Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Тони Моррисон 5 страница



А мне совсем никогда не плачется. Даже когда та женщина украла у меня утепличку и туфли. Замерзала на судне, а слез не выказала.

Что-то грустные мысли заворочались, начну-ка думать о тебе лучше. О том, как говорил ты про свою работу, что несравненна она по силе и тонкости. А я думаю, ты и сам такой. И не надо мне Святого Духа никакого. Ни церкви, ни молитвы. Ты мне защита. Только ты. Ты — потому что, как сам сказывал, ты свободный человек из Нью-Амстердама и всегда был таков. Потому что не Уиллу или Скалли подобен, а сродни Хозяину. Я не знаю, каково это — быть свободным, но память моя не стынет. Когда вы с Хозяином закончили ворота и ты нежданно исчез, я бывало выходила искать тебя. За новый дом шла, в гору, в гору, потом с холма вниз. Вижу тропу между рядами вязов — и на нее. Под ногою мхи да травы. Скоро тропа из-под вязов сворачивает и справа идет обрыв, а внизу скалы. Слева гора. Высокая, жуть. А по ней в самую высь карабкаются красненькие цветочки, мною невиданные. Толико обильные, что свою же листву глушат. Запахом весьма сладки. Я рукой сунулась, сорвала несколько. Слышу шум за спиной. Поворотилась — внизу, где скалы, олень скачет. Огромный. А важный какой! И вот стою я там — с одной руки стена благовония манящего, с другой красавец олень — и думаю: что же еще на моем веку суждено мне увидеть? Казалось, мне пожалована вольная — что захочу, то и верчу теперь: захочу — за оленем пойду, захочу — по цветы. Я немного даже испугалась такой просторности. Неужто это оно и есть — то, что чувствуют свободные? Не понравилось мне. Не хочу быть от тебя свободной, потому что только тобой я жива. Но едва я спохватилась свободно с оленем поздороваться, как он ушел.

А теперь я про другое подумала. Другой зверь из памяти выступил. У Хозяина заведено было мыться раз в год, в мае. Мы ему ведрами нанесем горячей воды в корыто и нарвем грушанки — ее тоже в корыто сыплем. Как-то раз, помню, уселся. Колени вверх торчат, мокрые волосы по краю корыта пластаются. Хозяйка тут как тут — сперва с куском мыла, потом за веник берется. Нашкрапила его, он из корыта встал, стоит весь розовый. Она его простыней оборачивает, вытирает. Тут и она в корыто влезла, плескается. Он ее не шкрапит. Он уже в доме, одевается. Глядь, а на опушку лось вышел — редколесье, хорошо виден. Мы его все увидели — Хозяйка, Лина, я… А он стоит и смотрит. Хозяйка руки скрестила, груди прикрыть. Уставилась, глаза большущие. С лица сбледнела. Лина крикнула, швырь в него камнем. Лось медленно повернулся и ушел. Как прямо атаман какой. А Хозяйка дрожит вся, будто лихо пришло. Смотрю — она маленькая, не видная из себя. Ведь это просто лось, его интерес не к ней. А то и вовсе ни к кому. Хозяйка кричать не кричала, но и плескотню оставила. Не оказалось в ней этой свободы. Тут вышел Хозяин. Хозяйка вскочила и к нему. Голая и вся травинками облеплена. Мы с Линой переглянулись. Чего она испугалась? — спрашиваю. Да ничего, — отвечает Лина. А пошто она так к Хозяину кинулась? Отчего ж не кинуться, когда есть к кому, — отвечает Лина.

Вдруг с неба стая воробьев цельным покровом пала. Птицы расселись по ветвям, и было этих птиц столько, словно они выросли на дереве вместо листьев. Лина мне на них показывает и говорит: не нами уст-рояется этот мир. А он нас устрояет. И тут же в полной тишине все птицы исчезли. А Лина опять: Помнишь, сказано: " Смотрю, и вот, нет человека, и все птицы небесные разлетелись". Я Лину не поняла тогда. И теперь не понимаю. Ты и устроитель мой и весь мой мир. Это уже свершилось. Не надо мне ни выбора, ни свободы.

Сколько же еще терпеть-то? Не потеряется? Дойдет ли? Застанет ли? Приведет ли его? Вдруг нападет какой бродяга, силой утащит? А нужна ей была обувка — справная, настоящая — взамен грязных, хлябавших на ногах онучей, и только когда Лина ей мокасины сшила, услышали от нее первое слово.

Мысли Ребекки текли, будто кровь из раны, — сливались, набухали каплями, события в них смешивались и искривлялись, путались времена, но не люди. Непрестанно требовалось сглотнуть, хотя болело горло и все нестерпимо чесалось, хотелось разодрать на себе кожу, всю плоть от костей отдернуть, а отпускало только на время бесчувствия — не сна, нет, потому что разве это сон, когда видения так явственны, что будто и не спишь вовсе!

 

— Чтоб в эту страну попасть, шесть недель я по нужде прилюдно тужилась, среди чужих…

 

Этой фразой она у Лины в ушах навязла, повторяла вновь и вновь. Лина осталась единственной, на чье понимание она могла рассчитывать и чьим суждением дорожила. Даже сейчас, в густо синеющих весенних сумерках, охочая ко сну не более Хозяйки, она потряхивала над кроватью оперенной палочкой, шептала наговоры.

 

— Прилюдно, — повторила Ребекка. — Не было иной возможности — напихано нас было между палуб, как сельдей в бочонок. — И цепким взглядом ухватила Лину, которая отложила уже свою волшебную веточку и встала у кровати на колени. — Знаю я вас… — произнесла Ребекка и хотела улыбнуться, но получилось ли, не поняла.

 

Возникали перед нею и другие знакомые лица, потом таяли — вот дочь, вот моряк, помогавший перевязывать короба, а потом тащить их, вот повешенный висит. Эк, лицо-то опухло, побагровело — Как каменное… Нет. Это живое лицо. Как можно не узнать свою единственную помощь и опору? Чтобы утвердить себя в ясности ума, она сказала:

 

— Лина. А помнишь ли ты вот что… Камина у нас тогда еще не было… Стужа стояла. Смертная. Я думала, она немая или глухая… Кровь-то вот липнет. И не отойдет никак, сколько ты…

 

Тон при этом пристален и вкрадчив, будто она секрет выдает. Вдруг смолкла и провалилась, ухнула в горячку между беспамятством и вспоминанием.

Ничто в жизни не предвещало, не готовило ее к жизни водной — на воде, у воды, водою… — к тошности, водой вызываемой, и к жажде неутолимой. А уж как зачарованно, доколе скука слезою глаза не подернет, она вглядывалась в водные дали, когда в полдень женщинам дозволяли еще час провести на палубе. Разговоры с великой водой вела. " Спокойна будь, не хлещи меня валом своим. Ласково прошу. А двигать — двигай, весели душу. И верь, никому я не выдам тайн твоих — не расскажу, что духом ты подобна свежим кровям месячным; что шаром земным владеешь, а твердь — только шутка, твоим помышлением сотворенная; знаю — под тобой вертоград особый, где кладбище и вместе кущи райские, благостной лозой виноградной перевитые".

Сразу по прибытии Ребекка подивилась скорополучному счастью и удаче. Муж-то каков! Шестнадцати лет она знала уже, что отец занарядит ее в любую чужедальнюю сторону, лишь бы кто оплатил переплыв да снял с него тяготу окормления. Сам моряцкого звания, собирал все слухи и сплетни, без устали мореходцев выспрашивал, и однажды поведал ему матрос, что их старший помощник разыскание учиняет — требуется здоровая, беспорочная женка, да чтобы не убоялась за море идти; тут он сразу и предложил старшую дочь. Девку норовистую, дерзкую и на язык невоздержанную. Мать Ребекки противилась " продаже", как она называла их сговор, потому что предполагаемый жених настойчиво сулил " возмещение" в части одежд, расходов, да и провиантишка кой-какого. Ведь не любовь к ней, не сердечное умиление им движет, а только то, что он, сам кощунствующий безбожник, живет среди сонмища дикарей. А религия, как внушала Ребекке мать, есть пламя, немирным борением полыхающее. Ее родители и друг к другу, и к детям относились с тусклым равнодушием, весь жар свой только для религиозного пристрастия и берегли. Любое радушие, любая щедрость к постороннему грозили загасить это пламя. Ребекка Бога понимала смутно, знала его лишь как великого царя царей, стыд же недостаточной своей приверженности утишала тем, что Он не может быть ни лучше и ни больше, чем вмещает в себя благоговейное воображение. У мелко верящего и бог мелок. Робкие чтят бога яростного, бога-ревнителя. Вразрез усердному нетерпению отца, мать опасалась, как бы дикари или раскольники не убили ее дочь, едва на берег сойдет, поэтому, когда Ребекка обнаружила в имении Лину, ожидавшую у входа в ничем не разгороженную хибарку, выстроенную новым мужем для совместного проживания, она тем же вечером затворила дверь и не позволила черноволосой девке с лицом невозможного цвета спать в обозримой близости. Возрастом та была лет четырнадцати, а ликом будто из камня тесана, так что немало времени прошло, прежде чем между ними возникло доверие. Но потому ли, что обе жили в оторванности от близких, или потому, что обеим надо было одному мужчине прислуживать, или потому, что обе понятия не имели о том, как учреждать на ферме хозяйство, только стали они друг дружке подспорьем. Сработались в пару — а иначе и быть не может, когда приходится согласно один урок вдвоем исполнять. Потом, когда первый младенец родился, Лина его нянчила с такой нежностью, с таким пониманием, что от былых своих страхов Ребекка отстранилась окончательно, будто их не бывало вовсе. А теперь лежит в кровати, — руки тряпками замотаны и связаны, чтобы сама себя не портила, — лежит, дух в себя сквозь зубы тянет и, окончательно вручив свою судьбу ближним, мучается явлениями былых ужасов. Первые повешения она видела на площади, посреди довольной толпы note 3. Ей было тогда года два, и сцены смерти напугали бы ее, если бы толпа так не глумилась и не радовалась происходящему. Со всеми своими родственниками и большинством соседей однажды она присутствовала при потрошении с четвертованием, и, хоть сама она была слишком мала, так что деталей не запомнила, но год за годом ее кошмары постоянно оживлялись подробными пересказами и вспоминаниями домашних. Ни в те дни, ни теперь она не ведала, кто такие Святые Пятого Царства (оно же Второе Пришествие) и чего ради пытались они свалить короля Карла II, но обстановка вокруг была такова, что самым ярким праздником бывала казнь, и наблюдали ее так же радостно, как, например, парадный выход короля.

Драки, поножовщина и похищения в родном городе были столь обыденны, что пугать ее погибелью в новом, невиданном мире было все равно, что предупреждать о возможном наступлении непогоды. В год, когда она сошла с корабля, милях в двухстах от их фермы между поселенцами и местными разразилась большая битва, но она кончилась прежде, чем Ребекка о ней узнала. Зато постоянно доходили слухи об очередной схватке-перестрелке; те против этих, стрелы против пороха, огонь против томагавка, но это ведь сущие пустяки по сравнению с ужасом, коего свидетельницей она бывала с детства. Вот горку дышащих, еще живых внутренностей подносят к глазам преступника, после чего бросают в ведро и вываливают в Темзу; вот пальцы отрубленной руки шевелятся, ищут утерянное тело; а вот привязана к столбу женщина, обвиненная в оскорблении действием, и ее волосы охватывает пламя. В сравнении с этим перспектива смерти в волнах вместе с терпящим бедствие кораблем или от неожиданного удара томагавка виделась не слишком-то и мрачной. В отличие от других поселенцев она не застала недавно еще обычной для здешних мест охоты за скальпами, да и в любом случае не такой это ужас, когда месяца через три после случившегося вдруг приходит весть о сражении, о том, что кого-то где-то похитили и съели или что вот-вот, похоже, мирная жизнь пойдет прахом. Язвящие страну нескончаемые раздоры местных племен то друг с другом, то с войском колониальной ландмилиции давно уж кажутся отдаленным фоном, неудобьем, которое в такой обширной и изобильной стране вполне преодолимо.

От облегчения, что ее не преследует больше ни городское, ни корабельное зловоние, Ребекка сделалась будто пьяная, и на то, чтобы отрезветь, привыкнуть к вольному воздуху, не один год ушел. Даже обыкновеннейший дождь казался в новинку: чистая, без копоти, вода падает тебе прямо с неба. Сцепив руки у горла, смотрела она на деревья, что выше соборной колокольни, смотрела и улыбалась — вот дров-то где обилие, не охолодаешь! — но нет-нет и слеза навернется, как братьев своих вспомнит, да и детишек, мерзнущих в городе, из которого сама сподобилась убраться. Таких, как здесь, она ни птиц не видывала, ни воды не пробовала такой вкусной, по чистым белым камням струящейся. А как занятно учиться стряпать из дичи, о которой ты слыхом не слыхивала, а попробуешь — прямо что жареный лебедь! Ну, бури тут, конечно, бывают свирепые — снегу выше обоконцев наметет, ставни не распахнуть. И гнус летом взвоет, взгундосит так, что хоть плачь. А все же мысль о том, какова была бы ее жизнь, засидись она там, на вонючих улицах, продолжай она терпеть плевки лордов и проституток и только приседай да кланяйся, приседай да кланяйся — нет, эта мысль ввергала ее в ужас. Здесь она отвечает перед мужем, и все; разве что иногда, может, надо долг вежливости отдать (если есть время и погода позволяет) — наведаться в единственный молельный дом, учрежденный поблизости. Баптисты все же не то, что сатанисты, хотя их и обзывали этим словом родители, которые, впрочем, за таковых и сепаратистов-пуритан почитают, тогда как, увиденные вблизи, баптисты оказались славными и щедрыми людьми, несмотря на всю бестолочь своих заблуждений. Следуя нелепым своим воззрениям, они дошли до того, что там, дома, и их, и ужасных — как там? — квакеров до полусмерти избивали в собственных молельнях. Впрочем, Ребекка не питала к ним особой враждебности. Да ведь и сам король, отправив баптистов на виселицу, по дороге помиловал, а было их в тот раз не меньше дюжины. До сих пор она помнит, как раздосадованы были родители, что зрелище отменяется, как они гневались на легкоотходчивого короля. В общем, плохо ей было с родителями в мансарде, где не смолкали скандалы, подогреваемые вспышками зависти и угрюмострастной ревности ко всякому, кто не похож на них; все это будило в ней нетерпение, склоняло к бегству. Куда угодно.

Первая возможность избавления пришла довольно рано: в приходской школе четырех девочек, ее в том числе, выбрали для обучения на горничных. Однако в единственном доме, куда ее согласились принять на службу, ей пришлось спасаться от хозяина бегством и прятаться за дверьми. В том доме она выдержала четыре дня. Другого места ей уже не предложили. Потом пришло избавление более решительное — отец узнал, что некий человек ищет неслабосильную жену, а приданого как раз не ищет. С одной стороны, упреждаемая о немедленной погибели, с другой, получив обещание счастливого замужества, она ни в то ни в другое не верила. В то же время ни денег, ни наклонности торговать — что вразнос, что на рынке — у нее не было; за кров и кусок хлеба идти в подневольные ученицы тоже не хотелось; даже в публичный дом высокого пошиба ее не взяли бы, так что оставалось только в служанки, в уличные проститутки либо замуж, и, хотя страшное рассказывали о каждом из упомянутых поприщ, последняя возможность все же казалась наиболее безопасной. Направившись по этому пути, она может заиметь детей, а стало быть, и некоторое снисхождение. Что же до видов на будущее, то оно всецело зависит от того, к какому попадешь мужчине. Следовательно, выход замуж за незнакомого мужчину в заморской стране дает явные преимущества — прежде всего именно удаленностью: во-первых, от матери, сварливой мегеры, в недавнем прошлом по злоречивости едва не подвергшейся позорному окунанию в пруд note 4; во-вторых, от братьев, работающих день и ночь с отцом и от него набравшихся небрежительного отношения к сестре, помогавшей их взращивать; но особенно от ухмылок и грубых поползновений мужчин — пьяных ли, трезвых, — шарахаться от которых ей приходилось каждый божий день. Ну, в Америку. Ну, опасно, но ведь не хуже, поди, чем здесь?

Вскоре по прибытии на ферму Джекоба она сходила за семь миль в местную церковь, познакомилась с несколькими слегка подозрительными поселянами. Они отъединились от более крупной секты, чтобы практиковать здесь свою раскольничью религию в ее самом чистом виде — истинном и по-настоящему богоугодном. С ними она старалась говорить как можно вежливее. В церкви была тише воды, ниже травы и, даже когда они объяснили ей суть своей веры, глаза закатывать не стала. И лишь когда отказались крестить ее детище перворожденное, ее прелестную доченьку, Ребекка от них отвернулась. Пусть и слаба в ней вера, но как же можно не защитить душу младенца от вечной муки?

Все чаще и чаще она делилась своим горем с Линой.

 

— Только что ведь изругала ее за порванную рубашонку и, представляешь, Лина, в следующий миг поворачиваюсь, а она лежит в снегу. И головушка треснувши, как яйцо.

 

Поминать о своих печалях в молитве она совестилась: в скорби следует оставаться стойкой, Богу непригоже выказывать ничего кроме хвалы и истовой благодарности за милость и заботу. Но она родила четверых здоровеньких детей, и три раза на ее глазах младенцы в разном возрасте уступали то одной, то другой немочи, а потом и Патриция, перворожденная, уже пятилетняя, дарившая ее таким счастьем, о каком прежде Ребекка и мечтать не смела, два дня пролежав у нее на руках, умерла от проломления темени. Да еще и хоронить ее пришлось дважды. Первый раз оставили замерзать в выстланном мехом гробике, потому что земля не пожелала принять этот коробок, который сколотил Джекоб, а второй раз весной, когда им удалось наконец под бормотанье пастора баптистов прибрать ее, уместив между братьями.

А по Джекобу ей, слабой, опрыщавевшей, не отпущено было убиваться и полной днины; ее скорбь выдернули непоспелой, как репу в голодный год. Уже ее собственная смерть — вот на что пора было состре-мить помыслы. Смерть уже стучала в ее крышу копытами своего коня — она виделась Ребекке нисходящей к ней закутанной в плащ, источающей мрак фигурой. Но каждый раз, едва чуть-чуть отступала мука, мысли ее отдалялись от Джекоба и возвращались к Патриции, к ее запекшимся волосам, к сбереженному на особливый случай пересохлому куску мыла, которым она отмывала их, к тому, как вновь и вновь отполаскивала каждую темно-медовую прядочку от кровавого ужаса, безнадежно застлавшего ей всю душу черным.

На гробик, под шкуряным покровом ждущий оттепели, Ребекка не взглянула ни разу. Но когда земля, наконец, помягчела, когда Джекоб сумел-таки уцепить ее заступом и они опустили гроб в ямку, она села наземь, схвативши себя за локти, и, забыв о сырости, не сводила глаз с каждого комочка и камушка, что сыпали сверху. Весь день там просидела и всю ночь. Никто — ни Джекоб, ни Горемыка, ни Лина — не мог приподнять ее. Да уж и пастору не осилить было, потому что кто, как не он с его присными, кощунственной ересью своей обездолил ее детей, лишил малюток спасения во Христе. Лишь рычала, когда ее трогали; набрасывали одеяло на плечи — срывала. Тогда ее оставили одну, ушли, качая головами и бормоча молитвы о ее прощении. На рассвете по свежевыпавшему легкому снежку пришла Лина и разложила на могиле красивые камешки и еду, украсив холмик пахучими ветками, потом стала говорить, что ее мальчики и Патриция теперь звездочки в небе или что-то еще, такое же благолепное, — желтые и зеленые пташки, игривые лисенята или облачка жемчужные с розовым подбоем, хороводя-щие на краю небосклона. Языческий лепет, конечно, но по утешности своей, может, и не хуже чем да избавлены будут скончавшиеся без покаяния сродники, ближние и знаемые наши от муки вечныя… Вообще молитвы, которым и Ребекку научили, и сами неустанно повторяли баптисты местного сообщества, были труднопостигаемы и искомого облегчения не приносили.

…Однажды летним днем она сидела на завалинке, шила и перед Линой рисовалась сомнительными речами, а та помешивала белье, здесь же, подле нее кипятившееся в чане.

 

— Думаю, Господь и не ведает, кто мы есть. Ведал бы, пожалуй, возлюбил бы, но думаю, про нас Он и слыхом не слыхивал.

— Но ведь Он сотворил нас, так? Разве нет?

— Сотворил. Да Он и хвосты павлиньи сотворил такожде. Это, никак, поухищренней будет!

— Вот тебе на! Ведь мы поем и говорим, а павлины нет.

— Мы поневоле вынуждаемся. А павлинам оно не надобно. И что в нас еще хорошего?

— Разумения. И руки, чтобы всякую вещь ладить.

— Ну, так ведь то для себя все. Для собственной страды и пропитания. То ж не ему, не Богу. Он где-то далеко, в конце Вселенной. Что ему до нас!

— А что же Он тогда делает, коль не доглядывает за нами?

— Да черт его знает!

 

И обе они прыснули со смеху, как малые девчонки, что прячутся за конюшней и сами не свои, до чего рады своим опасным побасенкам. А теперь вот и не поймешь: ужасный случай с Патрицией, когда дочку копытом этим чертовым ударило, — не укоризна ли то Господня, не Он ли поставил матери на вид невежество ее.

И вот теперь сама лежит в кровати, проворные, ловкие руки обмотаны тряпкой, чтобы не закогтила себя до мяса, и даже не знает, то ли вслух говорит, то ли во сне внутри себя думает.

 

— По нужде на горшок… прилюдно… среди чужих…

 

Иногда они кружат возле ее кровати — эти чужие, которые чужими не были, ибо чужих не бывает в семье, порождаемой морским многоопаснейшим путешествием. То ли я брежу, — думала она, — то ли снадобье Линино действует. Но они — вот же, здесь: подходят, говорят, советуют, между собой языками чешут, смеются или просто смотрят на нее с сочувствием.

Кроме нее на судне " Ангелус" за океан были отправлены семь женщин. Ожидая погрузки, стояли, обратив спины к пронзительному ветру с моря, и дрожали среди составленных штабелями ящиков, судебных исполнителей, важных пассажиров (этих, понятно, поселят в помещениях верхней палубы), повозок, лошадей, стражников, тюков с поклажей и плачущих детей. В конце концов и пассажиров нижней палубы тоже призвали на борт, выспросив имена, прошлое место жительства и род занятий. Четыре или пять женщин сказались служанками. Но лишь для отвода глаз, и Ребекка скоро это поняла — как только их отделили от мужчин и женщин благородного сословия и привели в темный закут в трюме, рядом со скотскими стойлами. Свет божий вкупе с попутствием погодным проникал туда через люк, прорубленный в палубном настиле; на полу бочонок сидра, рядом поганый чан; на веревке корзина — спускать пищевое довольствие. Если кто ростом выше пяти футов — худо: гнись да горбись, не то лоб расшибешь. Кое-как расползлись; разгородили, будто в ночлежке, углы простынками. Вид багажа, одежда, речи и манеры яснее всяких слов и признаний говорили о каждой, кто да что.

Одну звали Анна, ее с позором выгнали родители. Две — Джудит и Лидия — проститутки; этим на выбор — изгнание либо тюрьма. При Лидии дочь Пэтти, десятилетняя воровка. Еще одна, по имени Элизбет, божилась, что ее отец важный господин — член правления Компании. Другая, Абигейль, у них не задержалась: мигом усвистала к капитану в каюту, а еще одна, Доротея, на родине щипала кошельки, и ей за это приговор был тот же, что проституткам. Только у Ребекки проезд оплачен: конечно, девушка едет замуж выходить! За остальных должны заплатить встречающие — родственники или наниматели (кроме той, что щипала кошельки, и кроме проституток — им за место на судне и пропитание предстоит многие годы расплачиваться подневольным трудом).

Ребекка среди них — белая ворона. Это потом, прижатая к ним за-теснением сундуков, узлов и одеял, свисающих с моряцких подвесных коек, Ребекка узнает их поближе. Малолетняя воровка оказалась певуньей; голосом сущий ангел. Дочь " господина члена", как выяснилось, родилась во Франции. Обеих взрослых проституток, оказывается, еще в четырнадцать лет погнали из дому за несусветное распутство. А щи-пачку втянула в ремесло и помогла развить воровские таланты родная тетка. Преступницы между собой быстро нашли общий язык и вместе скрашивали всем путешествие: без них оно, несомненно, было бы сто крат ужаснее. Их кабацкий юмор и практическая сметка, сдобренные невзыскательностью к другим и легкомысленным самохвальством, их смешливость и грубоватое дружелюбие забавляли и ободряли Ребекку. Уж как ей было бы страшно, плыви она, беззащитная девушка, в одиночку! Конечно, в заморскую опасную страну, да под венец там бог знает с кем идти, зато у этих-то женщин — вот до чего, и то ничего! Только вспомнит материнские пророчества, только у нее на сердце кошки заскребут, как тут же эти несчастные, падшие, гонимые женщины ее опасения и развеют. Особенно Доротея, с которой у нее установилось наиболее тесное приятельство. Напоказ вздыхая и перемежая тихие причитания должной толикой сквернословия, они разбирали пожитки, стараясь держаться отпущенной им территории — размером с подоконник. Когда на прямой вопрос Ребекка прямо и ответила: дескать, да, едет замуж выходить, — что? — да, в первый раз! — Доротея так и зашлась смехом, да еще и объявила громко, во всеуслышание:

 

— Она девица! Джуди, ты слыхала? С нами девчонка, голописька, недотыка!

— Так и не она одна. Про Пэтти ты, что ж, забыла? — подмигнув малолетке, усмехнулась Джудит. — Ты, Пэтти, с целкой своей, смотри не продешеви!

— Ребенку десять лет! — нахмурилась Лидия. — Охальницы! Меня-то вы за кого принимаете? Я ей мать все-таки!

— Что ж, годика через два поглядим.

 

Вся троица зашлась от хохота, но тут встрепенулась Анна:

 

— Слушайте, хватит! От ваших пошлостей у меня уши в трубочку.

— Это ты насчет кое-каких словечек или ващ-ще? — осведомилась Джудит.

— Или ващ-ще! — и поджала губки.

 

К этому времени они вполне освоились — значит, пора пошебар-шить соседок. Доротея сняла туфлю и пошевелила пальцами, торчащими через дыру в чулке. Осторожно стянула истертые края, сложила вместе и закатала под пальцы. Сунув ногу обратно в туфлю, посмотрела на Анну и улыбнулась.

 

— А тебя, случайно, не за " ващ-ще" родители с нами в плавание послали? — При этом Доротея сначала сделала большие глаза, а потом, глядя на Анну с нарочито невинным видом, захлопала ресницами.

— Я еду в гости к дяде и тете!

 

Если бы света через приоткрытый люк проникало чуть больше, было бы видно, каким густым румянцем покрылись у нее при этом щеки.

 

— И везу им подарочек! Уж не без этого, а? — хихикнула Лидия.

— Уа-а! Уа-а! Уа-а! — Доротея на согнутом локте покачала воображаемого младенца.

— Кор-ровы! — огрызнулась Анна.

 

И вновь взрыв хохота, такой громкий, что скотину бы не переполошить, которая в стойлах, а стойла — вот они, за дощатой переборкой. По верху прошел матрос, вызванный, должно быть, кем-то из начальства, постоял над их люком да и накрыл крышкой.

 

— Сволочь! — раздался в навалившейся тьме чей-то выкрик. Доротея с Лидией заползали, зашуршали, но нашли-таки единственную на всех масляную лампадку. Долго стучали кресалом, дули на трут, засветили серничек, зажгли; свет вылился вовне, тени запрыгали по отсеку. Сразу стало тесней.

— А мисс Абигейль куда делась? — синичкой вывела Пэтти. Она пристроилась у левого борта, ей там сразу понравилось, когда еще паруса не открыли.

— У капитана на штыре засиделась, — равнодушно выговорила ее мать.

— Вот, с-цука, везет же! — пробормотала Доротея.

— Прикуси язык. Ты его не видела.

— Да была мне нужда на него смотреть! Я зато вижу, что он жрет. — Доротея мечтательно вздохнула. — Прямо так и вижу: вино, фрукты, мясо жареное, всякое пирожное…

— Не трави душу. Хватит. Одерживай. Может, она — шлюха такая — и нам чего-нибудь подкинет. Хотя нет, он ей так запросто разгуливать не даст. Хряк вонючий!..

— Эх, молочка бы сейчас парного, с-под коровки, и чтоб ни грязь там, ни мухи не плавали, да хлеба с маслицем… хотя бы непрогорклым.

— Хорош, говорю!

— У меня сыру немного есть, — сказала Ребекка. И смутившись оттого, как по-детски пискнул ее голос, кашлянула. — И галеты.

 

Все повернулись к ней, и чей-то голос восторженно пропел:

 

— Чу-удненько! Щас чайку попьем!

 

Масляная лампадка попыхивала, угрожая снова обвалить на них тьму беспросветную, какую только путешествующим в трюмах и дано изведать. Постоянная качка с боку на бок, забота о том, чтобы не сблевать, не добежав до параши (да и бегать-то приходилось по большей части на карачках), — все это было почти невыносимо, но напряжешься — выдержишь, было бы только света чуть-чуть — ну, хоть с горсточку.

Женщины задвигались, сползлись ближе к Ребекке и вдруг ни с того ни с сего принялись изображать то, что им представлялось благородными манерами. Джудит расстелила свою шаль на крышке ящика, Элизбет откопала у себя в сундуке чайник и несколько ложек. Кружки оказались разные — жестяная, оловянная, глиняная. Лидия грела воду в чайнике над лампадкой, защищая язычок пламени ладонью. Никто даже не удивился тому, что чая-то в наличии как раз и не было, зато у Джудит и у Доротеи в мешках с пожитками был припрятан ром. Всем по чуть-чуть в кружки с тепловатой водой налила Доротея, сосредоточившись, как канатоходец и жонглер одновременно. На середину шали Ребекка выставила сыр, вокруг разложила галеты. Анна прочитала уместную молитву: Услыши ны, Боже Спасителю наш, упование сущих в море далече… Чуть дыша, они прихлебывали теплую, со спиртовым привкусом, водичку и жевали черствые галеты, деликатно, в подставленную ладонь, собирая крошки. Пэтти угнездилась между колен у матери, которая придерживала одной рукой кружку дочери, а другой гладила ее по волосам. Ребекке запомнилось, как они все до одной — и девчонка десятилетняя тоже, — поднося ко рту кружку, оттопыривали мизинчик. Еще в памяти осталась тишина, лишь оттеняемая плеском океанской волны. Должно быть, они так защищались (как и сама она) — отгораживались и от того, чего бежали, и от того, что может их ожидать. Как бы безвидна ни была вселенская дыра, их приютившая, но хотя бы свободна — ни прошлым тут им в нос не тычут, ни будущим не манят. Мужским миром для мужчин созданные и мужчинами кормящиеся, в эти краткие мгновения они и от мужчин были свободны. Поэтому, когда в конце концов лампадка угасла и мрак навалился, они долго-долго сидели не шелохнувшись, не слыша ни шагов по палубе сверху, ни мычания рогатых жвачных сзади за переборкой. Для них, отрезанных от неба, время прикинулось морем — плескучим, вечным, скучным и повсюду одинаковым.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.