором сквозь предостережение проглядывало нечто завлекательное: " Страсть похотения без брака не есть ли блуд, грехом чреватый? " Старый и не совсем трезвый дьяк оказался шустер. Всего через пару минут они уже сидели в телеге, и сердце — ах! — так и обмирало от предвкушения сладостной наполненности новой жизни.

Поначалу он был робок, что она объясняла себе отсутствием у него опыта жизни ввосьмером в одной-единственной чердачной комнатушке — его не приучили к тому, чтобы на рассвете певучим крикам уличных разносчиков вторили страстные стоны с соседней постели. В общем, между ними не происходило ни того, что описывала Доротея, ни акробатики, о которой, икая от хохота, рассказывала Лидия; на быстрые сердитые совокупления ее родителей это тоже не походило. Она даже не чувствовала, что он ее берет, как-то все само собой получалось.

 

— Звездочка ты моя путеводная, — приговаривал он.

 

Пошел период долгого взаимопознавания — предпочтения, привычки… Какие-то отпали, вместо них появились новые… Разногласия — да, злость — нет, не было такого. Появилось доверие, а с ним бессловесные нескончаемые беседы, которые и служат опорой многолетней совместной жизни. Попытки поговорить о религии (как же они бесили ее мать! ) не вызвали в нем интереса. К этому он был непробиваемо равнодушен — уж сколько на него давили соседи, всячески понуждали присоединиться к пастве, а не поддался, но если ей захочется… пожалуйста, почему нет? Несколько раз Ребекка к ним сходила, но от дальнейшего слияния с общиной предпочла воздержаться, и он не скрывал, что доволен ее решением. В итоге изучили друг друга досконально, да и зажили малым своим мирком, переплетясь и корнями, и ветвием. Извне никто им не был нужен. Или так им казалось. Потому что ведь будут же дети! И они были. Родила Патрицию, затем сына. Да и потом рожала, каждый раз забывая, что предыдущий так грудничком ведь и помер. Забывая про то, как капает с грудей, как запекаются, пухнут и болят соски — сорочку не наденешь! А главное, забывая, как короток может быть путь от колыбели к могиле.

Сыновья умирали, а годы шли, и Джекоб постепенно убедился, что фермой выжить можно, но в люди не выбьешься. Стал больше торговать, мотаться в разъездах. Зато когда возвращался — вот было радости! Опять же новости привозил, рассказывал о всяких диковинах и напастях: какой гнев, бой и погром пошел, когда в городе среди бела дня воин тамошнего племени застрелил проезжавшего мимо пастора — прямо на скаку с лошади сшиб; какие шелка появились в лавке — всех цветов радуги, таких и в природе-то не сыщешь; как поймали пирата, привязали к колоде и тащили на виселицу, а он ругательски ругал палачей на трех языках; как мяснику задали плетей за торговлю заразным мясом; как в воскресенье целый день лило без передышки, а на клиросе поют, и сквозь шум дождя издали это было нечто замогильное. Рассказы о его странствиях она слушала с удовольствием, но они и тревожили ее, бередили ощущение неустроенности здешней жизни, полной опасностей, защитой от которых у нее он один. Если помощницы, которых он вдруг иногда привозил ей, были молоды и неумелы, то подарками просто забаловал. Привез новый хороший разделочный нож, лошадь-качалку для Патриции… Какое-то время спустя она стала замечать, что рассказов становится все меньше, а подарков больше, да уже и не только хозяйственную утварь везет, а нечто, прямо скажем, эдакое. Серебряный чайный сервиз, например (который тут же спрятали с глаз подальше); хрупкий фарфоровый ночной горшок, которому по простоте обхождения быстренько отколотили край; и, наоборот, тяжелую, мощную расческу для волос — а ведь он их только и видел, что в постели. То шляпку, то чудные кружавчики. Шелковой ткани аж четыре ярда! Держа, как положено, язык за зубами, Ребекка только смотрела да улыбалась. Когда наконец осмелилась спросить, откуда деньги, он ответил: кое-что новенькое провернулось— и вручил зеркальце в серебряной оправе. Уже тогда, по одному тому, как хитро он повел глазом, распаковывая эти подарки, к хозяйству-то уж вовсе неприкладные, она должна была предвидеть, что однажды — и очень, наверное, скоро — прибудут наемные мужики помогать ему с вырубкой леса и раскорчевкой широченной плеши на взгорке. Новую хоромину учиняет строить! Да не хоромину, а каменные палаты, какие и не фермеру к лицу, и не торговцу даже, а прямо что высокородному сквайру!

Ведь мы обыкновенные, простые люди, — подумала она. — Жили себе тихо-мирно в таком краю, где этого не токмо что довольно, где это почитается чуть ли не за доблесть геройскую!

 

— Не надо нам новый дом! — набралась смелости высказать она. — А уж такой-то огромённый тем более! — При этом она брила его, заканчивала.

— Надо, не надо — э-эх, жена! Да разве в этом дело!

— А в чем же, святый боже? — Ребекка отерла лезвие от последнего шмата пены.

— Мужчина — это то, что он после себя оставит.

— Джекоб, мужчина — это его доброе имя, не больше и не меньше.

— Ты не понимаешь. — Он взял из ее рук холстинку, вытер подбородок. — Я его выстрою, я должен его выстроить!

 

С этого и пошло. Мужики с тачками, кузнец с горном, штабеля бревен, канаты с полиспастами, котлы с варом, молоты и ручники, парные упряжки лошадей, одна из которых как раз и саданула его дочери копытом в темя. Горячка строительства так его захватила, что он не заметил настоящей горячки, а она взяла да и свела его в могилу. А как только хворь свалила его, об этом прослышали баптисты и сразу запретили кому бы то ни было с фермы — особенно Горемыке — подходить к ним на пушечный выстрел. Разошлись работники, увели лошадей, унесли инструмент. Кузнеца-то давно уж не было, осталось железное кружево, сияло и красовалось — райские врата, да и только. Муж приказал, Ребекка без отказа — позвала женщин, насилу вместе подняли, переложили его с постели на одеяло. Все это время он хрипел: скорей, скорей! Совсем расслаб, не мог им поспособствовать нисколько, лежал бревно бревном, еще не мертвый, а уже сделался мертвым грузом. Несли под холодным весенним дождем. Юбки волочились по грязи, платки сбились, чепцы на головах промокли и волосы под ними тоже. В воротах возникла заминка. Пришлось положить его в грязь и вдвоем дергать — одна щеколду, другая нижний шкворень, чтобы развести створки, да потом еще дверь дома отпирать. Дождь хлестал ему прямо в лицо, Ребекка наклонилась, заслоняя собой. Выискав самый сухой кусочек нижней юбки, стала осторожно промокать ему лоб и щеки, стараясь не бередить язвенных мест. Наконец процессия тяжко вдвинулась в сени, потом в зал, и там его опустили — подальше от дождя, заливающего в пустые проемы окон. Ребекка встала на колени, склонилась к нему, спросила: ну как ты там, сидра хочешь? Его губы шевельнулись, но ответа не было. Тут он вдруг взглядом повел в сторону, словно увидел что-то или кого-то за ее плечом, зрачки поплыли вбок и остановились, да так и замерли вплоть до того момента, когда она решилась ему прикрыть глаза. Вчетвером — сама она, Лина, Горемыка и Флоренс — сидели на досках пола. Каждой казалось, что остальные плачут, но то могли быть и капли дождя на щеках.

Что она может заразиться, Ребекка не верила. Даже когда в Лондоне всех косила чума, ни родители, ни кто-либо из ее родственников не умер. Они потом хвастали — дескать, ни у кого из них дверь не опоганили красным крестом, — хотя видеть видели всякое: и как собак убивали сотнями note 5, и как по улицам глашатай ходил, выкликая: выносите трупы! выносите трупы! — а уж трупы мимо возили полными телегами, нагруженными до скрипа осей. Но вот она уплыла в новый чистый мир, в благоухающую свежестью Новую Англию, вышла замуж за рослого, крепкого мужчину, а он возьми да и помри вдруг; тут и она свалилась; кругом весна, все оживает, а она как Иов на огноище — будто в насмешку. Вот черт-то побрал! Это было излюбленное восклицание ее подружки карманницы в те моменты, когда на корабле в качку всех валяло и бросало друг на друга.

 

— Богохульствуешь! — пеняла ей Элизбет.

— Истинно говорю! — упорствовала Доротея.

 

А вот и они, легки на помине: в дверях помаячили, да и примостились с краешку ее одра.

 

— А я померла уже, — сказала Джудит. — И ничего страшного.

— Не говори ей об этом. Ужас какой!

— Да что вы ее слушаете? Она теперь знаете кто? Жена пастора!

— Щас чайку попьем! Чу-удненько!

— А я за моряка вышла, так что все время одна.

— Зато уж денежки гребет, мужу помогает. На приволье-то! Спросите ее как.

— Тсс! Это же против закона!

— Конечно, но если бы такого никто не делал, то и закон не надо было бы сочинять.

— Слушайте, я расскажу вам, что было со мной. Этого мужчину я встретила…

 

В точности как на корабле, они перебивали друг дружку, галдели кто во что горазд. Пришли, вроде, утешать ее, но, как и положено потусторонним сущностям, интересовались только собой самими. А все же их рассказы, их сочувственные охи и ахи, простодушные советы и мнения худо-бедно давали Ребекке чуток отвлечься. Что ж, — думала она, — буду хоть знать ныне, чего стоила помощь горе-утешителей Иовлевых. Он лежал измученный болью, сокрушенный духовно, а они ему о себе талдычили; когда же ему стало еще хуже, услышал он ответ от Бога, сказавшего: кем ты там, внизу, возомнил себя? кто сей, омрачающий Провидение • вопросами без смысла? Давай-ка Я тебя буду спрашивать, а ты объясняй мне. И на миг Иов пожалел, должно быть, что уже не от людей, столь же нетвердых на путях разума и таких же уязвимых, как и сам он, не от людей с их суетными измышлениями наставление получает. Но не так важно ему было, что приоткрыл его взору Господь мудрость Свою, как то, что обратил Он на него Свое око. Только этого и желал Иов. Не доказательства существования Всевышнего взыскался — нет, в том он никогда не имел сомнений. Не подтверждения власти Господней — кто может ее не признать? Он взор Его хотел привлечь, вот что! Не для того, чтобы признали в нем достойного или отвергли как дрянь никчемную, а чтобы искру жизни в нем заметил Тот, кто дарует ее и отнимает. Не торговаться жаждал; только бы отблеск на себе узреть неизъяснимый.

Однако Иов-то что ж… Он был мужчина. Мужчинам нестерпима незаметность. Но какую жалобу посмел бы Иов вознести, будь он женщиной? Да если бы такая женщина-Иов и посмела, а Он снизошел бы до того, чтобы поставить ее на место, показать ей, сколь безмерна ее слабость и неразумие, что нового было бы в том? Что Иова потрясло и смирило, возвратив на путь истинный, оказавшаяся на месте Иовлевом женщина знает сама, слышит в своей жизни ежеминутно. Нет. Лучше ложное утешение, чем никакого, — решила Ребекка и вновь стала слушать товарок по плаванию со вниманием.

 

— И он меня — раз! Ножом-то… Кровища повсюду. Я за живот схватилась, думаю, нет! Не падать, девочка моя, только не в обморок, держись…

 

Тут женщины поблекли и исчезли, но осталась луна, обеспокоенной подругой глядевшая с неба, бархатно-черного, как бальное платье благородной дамы. Лина тихо посапывала, лежа на полу в ногах постели. В какой-то момент — то есть давно уже, еще при жизни Джекоба, — просторное, невозбранно принадлежащее ему место, прежде вселявшее в нее сладостный трепет, сделалось незанятым. И пустота его была мучительной и гнетущей. Ребекка познала утеснение одиночества — бесцветность била по глазам, беззвучие оглушало, обездвиженность знакомых предметов таила смутную угрозу. А Джекоба нет и нет. А Патриция с Линой — разве они чем помогут? А местные баптистки? Всю душу вымотали разговорами, которые дальше огородов не простираются, когда не воспаряют прямо к небесам. Женщины эти казались ей туповатыми — они были твердо убеждены, что безгрешны, а потому свободны; что защищены, потому что воцерковлены; что имеют право попирать чувства ближнего просто потому, что живы и покамест здоровы. Новый избранный народ!

А сами-то, сосуды скудельные! — как все, как всегда, смотреть тошно. Словно дети, иначе говоря, — однако лишенные при этом детской невинности и любопытства. Их понятие о богоугодности еще более узко, чем у ее родителей. Их послушать, кроме них (и тех, кто С ними во всем соглашается) спасения не достоин никто. Впрочем, возможность к ним присоединиться они признают за всеми, кроме сыновей Хамовых, сиречь негров. Ну, правда, существуют еще папежи и племя иудейское — эти тоже окоснели так, что куда дальше-то… да к ним еще целый перечень всяких разных других, кто захряс в грехе и заблуждении. Всю эту их непримиримость всерьез не принимая (подобные попытки отгородиться в конце концов свойственны всем религиям), Ребекка им не прощала другого. Детей. Каждый раз, когда у нее умирал ребенок, она притворялась, будто ее гнев вызван тем, что из-за них ее дитятко умерло некрещеным. Однако правда состояла в том, что она не могла смотреть на их детей, таких здоровеньких, а главное, живых. Дело даже не столько в зависти, сколько в том, что эти их краснощекие смеющиеся детки виделись ей воплощенным укором, насмешкой, свидетельством ее жизненного провала. Впрочем, в любом случае общаться с бабами-баптистками ее нисколько не тянуло: все равно они ничего не могли бы поделать с тем, что без Джекоба на нее иногда, точно гром среди ясного неба, одиночество вдруг как обрушится да как скрутит! Бывало, стоит она, согнувшись в три погибели над грядкой редиски, выпалывает сорняки — руки ловкие, движения точны, как у горничной на постоялом дворе, когда та смахивает со стола в карман фартука чаевые. Сорняки тоже не пропадут — пойдут скотине. Но только это она распрямится, оправит передник, лицо подставив ливню солнечного света, как вдруг уютные сельские шумы словно отрежет. Будто снегом окутав голову и плечи, падет на нее безмолвие и раскинется вокруг сугробами, глуша и обесцвечивая все кругом — беззвучно трепещущую на ветру листву, мотающиеся на коровьих шеях ботала, взмахи топора, которым Лина поодаль колет дрова. Все тело обдаст волной сперва жара, потом холода. Звуки мало-помалу возвратятся, но чувство острого одиночества, бывает, не уходит и день, и два, и неделю… Пока, наконец, посреди этой пытки он не подъедет к воротам и не крикнет:

 

— Ну, где тут моя звездочка?

— Да как всегда здесь, на месте, — ответит она, а он положит к ее ногам рулон ситца или вручит пакетик с иголками. А милее и слаще всего, если к тому же вынет волынку, надует ее мешок, и-и-^и… И тут уж устыдятся даже птицы: думали, только им подвластна музыка сумерек! У нее на коленях ребенок — живой, конечно живой! Все живы, вот и Патриция — топочет по полу, глазенки горят, рот до ушей… А папа то плясовую играет, то вдруг душевное запоет:

 

Чертоги небес затмевая, Далёко за морем стоит Спасенья постройка святая — Тот дом, что прочней пирамид. Покои в том доме просторны, И окна широко глядят, Нет места там горю и скорби, И каждый там каждому рад.

Пока он дома, никакая плата за их одинокую — без людей, без церкви — жизнь не казалась чересчур высокой.

Однажды, вся лоснясь от сытого довольства, распираемая великодушием, она так преисполнилась чувством полноты и богатства жизни, что снизошла до того, чтобы пожалеть Лину.

 

— Скажи-ка, а ведь мужчину ты и не знала, поди?

 

Они сидели в ручье, Лина держала на коленях младенца, смеялась, брызгая водой ему на спинку, и он тоже смеялся. Знойным августовским полднем они принесли постирушку к дальней заводи, где не кишели мухи и поменьше было злых москитов. Здесь никто не мог их увидеть, лишь изредка вдоль дальнего берега реки, в которую впадал их ручей, проплывало легкое каноэ. Патриция тоже залезла в воду, стояла неподалеку на коленках, смотрела, как струи течения раздувают ее панталоны. Ребекка сидела в сорочке, омывала водой руки и шею. Лина, обнаженная, как и ребенок на ее руках, поднимала его и опускала, глядя, как вода то на одну, то на другую сторону выглаживает его волосенки. Потом она подняла его к себе на плечо и напоследок обдала каскадом чистой воды спинку.

 

— В каком смысле, хозяюшка?

— Ну, Лина, ты меня, что ли, не поняла?

— Поняла.

— Ну – и?

— Ой, смотрите! — вскинулась Патриция, показывая ручонкой.

— Тш-ш-ш, — шикнула на нее Лина. — Не испугай их!

 

Но поздно. Лисица с лисятами шарахнулась и исчезла — повела их искать другого водопою.

 

— Ну так что, — не отступала Ребекка. — Знала?

— Да было раз.

— И как?

— Не хорошо. Не хорошо, госпожа.

— Что же так?

— Ладно бы только кланяться. Ходить за ним, убирать. Но когда меня порют, мне не нравится. Вот ни капельки.

 

Передав ребенка матери, Лина встала и пошла в малинник, где висело ее платье. Одевшись, повесила на локоть корзину с постирушкой и подала руку Патриции.

Оставшись одна с ребенком, Ребекка второй раз в этот день порадовалась чудесному своему благополучию. Ведь жен бить, вроде как даже и положено, а если ты, вдобавок, еще и не жена, то и ограничения (не бить после девяти вечера, бить только за дело, а не по гневливости) на тебя не распространяются. Кто был возлюбленный Лины? Туземец? Скорее всего, нет. Богач? Или простой солдат либо матрос? Богач, наверное, — подумала Ребекка, — они все такие! Добрые матросы ей встречались, зато короткий опыт пребывания в качестве кухонной девки у богатея ничего хорошего о благородном сословии не сообщил. Впрочем, кроме матери, ее никто ни разу в жизни не ударил. Прошло четырнадцать лет, а о матери она ничего так и не знает — жива ли? Какой-то капитан — знакомый Джекоба — наводил справки. Через полтора года после того, как его попросили разузнать, отчитался: они всей семьей, оказывается, переехали. Куда, никто сказать не может. Ребекка вылезла из ручья, положила сыночка на теплую траву и, одеваясь, задумалась — как, интересно, изменилась мать? Небось, седая стала, сгорбленная, вся в морщинах. А глаза, поди, по-прежнему колючие, хитрые, так и сверлят тебя подозрительностью, помнится, ужасно бесившей Ребекку. Хотя, быть может, от старости и болезней помягчела, сделалась этакой вкрадчивой беззубой ехидиной.

Вдруг осознав себя прикованной к постели, она направила мысли в другую сторону. " А как изменилась я? На что я похожа? Что в моих-то глазах просвечивает? Череп и кости? Ярость? Покорность? " Захотелось на себя взглянуть… да где же оно — то зеркальце, что подарил Джекоб? Она тогда не сказала ничего, молча снова его завернула и сунула в сундук. Не сразу, правда, но спустя какое-то время Лина поняла, вложила его ей между ладонями. Ребекка глянула и зажмурилась.

 

— Простите, — пробормотала она. — Простите, пожалуйста.

 

От бровей одно воспоминание, когда-то нежный румянец щек стянулся в огненно-красные завязи. Медленно ведя глазами по отражению, она вновь и вновь извинялась.

 

— Глаза, глазоньки мои милые, простите меня. Нос… А губы-то, бедняжки. Бедные мои, милые, простите. И щеки тоже. Поверьте мне, я правда хочу, чтобы вы простили меня. Пожалуйста. Простите меня.

 

Лина пыталась отнять у нее зеркало, увещевала.

 

— Хватит, госпожа. Довольно. Ну довольно же. Ребекка противилась, вцепилась в зеркало.

 

Ах, как она была счастлива! Сильна, здорова. Вот и Джекоб здесь, готовится строить новый дом. Вечерами валится от усталости, а она перебирает ему волосы, вычесывает дочиста, по утрам заплетает. Как ей нравилась его прожорливость, льстило, как он превозносил ее талант кухарки! Кузнец, внушавший опасения всем, кроме них с Джекобом, держал их вместе и на месте, подобно якорю в течениях предательских вод. Лина боялась его. Благодарная Горемыка ходила за ним как собачка. А Флоренс, бедняжка Флоренс, совсем голову потеряла. Из них трех только ей можно было доверить его разыскание. Лина всеми силами старалась бы отвертеться — конечно, ей не на кого недужную оставить, но не в этом дело. Главное, больно уж она его незалюбила. Брюхатая недотепа Горемыка вообще не в счет. Довериться Флоренс Ребекка решилась потому, что Флоренс, во-первых, неглупа, а во-вторых, добиться удачи ей страсть как нужно самой. Ребекка к ней, надо сказать, очень привязалась, хотя и вовсе не сразу. Джекоб, вероятно, думал сделать ей приятное, приведя девочку примерно того же возраста, что была Патриция. На самом деле он этим ее оскорбил. Даже точное подобие не может заменить первообраз, да и не должно, а тут… Поэтому, когда девчонка появилась, Ребекка на нее едва глянула, а после и нужды не было — вот еще, глядеть-то. И ее всецело приняла под свое крылышко Лина. Со временем Ребекка отмякла, потеплела к ней, ее стало даже забавлять жадное желание Флоренс заслужить похвалу. " Молодец, хорошо". " Да ты просто умница! " К любому, самому мельчайшему проявлению доброты и ласки та вся устремлялась, из рук выхватывала и быстро-быстро сгрызала, как заяц морковку. Джекоб говорил, что от нее отказалась мать— этим и объясняется, наверное, то, как она рвется всячески угодить. Отсюда же и ее привязанность к кузнецу — чуть что, по любому поводу рысью к нему бежит: вдруг ему покушать вовремя не дадут, какой ужас! А Джекобу что Лина с ее недовольством, что тающая от обожания Флоренс: я сказал всё, уходить пора кузнецу вашему! Да полно, ну не прогонит же он его, такого нужного, такого мастеровитого кузнечика твоего из-за того только, что девчонка к нему присохла. Но уж присохла, да, — лепче клею и серы сосновой. Впрочем, Джекоб был прав: пора ему было, пора. Но пока он лечил Горемыку от непонятной какой-то хворости, кузнецу цены не было. Только на то и уповать остается, чтобы Господь ему это чудо дал повторить. А Флоренс сподобил бы затащить его к нам. Ноги ее мы обули в хорошие крепкие сапоги. От Джекоба оставшиеся. И хозяйское подорожное письмо за голенище сунули. И куда идти, как будто бы тоже ясно обрисовали.

Ведь все вроде на лад пошло. Начала отступать сосущая пустота бездетности, временами отягощаемая многочасовыми впаданиями в одиночество — как найдет, будто в сугроб провалишься, но вот уже и эти сугробы стали таять. Да и нацеленность Джекоба на непременный денежный успех перестала ее беспокоить. Решила, пусть: стремление все больше и больше иметь — это у него не от любостяжания, не само богатство его греет, а радость делания. Что двигало им на самом деле, бог весть, главное, тут был, под рукой. С нею. Дышал рядом в постели. Обнимал ее даже сонный. И вдруг ушел, так внезапно!

Неужели баптисты правы? Неужто счастье — прелесть сатанинская, дьяволово мучительство, обман? А ее молитва так слаба, что лишь в соблазн вводит? И вся упрямая самостоятельность обернулась лишь зловреднейшим богохульством? Не потому ли как раз в момент ее наивысшего довольства снова обратила к ней свою харю смерть? Смотрит, ухмыляется! Что ж, товарки по переплыву океанскому довольно ловко и со смертью столковались. Те, как узнала она во время их посещений, что бы ни извергала жизнь им в лицо, какие бы препоны ни ставила, всегда старались вывернуться, обратить обстоятельства к собственной пользе, превозмогали хитростью. Бабы-баптистки — другое. В отличие от ее товарок, они не имели решимости, поэтому даже и не пытались противостоять превратностям жизни. Напротив, вовсю призывали смерть. Пусть, дескать, она ищет их извести — ищет представить так, будто кроме земной жизни ничего нет; что за ней сплошное ничто; что нет утешения страждущим и, конечно же, нет награды — они полностью отрицают возможность вторжения в их жизнь бессмысленности и слепого случая. То, что зажигает ее товарок, побуждает их к действию, благочестивых баптисток ужасает, одни других считают глубоко и гибельно ущербными. Хотя взглядами те на этих нисколько не похожи, в одном они сходятся полностью: в своих упованиях на мужчин и опасной от них зависимости. И те, и другие согласно считают, что именно мужчина — корень как защищенности, так и риска. И те, и другие при этом идут на уступки. Некоторые, как, например, Лина, которой мужчины принесли и спасение, и поругание, от них отстранились. Другие идут по стопам Горемыки, так и не попавшей ни к одной женщине на воспитание и ставшей игрушкой в мужских руках. Кое-кто, подобно ее товаркам по плаванию, борется с ними. Благочестивые же им повинуются. Редко, но бывают и такие, кто, как она сама, испытав любовь и взаимность, в отсутствие любимого мужчины превращаются в растерянных детей. Без опоры на плечо мужчины, без поддержки семьи или доброжелателей вдова, например, оказывается практически вне закона. Но не так ли и должно быть? Адаму первенство, Еве подчинение, потом — вы что, забыли, что она была первой преступницей?

Баптисты в этом поднаторели, не собьешь. Адам, подобно Джекобу, был добрый малый, но (в отличие от Джекоба) сбит с пути истинного супругой. Баптисты всех научат, как надо правильно себя вести и как благочестиво мыслить. Между прочим, в их понимании каждому народу изначально предписан свой уровень греховности. Индейцы и африканцы, к примеру, могут удостоиться благодати, но в рай не попадут. О, рай баптисты знают досконально, как собственный огород. Загробная жизнь для них не просто Божественна — они ее с волнением жаждут. Для них это не садик под ласковым солнышком, где круглые сутки поют псалмы, а реальная, деятельная, полная приключений жизнь, где всякий выбор удачен и всякое дело доводится до безупречного завершения. Однажды она разговорилась с какой-то теткой, пришедшей в церковь… как бишь она это описывала? А! там будет музыка и праздничные яства, пикники и барахтанье в сене. Веселые шалости и проказы. Мечты там все сбудутся. А над тобой, если ты истинно, благоговейно веруешь, может быть, Боженька сжалится и позволит твоим деткам, хоть и не удостоенным по малолетству правильного крещения, войти в Царствие Свое. Но главное — время. Времени будет сколько угодно! Сколько хочешь сможешь беседовать с другими спасенными, смеяться с ними. Даже на коньках кататься по замерзшим прудам, а на берегу будет потрескивать костер, чтобы отогревать руки. Крутом звенят полозья санок, дети строят снежные крепости, а другие на лужайке катают обручи, потому что погода такая, какую захочешь. Это ж — вдумайся! Просто представь! Ни тебе хворости — никогда! Ни боли. Ни старости, ни другой какой немочи. Ни утраты, ни горя, ни слез. И уж умирать-то точно больше не придется, даже если звезды низведены будут во прах, а луна ввержена во глубины морские и восплывет аки труп.

Все, что нужно, это уверовать и перестать думать. Языку Ребекки во рту истомился словно зверек в ловушке, иссох в гортани. Она, вроде, и понимала, что мысли путаются, но в то же время они были такими ясными! Ведь вот, теперь и Джекоба нет — ужасно: не с кем даже поговорить. В любом расположении духа, в любом состоянии он всегда был таким, каким и должен быть настоящий супруг.

А теперь, — подумала она, — никого нет. Одни слуги остались. Лучший в мире муж ушел и похоронен женщинами, которых осиротил; дети тоже бродят по небу розовыми облачками. Боюсь за Горемыку: умру — что будет с ней, ведь пропадет же, дурочка, повредившаяся умишком от жизни на корабле, который сделался летучим голландцем. Одна Лина надежна, непоколебима, ей никакие беды нипочем, как будто повидала и пережила все на свете. Хотя бы вот как в тот раз, на втором году здешней жизни, когда Джекоб уехал, а их отрезало не по сезону жестокой пургой, и они с Линой и маленькой Патрицией через два дня начали голодать. Все дороги, все тропы замело. Патриция от холода посинела вся, несмотря на огонь — жалкий, кизячный, еле дышащий в приямке земляного пола. Что ж, Лина оделась в шкуры, взяла корзину и топор и храбро стала пробиваться к реке сквозь сугробы по пояс, сквозь ветер, от которого в голове стынут мысли. Там она наковыряла из-подо льда мерзлых лососей, побросала в корзину и пошла назад — кормить домочадцев. Кошница полная набралась, тяжелая, только подымешь, руки с мороза костенеют. Она взяла и к перевеслу себя за косу веревкой привязала. Так волоком по снегу и перла.

В общем, Лина спасла их. Или то был Господь? Ныне же, в погибельной пропасти, Ребекка задумалась: уж не был ли переплыв в эту страну, вымирание всей ее семьи — не было ли то дорогой к откровению. Или к проклятью? Как поймешь? Вот смерть отворила уста свои, кличет по имени — кому повем, на кого уповать буду? На кузнеца? На Флоренс?



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.